А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Затем отклики последовали на «Письмо», сознательные граждане «проделывали над собой то же самое», брали обязательства «делать из неграмотных грамотных» в размере двух-трех, а кто и десяти человек в год, и номера газеты, публиковавшей эти отклики и поступающей семенихинским подписчикам, постигала та же судьба.
Затем Митрохин был снят с должности за «несознательное превышение служебных обязанностей».
Однако дело своей жизни Митрохин сделал, и вот он жил этим делом в непоколебимой истине своего существования, которая называлась «ликбез» — то есть ликвидация безграмотности.
Не был Митрохин уж очень-то прост, но не было для него и других проблем, кроме этой, а эта решала все на свете: вот будут народы грамотными — и не будет в мире ни воровства, ни пьянства, ни разбоя, ни побоев! Вот будут грамотными все народы — и не будет между ними войн. Вот будет грамотной каждая семья — и тогда, само собой разумеется, наступит для всех семейное счастье!
Тот день, когда на земле последний неграмотный станет грамотным, представлялся Митрохину новым сотворением мира, а в то же время он и грустил немного:
— Кончится дело! Кончится, а я ведь передовик ликбеза! Я ведь, как только ОДНо — общество «Долой неграмотность» в одна тысяча девятьсот третьем годе образовалось, я едва ли не тот же день в его ступил!
Корнилов Митрохина успокаивал:
— Дело ликвидации неграмотности бесконечное! Чем дальше, тем все более трудное: грамотность будет возрастать, а техника, а весь мир будут еще скорее усложняться. Так что люди, возможно, чем дальше, тем все больше будут малограмотнее!
Митрохин вел по возможности полную запись всем людям, из которых он собственными трудами сделал грамотных, и других, которые, откликнувшись на его призыв, тоже стали ликвидаторами неграмотности, и тех, у которых неграмотность ликвидировали ликвидаторы митрохинского призыва, и т. д., и т. д., почти что без конца.
Конечно, при всем старании список где-то прерывался за отсутствием дальнейших сведений о лицах, «пробужденных к новой жизни», и Митрохин был озадачен, прикидывал: «Ну во сколь раз список в действительности может быть больше? В три раза В пять? А ну как в десять?!» В десять! И Митрохин сиял, как медный пятак, тут он, хилый и хромоватый, и на скважине начинал ворочать трубы и штанги, разве только чуть-чуть уступая могучему мастеру Ивану Ипполитовичу.
Когда же обнаружилось, что в скважине находится какой-то посторонний предмет и что бурить дальше нельзя, Митрохин и тут нашел объяснение:
— Все по причине малой грамотности нашей! Вот уж ликвидируем, тогда...
Вообще слово это — «ликвидация!» — обязательно со знаком восклицательным имело для Митрохина смысл только положительный и никакой другой.
Несколько позже Корнилов заметил, что слово «грамотность» Митрохин отождествляет с другим словом — «политика», а когда так, то и политика, вопреки его же словам, задумчиво произнесенным когда-то раньше, тотчас становилась для него понятием четким и светлым. Безукоризненными были для него и военный коммунизм, и нэп, и все то, что политику ждало впереди, когда-нибудь... Ведь в дальнейшем все будет грамотным — и народ, и политика, и государственные деятели!
Однажды Корнилов с некоторым умыслом несколько раз подряд произнес «политика ликвидации», и это словосочетание привело Митрохина в полный восторг.
Один случай поразил Корнилова особенно — однажды Митрохин повторил кайзера Вельгельма Второго!
Когда-то, отправляя солдат на фронт, кайзер сказал: «Помните, что германский народ избран богом. На меня, германского императора, снизошел дух божий. Я его меч, его оружие и его наместник. Горе непослушным и смерть трусам и неверящим!» Митрохин повторил все это без запинки и выразил свое возмущение:
«Вот гад, вот гад император! Ведь грамотный был, поди, и все одно пропагандировал этакое человеконенавистничество!» Корнилову же все это было нынче словно снег на голову. Конечно! Ведь он в свое время пошел воевать против этих слов!
Прошло столько лет, столько минуло событий, а Корнилов все еще чувствовал напряженную работу, которую в свое время проделал его организм, принимая решение: «Воевать!»
День за днем вытесняло тогда «воевать!» все другое в нем — другие заботы, мысли, мечты, потребности,— и не только в нем, но и в существовании окружающего мира все отчетливее становилась эта необходимость... И сейчас еще, прислушавшись, он мог уловить в себе остаточные явления того состояния, в котором он тогда находился, и того несогласия с самой возможностью утверждать какому-то ни было человеку, будто на него снизошел дух божий, будто он — его меч и наместник.
«Воевать!» Поэтому-то 14-го по старому, а по новому стилю 27 февраля 1915 года приват-доцент университета явился в воинское присутствие Васильевского острова с заявлением о желании вступить в действующую армию.
За этим все изменилось — судьба, убеждения, характер, за этим он стал другим человеком и потерял в самом себе жильца двухкомнатной квартирки на 5-й линии, натурфилософа и приват-доцента. Он мог о том, навсегда утерянном человеке, глубоко сожалеть, но упрекнуть в чем-то себя не мог и никогда не упрекал. Так, а не по-другому случилось, вот и все. Так, а не иначе сказал кайзер Вильгельм Второй...
Ну, а Митрохин?
Щупленький ликвидатор неграмотности, семенихинский мужичонка только однажды в несомненной пользе грамотности усомнился и в какую точку попал?!
Поистине — где найдешь, где потеряешь?
Корнилов даже некоторую общность ощутил с Митрохиным.
Впрочем, общность обнаружилась и с Сенушкиным, с буровым мастером Иваном Ипполитовичем, почему не могло быть ее с Митрохиным? Вот она и была, она оказалась.
И, глядя на Митрохина, ликвидатора безграмотности, Корнилов вспомнил, как ничтожны они были, недавние властители — кайзер Вильгельм Второй с нисшедшим на него духом божьим, царь Николай, тоже Второй, с распутинским просветлением своего птичьего ума,— и как был велик в феврале 1915 года он, приват-доцент Корнилов, у которого окончательно сложилась мысль о необходимости возродить и обновить древнегреческую философию, присоединив к ней современные природоведческие знания. Но вот так непотребно и поступает история: ничтожества двигают умными и великими, берут с них непосильную дань.
Все мы данники.
Так подумал Корнилов про себя, у Митрохина же он спросил:
— Как это ты речь кайзера запомнил?
— А я грамотный! — как и следовало ожидать, ответил Митрохин.— Я газеты уже столько годов читаю непрерывно... И в политике разбираюсь! До конца! Ну, не до конца, так довольно-таки сильно! — Чтобы доказать, что «довольно-таки сильно», он быстренько сбегал в палатку и принес не то большой бумажник, не то небольшую папку в потрепанном и когда-то прекрасном кожаном переплете с замысловатым тиснением, торопливо стал вынимать оттуда газетные вырезки и читать, захлебываясь от значительности этого чтения.— «Россия заняла такое же положение в мире, как раньше занимал только один из ее сынов — Лев Толстой. Прежде он в одиночку добивался всемирной правды, а теперь это делает вся Россия... Сдача наших позиций — это возвращение к прошлому. С царем или без царя — это сказать трудно, но что с капиталистами и помещиками, это наверняка, да еще не со своими, а с иностранными. Россия станет колонией, в нее нагрянут иностранцы, они будут называть себя ее спасителями и все приберут к своим рукам... и погибнем мы и само дело освобождения человечества. Мне не хочется этому верить. Кто организовал многочисленную красную армию, тот может организовать и хозяйство. Кто приносил жертвы в войне, тот может принести их и в мире. Дайте же победу добру над злом в этой вековой борьбе между трудящимися и эксплуататорами!»
— А это кто? Кто пишет? — спросил Корнилов. Митрохина не очень интересовали авторы, и он сказал:
— А не все ли одно, кто сказал и написал? Я считаю, это все одно, лишь бы истина была высказана печатным способом!
Но Корнилов на краешке газетной вырезки прочел-таки: это бывший член ЦК кадетской партии профессор Гредескул публиковал свое воззвание к рабочим.
Ну как же! И тут опять обнаружилось: Николая Андреевича Гредескула, преподавателя Петербургского политехникума, Корнилов в свое время знавал! Любопытная была личность... Был он сослан правительством в Архангельскую, кажется, губернию, но возвращен оттуда после избрания в депутаты Первой думы от города Харькова. А в Думе был избран товарищем председателя. Потом снова отбывал заключение. Потом был редактором газеты «Русская воля»... И теперь, совсем уже недавно, дошел до Корнилова слух, будто Николай Андреевич написал книгу «Россия прежде и теперь», весьма левого, если уж не большевистского толка.
В свое время не то чтобы близкое, но и не шапочное знакомство имел с этим человеком Корнилов на почве кадетства. Корнилова интересовала эта проблема: наследственная и тем самым совершенно независимая личность монарха и народный совещательный орган при нем, по-русски — Дума. Было в этом что-то от натурфилософии, было, было, догадывался Корнилов, но так к 14 февраля 1915 года и не догадался, не успел.
Второго варианта действительности не бывает, и проверить догадку не было никакой возможности...
А Митрохин радовался своей неожиданной роли, был Корнилову чем-то интересен и вот применял и применял к нему искусство устной агитации и пропаганды, спешил ликвидировать политическую неграмотность собеседника...
«В какой еще стране крестьяне своим новорожденным дают имена Ленин, Ленина?» — читал он в следующей газетной вырезке.
«Где еще в каждой крестьянской избе висит портрет вождя мировой революции?»
«В какой стране треть местных самоуправлений находится в рабочих руках и где даже самые правые из реформистов все же открещиваются от своего родства с желтым интернационалом?»
«Для нынешней рабоче-крестьянской Италии Советская Россия — манящая путеводная звезда».
«Мы принуждены будем вступить в деловые отношения с итальянским буржуазным правительством, и это рабочая Италия поймет, но нам нужно не забывать, что в борьбе за эту нашу возможность пролита кровь итальянских пролетариев, нам не нужно забывать, что нигде наш каждый шаг не будет под таким пытливым, критическим оком высококультурного пролетария, как в Италии. Нам нужно там найти ту линию поведения, которая...»
«Торговля с Бухарой. Бухарским отделением Внешторга на бухарском рынке приобретены крупные партии разных товаров: пшеницы, клевера, зернофуража, кишмиша, яиц, спичек».
«Собинов жив! Получена телеграмма, что артист Собинов жив и заведует в Севастополе отделом искусств».
Тут стало казаться Корнилову, будто он слышит от Митрохина, такого сегодняшнего, такого восторженно-грамотного, чьи-то воспоминания... Дела давно или недавно, но только уже минувших дней?
— Митрохин? А много ли времени этим газетным вырезкам? Уж очень сильно они у тебя потрепаны-замусолены?
Оказалось, четыре года тому назад они были вырезаны из газет, относились к году 1921-му от Р. X.
— А может, уже и поболее, чем четыре. Может, им уже пять годов! Однем словом, было все это в ту еще пору, когда я работал
159
начальником семенихинской почты... В ту пору я газетами свободно располагал!
Ладно. Ну, а те, не газетные, а устные высказывания Митрохина, которыми он поразил Корнилова, они откуда? О беспартийном революционере Короленко? О колонизаторах — англичанах и русских — защитниках? О кайзере Вильгельме Втором, наконец?
Что-то не помнил Корнилов, чтобы русские газеты широко печатали речи кайзера военного времени, а Митрохин все равно их помнил.
И что же в конце концов выяснилось?
Многие-многие годы жил на квартире в избе Митрохина политический ссыльный Федор Красильников, Федор Данилович, сам себя именовавший беспартийным революционером, так вот он-то, странный тот революционер, и запал со своими мыслями в митрохинскую душу
Кайзер Вильгельм со своей ура-патриотической речью к солдатам, и Короленко, и еще многое другое — это все был хорошо, Федор Данилович.
— А что,— спросил Митрохина Сенушкин,— когда он у тебя в избе жил, твой Красильников, он кошку по ночам слушал?
— Какую такую?
— Ну, твою собственную! Которая нам спать не давала, когда мы ночевали в твоей избе? Которую я хотел убить, а ты никак не дал?
— А она, правда что, еще молодая была в ту пору, кошка, так пуще, чем сейчас, ревела. Здоровье у ее было сильнее, голос, само собою, больше!
— Где же Красильников, твой друг-приятель, в настоящее время? Тебе известно? — хотел узнать Корнилов, но Митрохин этого не знал.
— В тысяча девятьсот двадцать втором годе сошел он с моей квартиры, сошел, уехал из Семенихи, да и сгинул с горизонта. Как в воду канул, не иначе, не жилец уже... К тому же какой он мне друг? Тем более приятель? Он человек высокомысленный, молчит и думает, молчит и думает, который раз так и обедать забудет, после только и выскажется, а я? Какая мыслишка узналась от кого, я уже молчать не могу ни минуты, мне надо ее высказать и внушить! Он-то, Федор Данилович, истинную цену каждой мысли знал... Как бы лет десять и еще пожил у меня на квартире, вот тогда я бы от него набрался большого понимания. Истинного! Окончательного!
А что? И Корнилову не мешало бы пожить десять лет рядом с Федором Даниловичем! Не мешало бы, потому что он никогда не мог назвать имени своего учителя, в то время как это очень приятно, говорить окружающим «мой учитель...», а далее имярек. «Я последователь...» — и опять великое имя! В ученичестве есть своя гордость, очевидная причастность к миру сему. И средство защиты, средство нападения и вообще средство жизни. А самостоятельная мысль не гениального человек, это что? Это беззащитность, это одиночество. Вот Корнилов хотел иметь свою собственную натурфилософическую мысль, хотел с нее начать и ею же до гробовой доски жить, так ведь нынче не то что той мысли, а даже ее желания и то не осталось, все вытряхнулось. И тогда? Что тогда остается вместо собственной мысли? Остается просто-напросто собственность, элементарная и когда-то презираемая. Вот это реально! Вот это возможно! Это не только реальное «мое», но и реальное «я». Ведь «я» всегда чем-то должно владеть: собственным настроением, собственной мыслью, собственной судьбой или судьбами людей, а если ничего этого нет, не остается ничего другого, как только моя, частная собственность! Домишко какой-нибудь... Бриллиантик какой-нибудь... Лошадка и коровенка какие-нибудь! Именно она, материальная и частная собственность остается, скромница, когда уже ничего нет, этакое приемное дитя мыслящего человека: «Прими меня, приласкай меня, назови меня своей, а тогда и станешь умницей!»
Просто, понятно, недурно...
Утописты и утопии всех времен и народов — это было что? Это надежда была на то, что каждый человек сможет иметь свою собственную, а в то же время и общечеловеческую мысль
как избавление от власти частной собственности. Но не тут-то было!
А время-то, время! Пять лет отметил Митрохин со дня публикации своего обращения «к сознательным гражданам».
Пять прошло с тех пор, как Внешторг закупил в Бухаре большое количество зернофуража, пшеницы, кишмиша и спичек... Спички-то откуда в Бухаре? Лесов там, кажется, нет, а спички?
Теперь Внешторг не имеет к Бухаре никакого отношения: в 1920 году революция низвергла бухарского эмира, а в 1924-м Бухарская республика вошла в состав СССР...
Четыре года назад Леонид Собинов обнаружился в Севастополе в качестве заведующего отделом искусств... Наверное, городского отдела? Наверное, он терялся с глаз долой, если вдруг обнаружился. А позже, дай бог памяти, в 1923 году— ну да, в двадцать третьем!— Собинову было присвоено звание народного артиста... Республиканское нововведение. Шаляпин же не был заслуженным артистом империи, а всего лишь артистом императорского театра...
Был, чтобы записать в историю государства карточки хлебные, четверть и полуфунтовые, жалованье в три-четыре миллиона в месяц, выдачи четверти фунта мыла по «детским талонам категории «А» с объявлением об этом событии в газетах, был, чтобы записать союзы голодных писателей и особенно художников, которые возникали, как грибы, в каждом городишке, каждый Союз со своим собственным манифестом, с заковыристой какой-то творческой программой и обязательно на обеспечении пролетарского государства, причем опять-таки по той же привилегированной категории «А» с фунтовым хлебным пайком...
Художников в ту пору развелось — пруд пруди! Тем более что в порядке «депрофессионализации искусства» низвергались в прах Суриковы, Репины, Врубели.
С другой стороны, монументальная пропаганда — снятие памятников, воздвигнутых в честь царей, с постановкой монументов в честь событий Великой Революции, а затем уже и огромные митинги на этих «уличных кафедрах», в местах, где монументы были заложены.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54