А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Сколько раз он мог окончательно обледенеть, мог быть затоплен растаявшими льдами — не обледенел и не был затоплен?
Кто помог, отвел беду?
«Вот и с тобой так же поступлю, Корнилов, если, конечно, ты не проболтаешься!»—обещал Великий Барбос.
Ну как было не поверить? Сил не было не поверить!
Ведь Корнилов действительно выздоравливал, заживлялся. Веревочники не хотели позвать к нему доктора, чтобы избежать лишних свидетелей побоища,— а он выздоровел. Веревочники замышляли его из тех же соображений прикончить, утопить в Реке, и не сделали этого потому, что понадеялись на него: сам помрет! — а он выздоровел, ушел от смерти для самой-то смерти совершенно незаметно. Уйдет и от домзака, то есть от углового окошечка на втором этаже бывшего женского монастыря, Великий Барбос поможет. Куда ему деваться, Барбосу? Некуда, надо спасать, такая у него планида, такое самолюбие: не может же он уступить какому-то там следователю, недоучке и вечному студенту? Не может, нет, ему нужно поддерживать престиж!
Это Корнилов готов был со студентом, с рыжим малым, песню спеть, посидеть-поговорить, подумать-передумать, а Великому — к чему? Если он — Великий?
Это Корнилов студента боится — закатает ведь, закатает в бывший монастырь, да еще и ладно бы, когда так, когда на том бы и кончилось, но что-то подозревалось Корнилову: дело начнется,— оно на этом не кончится, Аульский домзак — это предвариловка, не более того, есть еще и Соловки, Архангельская и прочие губернии, по-нынешнему — области.
И первое, что пришло Корнилову в голову,— накляузничать на УУР Великому Барбосу... Тот хоть и Великий, а ведь не дойдет своим умом, не разберется как следует, значит, нужны со стороны Корнилова разъяснения и консультации. Научные консультации, с историческим введением, со всем тем, что называется «происхождением вопроса».
Происхождение же было вот каким, консультировал Корнилов Великого Барбоса,— отношение следователя к нему, к Корнилову, не может быть объективным, оно может быть только предвзятым.
Почему?
Так уж сложилась русская история.
Так она сложилась, что в России интеллигенция во многих поколениях ходила в народ — воспитывать его, открывать ему глаза, в конечном счете — поднимать на борьбу за справедливость. Ну вот, а темный мужик просветителей, народников этих, поколачивал, передавал из рук в руки приставам и урядникам, но интеллигенты все ходили, все ходили, все уговаривали и просвещали, безропотно принося себя в жертву народу.
В конце концов сложилось так, что жертва стала привычным дедом для тех, кто ее принимал, жертва ведь прежде всего воспитывает палачей и всех тех, кто ее принимает. Урядника убили — событие, газеты пишут, сыскное отделение по этому поводу трудится, а убили какого-то там интеллигента, ну и что? Кто будет по этому поводу тревожиться? Да он сам этого хотел, интеллигент, сам на это шел, кто же, кроме него самого, виноват-то?
Вот и в данном конкретном случае — объяснял Великому Барбосу Корнилов,— в данном конкретном Уполномоченный Уголовного Розыска запросто принимал в жертву приват-доцента. Это же так просто — принять, гораздо проще, чем решить — нужно принимать или не нужно? Принять, и все. И точка!
Больше того — выходило, будто вовсе не Уполномоченный перед Корниловым, а Корнилов виноват перед ним. Ну еще бы: заставляет человека в поте лица вести следствие, вместо того, чтобы целиком признать свою вину — ту, которая может быть, и ту, которой нет и не может быть! И то сказать, ведь это его, Корнилова, деды и бабки ходили в народ, это его отец был адвокатом по крестьянским делам, и сколько, поди, крестьян считали себя обиженными своим адвокатом — великое множество! А вечный студент хоть и учился на юридическом, но адвокатом не стал и потому обид землякам не нанес.
— Другой вины — нет? — поинтересовался Великий Барбос, выслушав Корнилова.— Другой — не чувствуете?
— Чувствую...— пришлось признаться Корнилову.— Ну вот, например, я почти что лично поссорился с кайзером Вильгельмом Вторым и пошел добровольно с ним воевать, а солдатики? Которых я вел за собой? Они-то добровольцами не были, отнюдь!
— И дальше в том же духе...— не то спросил, не то сам подсказал ответ Великий Барбос.
— И дальше в том же духе! — быстренько подтвердил Корнилов.
— Мы — подумаем! — очень серьезно вздохнул Великий.— Мы подумаем, а ты погуляй пока что, Корнилов. Погуляй, погуляй!
Покуда Корнилов гулял, то есть лежал на печи, у него было время подумать о том о сем, и вот он додумался: а вдруг Великий-то Барбос сам из вечных студентов?! Вдруг?! Что тогда? Что он тогда сделает с кляузником Корниловым?
Допрашивая, Уполномоченный Уголовного Розыска более десяти минут на месте не сидел, он, будто бы не торопясь, будто бы даже и нехотя, выходил из-за стола, приближался к оконцу с грязными стеклами и через стекла эти, согнувшись, сильно согнувшись, так как ростом он был довольно высок, вглядывался в Ту Сторону, в ее простор, в ее сизый покров: издалека зеленый цвет пойменных кустарников и трав казался сизым.
Отсюда, от окна, не оборачиваясь к Корнилову, он и говорил ему все то, что уже никоим образом не относилось к допросу, к следствию по делу о драке веревочников, к убийству Федора Малых, Кузлякина и вдовы Дуськи, по фамилии Морозкина.
— Да-да! — говорил Уполномоченный со спокойствием очень странным и неподходящим для той порывистой мысли, которую он хотел высказать, и для того возбужденного настроения, в котором он, конечно, находился.— Да, я знаю, я не дело говорю, я все и всяческие правила службы нарушаю, вступая с вами в настоящий разговор, и даже не в служебном помещении, а в этой вот избе, и вы, конечно, можете протестовать, жаловаться можете, но вы этого не сделаете — смелости не хватит! Вы сильно боитесь меня! Если я передам вас другому следователю, я все свои подозрения относительно вас передам ему уже в виде обвинений. Значит, вы правильно меня боитесь!
— И не стыдно? Нисколько? — спросил Корнилов.
— Только самую капельку. Потому что тут уже не юридическое, а обыкновенное человеческое право вступает в силу. Да-да, я, конечно, поддался личной неприязни к вам, этого со мною во всю жизнь не бывало и не будет, никогда не будет хотя бы и потому, что я вскорости, буквально на днях брошу юридическую специальность. Я окончательно убедился — не по мне она, нет-нет, я в фельдшера пойду, я же на медицинском учился, в учителя — еще лучше, я русский язык боготворю, так зачем же мне на этом, на боготворимом мною языке, всяческие следственные протоколы писать, через которые приговоры происходят людям, один другого суровее приговоры, а то еще — один другого несправедливее,— зачем? Спрашиваю вас!
— Вот этого я не знаю!
— Ага/высокий интеллигент не знает, а мне так приказываете знать? Нет, не буду этим заниматься и давно бы бросил, но случая все не было и не было, а тут — вот он! Вот оно, дело об участии в драке между веревочниками Верхней и Нижней заимок гражданина Корнилова, бывшего приват-доцента кафедры философии императорского Санкт-Петербургского университета,— это ли не случай? А? Такого и не придумаешь!
— Случай, согласитесь, странный...
— Еще бы! Только странные случаи и есть случаи, остальное же все — не более как отсутствие случая! Так вот он, полностью невозможный в юриспруденции момент и случай,— высказать в лицо человеку все, что ты о нем думаешь! Нет, не то, что думает о нем закон и суд, и не то, что должно думать о нем общество, и не то, что хочет думать о нем всяческое большое и малое начальство, а именно то, что думаю о нем я — следователь, а по-другому — его исследователь! Ведь я, а никто другой, исследую личность подследственного, я, как никто другой, ее знаю и понимаю, но приговор и общественное, так называемое, мнение и все другие определения выношу уже не я. Судьи выносят его, адвокаты и прокуроры, а мне — позор. Ну да — мне иной раз страшный позор слушать судей: они не знают, но судят, я знаю и молчу — да как же так? Ведь было же когда-то: суд на площади, там каждый мог быть следователем и судьей, прокурором и адвокатом, а мы с помощью-то высшего образования во что этот истинный суд превратили, в какое надругательство? Во что, когда нет чтобы товарищ какой-то там пришел бы в суд да и высказал бы свое мнение либо написал его на бумаге, нет, он и так не делает, он снимает трубочку и в нее, в телефонную, высказывает свое мнение, иной раз — категорическое! И вот уже идет под конвоем подследственный и где-нибудь в коридоре встречает меня и спрашивает безмолвно, а то и вслух: «Этого ты хотел? Торжества своего собственного мнения и мысли ты добился — или вовсе не своего, вовсе чужого?» И редко-редко когда я прямо гляну в глаза осужденного: «Да — таково мое мнение, такова и мысль моя!» И давно я уже бросил бы следственное дело и вообще юриспруденцию, но, поверьте, действительно не было подходящего случая, когда можно сказать подследственному все, что ты о нем думаешь, когда есть что ему сказать, когда сказать необходимо!
— Вот так! — усмехнулся Корнилов.— Мне на исключительные случаи везет. Вот и «Буровой конторы» я был лишен в совершенно исключительных обстоятельствах. Благодаря сумасшествию своего совладельца.
— Это прекрасно, прекрасно! — обрадовался УУР.— На ловца и зверь бежит: незаурядные случаи чаще всего случаются с незаурядными людьми. А мне именно таковой человек под завершение юридической карьеры и юридической жизни и нужен. Значит, не напрасно я на вас вышел, на такого зверя, а то ведь — как? Разговариваешь с человеком, а ему — что об стенку горох! Не-ет, уж* с вами-то мы поговорим! Уж вы-то кое-что поймете! И вы в тюрьме будете сидеть, уж это обязательно, это самое меньшее, что с вами может и должно случиться, если мне либо преемнику моему удастся расследовать все — все! — ваше прошлое, тогда почему бы и... а я, обучая детей где-нибудь в глухой деревеньке стихам Александра Пушкина и даже Демьяна Бедного, я все время буду с вами разговаривать, буду вас своей мыслью преследовать, живого или мертвого, все равно какого! Буду дальше и дальше вас обвинять и все по одной и той же, по той же причине: народ видел в учении свет, а вы, ученые, через учения свои приводите его к такой тьме, к такой гибели, которую он и представить-то сам по себе никогда не мог! — За это не судят! Судить за это какого-то доцента?! Нелепо!
— Но ведь судят же! Министров царского правительства при правительстве Временном вы, интеллигенты, адвокаты и прокуроры, судили же? При Советской власти вы, интеллигенты, министров Временного правительства — судили? А одного доцента — так и нельзя? Не-ет, порядок другой: кто попался, того и судят, и во веки веков так же было, другого порядка нет, не выдумаешь, даже вашей интеллигентной и философской головой не выдумаешь! Может, вы хотите попробовать? Может, дать вам пять минут на размышления и догадки? Чтобы выдумали? Другой порядок? — И УУР снова встал из-за стола, снова подошел к оконцу, постоял молча. Когда вернулся, сказал: — Вот нынче явилась хотя бы и крохотная, но последняя возможность народу сохраниться духовно, да и физически тоже, нэп явился. Но ведь вы же и над этой возможностью насмехаетесь, и ее презираете, и ее предаете? Чего ради предаете, а? Узнать бы?
— Вы считаете, нэп — спасение? Единственно возможное?
— Мало того, что единственное в наше время, но и последнее во всей истории — вот что главное. Последнее! — УУР снова замолчал, теперь уже сидя за столом, он поглядывал в оконце, а в памяти Корнилова возникала, терялась и снова возникала акварельно-светлая аудитория с окнами на Неву, на Адмиралтейство по ту сторону Невы и кафедра на небольшом возвышении.
С этого-то возвышения молодой приват-доцент излагал свой натурфилософский взгляд на мир. Много раз излагал.
Слушателей бывало человек сорок, не более того, почти что студенческий кружок, однако же кружок внимательный и благодарный.
И ведь как помнилась она ему — благодарность-то, как помнилась! Он — учит, его — воспринимают... Историки и филологи были там, в том благодарном кружке, и несколько юристов, а еще в правом углу на самой последней скамье неизменно виднелась бестужевка Милочка, чаще одна, иногда — с подружкой, тоже бестужевкой, помнится — естественницей. От Милочки, как ни от кого другого, исходило благодарение почти материальное, которое молодой ученый, казалось, мог бы в какие-то мгновения подержать в собственных руках. Кружилась голова, приват-доцент восторгался этим ощущением, а все-таки, все-таки... Бывало же, что уже тогда возникал вопрос: а вправе ли он удивлять? Вправе ли объяснять этот мир?
Ну вот, через двадцать лет ученик призывает приват-доцента к ответу: повтори, повтори — что ты говорил, что тогда в акварельной аудитории объяснял? Это все еще имеет какой-то смысл или уже никакого?! Никакого — и все надо отбросить за ненадобностью? За вредностью? Да, тревога была уже тогда, в светлой той аудитории, предчувствия — были, но чтобы вот так обернулось — нынешней сумрачной избой и этим следователем, бывшим вечным студентом, и его обвинениями,— такого приват-доцент предвидеть не мог. Никогда! Тем более что ведь и двадцати-то лет не прошло с тех пор, нет, немногим более десятилетия минуло...
Угадать, предусмотреть заранее такого над собою судью, такого пристрастного, такого доморощенного толкователя судеб человеческих, конечно, было невозможно! Немыслимо! — а когда так, то, по справедливости, должна была бы замереть и память, но она-то и действовала, рисовала акварельки, одну лиричнее другой, и все на одну и ту же тему: аудитория с видом на Неву, на Адмиралтейство, аудитория с внимающим, от всей души благодарным студенческим кружком, аудитория с влюбленной бестужевкой Милочкой на задней скамье, в правом углу, чуть-чуть левее сияющего адмиралтейского шпиля... Столь не к месту возникающие эти акварельки окончательно уничтожили дух сопротивления, которым — это было испытано и доказано многократно — всегда, во все трудные моменты жизни обладал Корнилов. И вот он сидел за грубым колченогим столом и молчал, не обладая, кажется уже ничем.
Он молчал, а УУР говорил дальше, дальше:
— Вы, интеллигенция, давным-давно предали народный идеал справедливости! Ну как же иначе-то — сто лет вы, интеллигенты, призывали народ к революции, а когда революция началась, вы перебесились и переругались между собой, и одни закричали: «Кровь, кровь! Ужас, ужас! Дикость! Варварство!»— и бросились за границы, наклав при этом в штаны, а другие завопили: «Больше, больше крови! Больше, больше!»— и стали одни белыми, а другие — красными и стали до последней капли крови воевать друг с другом. А недоучек, таких, как я, вы привлекли приговоры писать к расстрелам, мало того — едва явилось мирное время, надежда на успокоение народной жизни явилась, нэп явился, как вы и эту надежду развеиваете снова в прах! Последнюю, учтите, надежду! А ведь вы не тот, за кого вы себя выдаете! А?
— О чем вы говорите?! Как будто революцию выдумали интеллигенты! Доценты! Присяжные поверенные?!
— А кто же? Какая наивность! Предательство снова — какое?! Вы, вы, вы и выдумали! Народ, что ли, выдумал? Народ свои понятия о справедливости имел, народ знал слово «бунт!», ясное слово и понятное — несправедливость, и надо против нее бунтовать — ясно и очевидно, но вы, вы, интеллигенты, подменили бунт другим словечком: «революция»! Вы облекли бунт всяческими теориями и бессмысленными утопиями, в то время, как бунт, он издавна был делом святым, он и кровавый, и с жертвами напрасными, и с жестокостями, и с поджогами, но бунтовщики-то неизменно ведь знали, что за все это придется отвечать! Побунтовали, пожгли, чего-то, каких-то уступок добились, ну, а за что-то — это каждый бунтовщик знал — придется отвечать! И приходили войска, и спрашивали — кто зачинщик, а мужицкое общество заранее определяло, кому выходить из низов,— неженатые выходили, бобыли-старики выходили на тот вызов и жертвовали собой, шли на каторгу, и было перед кем за бунт ответить, а революция? А теории революционные? Им ответить — раз плюнуть, они все ниспровергают, а ответственность прежде всего. Ответственность предается проклятию! Интеллигенты-революционеры вопят: «Мы отвечаем перед народом!», ладно, хорошо, а народ перед кем отвечает? Зачем же с помощью теорий делать народ безответственным за свои действия? Чтобы после перед ним, перед безответственным, самим отвечать, да? Перед таким — легко отвечать, да? Перед таким отвечать — никак не отвечать!
— Не так! — возмутился Корнилов.— Совсем не так. В народе давно зрел раскол на бедных и богатых, на тех, кто за новое, и на тех, кто за старое, а честная русская интеллигенция приняла сторону бедных и угнетенных — что же тут плохого? И эту сторону можно было утвердить только революцией, но никак не бакунинским анархическим бунтом!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54