или-или... Из «великолепной шестерки», как называли Совет Главных конструкторов, Пилюгин чисто человечески был ему ближе других. С ним чаще, чем с другими, объединялись они, отстаивая общую точку зрения, с ним реже ссорились. Нет, ссорились, конечно, и не раз! Например, в 1963 году, когда не ладилось с лунной программой, Королев, плохо сдерживая раздражение, в одном из писем к Нине Ивановне жалуется на «бесконечное упрямство» Пилюгина. «Неужели и я стал такой же упрямо недосягаемый и „непогрешимый“ в своих делах?» – восклицает он. И все-таки, повторяю, Николай Алексеевич был ему ближе других Главных. Казалось бы, вот Глушко, с 1933 года вместе, одной колючей проволокой повязаны были и Германию вместе прошли, но властолюбие Королева, которому упорно не подчинялся заносчиво свободолюбивый Валентин, и эта чуть надменная непростота, которая образовывала вокруг Глушко неосязаемое, но непроницаемое поле отчуждения, мешали их дружбе. Собственно, дружбы никогда не было, было что-то внешне очень сходное, но лишенное (обоюдно!) человеческой теплоты, без которой дружбы не бывает. А с Пилюгиным эта теплота была. Коля никогда не самоутверждался. Он знал себе цену. Это была высокая цена, но он никогда не объявлял ее, не вывешивал на лбу свой прейскурант. Он нередко отсиживался в молчунах, спорить он не любил вообще, но зато никогда не врал. Он мог не сказать всю правду, но он говорил только правду. Иногда при этом, сглаживая остроту ситуации, мог сыграть «под дурачка», который не ведает, что творит. Уступая Королеву в смелости, технической дерзости и полете фантазии, чисто по-человечески Пилюгин был мягче и скромнее Королева. Очень тонко чувствующий людей, Сергей Павлович не мог этого не знать. Может быть, за это он и любил «Колюню»...
...Стояли изнуряющие дни очень жаркого июля 1980 года, когда я приехал к Николаю Алексеевичу на дачу. В пропитанном зноем саду плыл ликующий гуд невидимых насекомых, а в блестящей, как крашеная жесть, зелени смородины, где пряталась укрытая марлей колясочка, высоким, тонким голоском попискивал какой-то чрезвычайно крошечный человек: в то лето Пилюгин стал прадедушкой. Сидеть в прохладном сумраке террасы было приятнее и спокойнее, чем в саду.
Николай Алексеевич показывал мне фотографии. Фотография была его давним увлечением. В начале 50-х годов он скупил все марки наших фотоаппаратов, которые можно было скупить, и опробовал их по очереди. Он наснимал невероятное количество пленок, но печатал очень мало, и одному богу известно, какие фотографические открытия ждут тех, кто проникнет в семейный архив Пилюгина (если эти пленки сохранились). Однако те фотографии, которые он все-таки печатал, были аккуратно выклеены в толстые добротные немецкие альбомы с плотными листами благородного мышиного цвета, разделенными вроде бы папиросной, но не папиросной, с разводами бумагой, секрет изготовления которой у нас, очевидно, утерян. Фотографии военных лет и времени германской командировки были почти все очень маленькие и по тогдашней моде обрезанные с узорчатыми зубчиками, наподобие нарядных деревенских наличников.
– Вот видите, коренастый такой, в кожаном шлеме, это Королев... А вот молоденький, не узнаете? Это же Газенко! Ныне уже академик... А генерал – это покойный Анатолий Аркадьевич...
У Пилюгина большие руки, толстые пальцы, которые накрывают сразу несколько маленьких фотографических физиономий. Рассказывали, что он очень рукастый, мастеровой, все умеет: чинить, паять, собирать разную металлическую мелочь. В Кап.Яре, когда сломалась машина, долго ходил по обочине, внимательно рассматривая мусор в придорожной канаве, нашел железную крышку коробочки от сапожной ваксы, что-то вырезал, согнул, приспособил, и машина пошла. Дома собирал замки. Один из его сослуживцев – Пальцев – вспоминал, что Николай Алексеевич очень удивился, узнав от него о существовании пневматических замков. «Через некоторое время, – рассказывает Пальцев, – он встречает меня и говорит: „Придется домой ехать, жена „грушу“ забыла, домой попасть не может...“ Оказалось, что он сконструировал сам пневматический замок, и в него надо было „дуть“ „грушей“...»
Николай Алексеевич любил возиться с магнитофонами, изучал разные их схемы, ремонтировал. Его большие руки были очень точны в движениях.
Он и сам был большой, грузный, величаво, по-кутузовски медлительный. Говорит не торопясь, при этом в паузах совершает часто некое странное движение языком, словно перекатывает им что-то во рту.
– Николай Алексеевич, это уже полигон, 50-е годы. А расскажите все с самого начала, с корней, ведь интересно...
Он улыбается, тоже медленно и добродушно соглашается: – С корней, так с корней...
Мы проговорили несколько дней...
Родился он в Царском селе под Петербургом на родине матери 18 мая 1908 года – он был на полтора года моложе Королева. Вокруг лежали три крестьянские слободы. Из одной – мама... А рядом – царскосельские лагеря. Уланы! В уланском полку, в эскадроне, которым командовал граф Алексей Алексеевич Игнатьев, ставший потом советским писателем, был рядовой Алексей Алексеевич Пилюгин, крестьянин деревни Теляково Орловской губернии, где из 75 дворов в 70 жили Пилюгины.
– Так встретились мои родители, – рассказывал Николай Алексеевич. – А когда отец отслужил «действительную», они поехали в Петербург, а там и революция... Сочинять не буду: смутно помню звуки какой-то далекой перестрелки и все. Нищета и голод все-таки выгнали нас из столицы. Переехали под Орел к старшему брату отца: у отца было одиннадцать братьев. Я учился в сельской школе. Очень у меня не ладилось с попом. Я плакал. И никто во всей округе не радовался больше меня отделению школы от церкви. Потом мы переехали в Москву. Отец работал в совнаркоме – Пилюгин сделал многозначительную паузу и добавил с улыбкой: – Кучером.
Бывает детство трудное. У Коли Пилюгина было трагическое детство. В семье пятеро детей, отец прокормить их не может, отправляет к другу в село Ахтуба под Саратов. Там их настигает страшная эпидемия тифа. Умирает мать, младшая сестра...
– Я сам болел, метался в бреду. Ничего не помню. Даже как мать хоронили, не помню. Еле живых нас – четверых детей – отправили в приют, пока не приехал отец. Отец работал в сельсовете, учительствовал, хотя у него и было только начальное образование. А тут начала свирепствовать банда Антонова, отец скрывался в лесах, опять мы одни остались...
Но вот, кажется, все позади. Снова они в Москве. Отец женился на вдове с тремя детьми, их жизнь не очень нарядна и не очень сытна, но после ахтубских ужасов – это счастье. Коля ходит в школу («неподалеку от нынешнего французского посольства»), семилетки показалось мало – окончил девять классов. Пора работать. Пилюгин – слесарь-механик в ЦАГИ. Там вступил в комсомол, подал заявление в МВТУ. Рабочий и студент одновременно. Все студенческие каникулы – на стройке нового ЦАГИ под Москвой. В это новое ЦАГИ Николай Пилюгин пришел уже с дипломом инженера.
Он не «искал себя»: сразу начал специализироваться на авиационных системах управления. Во время войны Пилюгина переводят к Болховитинову в НИИ-1. Там он знакомится с Тихонравовым, Исаевым, Чертоком.
Приобщение к ракетной технике начинается с Фау-1:
– Болховитинов велел разобраться с этой штукой. По обломкам он восстанавливал систему управления самолета-снаряда...
Жара спала, мы вышли на улицу, сидели на скамеечке, я курил и ждал, что он продолжит свой рассказ, но Пилюгин сидел молча. Как многие пожилые люди, начав вспоминать, он переносился в ушедшие годы, и это путешествие во времени и волновало, и утомляло, как настоящее путешествие.
– Сегодня кажется, – прервал он, наконец, молчание, – что ракетная техника всегда была окружена тем вниманием и почетом, как сейчас. Сейчас мы баловни промышленности, что попросим – все дают. А ведь было-то не так... Никому эта ракетная техника было не нужна. Чертока Шахурин отзывал из Германии, тот не подчинился. Приехал шахуринский зам. «Хватит, – говорит мне, – ерундой этой заниматься, сворачивай свои ракетные дела...» А я сказал, что выполняю задание не авиапрома, а ЦК и ничего «сворачивать» не буду... Авиационники не поверили тогда в ракеты, а зря. Авиапрому это дело было ближе, чем пушкарям Устинова. Но Устинов поверил, и это было самое главное. Ну, да что вспоминать... – он опять замолчал, сидел так, будто меня и вовсе нет.
Сад синел, день скатывался в вечер. Антонина Константиновна позвала нас ужинать. Пилюгин ожил: «Я проголодался». За столом разговор гастрономически-кулинарный, без ракет. Николай Алексеевич, оказывается, наделен и немалыми поварскими талантами. Коронным его блюдом знатоки признают особые пилюгинские котлеты, которые делал он по старинному рецепту из разных сортов мяса.
– А вот расскажите-ка, как надо печь блины? – Николай Алексеевич возбужден необыкновенно.
– Ну, как печь... На сковороде... Перышком сковороду маслом топленым мазать...
– Не на сковороде, а на трех сковородах! И знаете, почему?
... Лишь в конце ужина с немалым трудом удалось мне перевести нашу беседу на прежние рельсы.
– Поверьте, все дальнейшее – дело техники. Все послевоенные годы я занимался, по существу, одним и тем же: созданием все более совершенных – максимально точных, минимальных по весу и габаритам и безотказных в работе систем управления. Эту общую задачу можно было решать по-разному. Можно было, как сделали немцы в Фау-2, создать радиосистему, которая получала бы команды с Земли, выполняла бы их и докладывала бы Земле об их выполнении. Крупнейшими специалистами в разработках подобных систем были Михаил Сергеевич Рязанский и, к сожалению рано умерший, Евгений Яковлевич Богуславский. Но был и другой путь: создать автономную систему управления, которая ведет ракету без участия Земли. Этим занимался я с моими ребятами. Сначала я работал у Рязанского, а потом выделился в самостоятельную организацию. Две фирмы стали разрабатывать две разные системы.
– А какая лучше? – спросил я, понимая, что вопрос дурацкий: если бы Николай Алексеевич не считал свою систему лучшей, он бы, наверное, ею не занимался.
– Так нельзя ставить вопрос. В том и состоит искусство конструктора, чтобы объективно и непредвзято решить, где какая система требуется, где какая лучше будет работать. Не надо быть специалистом, чтобы понять, что в военной технике автономная система предпочтительнее: она не позволяет вводить помехи в управление полетом. А, скажем, в межпланетных аппаратах, конечно, нужен радиомост Земля-Космос-Земля, поскольку нельзя заранее сказать, когда и какая потребуется коррекция траектории.
Когда мы начали работать с Сергеем Павловичем, перед нами сразу встали две новые, до нас «нетронутые» задачи: научиться управлять направлением и дальностью полета ракеты и стабилизировать ее центр масс – иначе ею просто нельзя управлять. Вот смотрите...
Он берет листок бумаги, рисует ракету, несообразно пузатую, похожую на зеркального карпа, пунктиром отмечает траекторию ее движения, откуда-то из нутра карпа вылезает длинная острая стрела вектора скорости, а под сенью этой могучей стрелы во все стороны торчат, как сорняки, паразитные стрелочки разных помех и отклонений. Карандаш в его толстых пальцах быстро набрасывает параллелограммы суммарных сил, и поперек прежней ложится еще одна рыба, отчего весь рисунок начинает походить на старинный герб города Белозерска. Николай Алексеевич оживился, глаза его засверкали, язык за щекой уже не катается, но вдруг, словно спохватившись и как-то по-детски улыбнувшись, он прервал сам себя:
– Да что это я... Может быть, вам это не интересно... Вас ведь интересует Сергей Павлович...
Он не понимал, что, увлеченно рассказывая мне о своей работе, он рассказывает мне и о себе, и о Королеве, об атмосфере их общего труда, о том, почему эти люди нашли друг друга и так много сделали вместе. Он не понимал, что, рисуя мне векторы скоростей, он рисует автопортрет. Наверное, в нем можно было разглядеть и отрицательные черты. Я не могу о них говорить, потому что недостаточно хорошо знал его, чтобы суждение мое имело цену. Однако все, даже люди, критически к нему относившиеся, не могли не признать в нем крупного характера, не могли не отметить, например, стабильной пилюгинской бескомпромиссности. Никогда не слыл соглашателем. Если надо было для принятия какого-либо решения предварительно людей «обработать» и среди них был Пилюгин, с него никогда не начинали, он мог все сразу завалить. Мог, нарушая всякую чиновную и военную субординацию, вдруг «рубануть с плеча», после чего срочно надо было решать, как быть – продолжать атаку или, обратив все в шутку, откатиться на запасные рубежи. Но он никогда не был наивным «рубакой», этаким простачком. У него был дальний крестьянский ум, вроде бы рассеянный, но дело знает крепко, терпеливый, но быстрый, притом – отменный тактик. Бывали случаи, когда он без крика, грозных речей и кулачного стука заставлял многих упрямцев, включая и самого Королева, выбрать нужный ему путь. Умен и хитер. Таким руководителем был Николай Пилюгин.
– Мне рассказывали, – сказал я, – что Устинов считал, будто изо всех Главных конструкторов вы лучше всех знаете производство.
Помолчал, покрутил языком:
– Может быть, и так. Ему виднее...
– А Королев?
– Видите ли, в чем тут дело... Я действительно хорошо знал производство. Но вся штука в том, что Королев знал и свое производство, и мое производство. И производство Рязанского, и всех других Главных...
В разные дни Пилюгин рассказывал о разных годах, беседы наши не отличались строгой системой. Рассказывая, он непременно листал свои замечательные альбомы – лица людей помогали вспоминать. Ракет на фотографиях не было, но в разные дни он рассказывал и о разных ракетах, он относился к ним, как к живым существам: у них было разное «детство», разный «характер», разная судьба и разный срок жизни, определяемый уже не богом, а людьми.
– Нам, прибористам, всегда больше всех доставалось, – с улыбкой признался однажды Пилюгин. – Не так летит – управленцы виноваты. Особенно, помню, намаялся я с Р-1. Началось с того, что сразу после включения двигателя он самовыключался. Все на нас: ваша-де система вырубает двигатель! А мы сумели доказать, что выключение это – следствие хлопков, которые возникают из-за неравномерности процесса горения во время запуска. Ведь такое в кабинете не докажешь. Нам, прибористам, все доказывать приходилось на натуре – он опять по-детски улыбнулся...
«Нам, прибористам» – эти слова почему-то врезались в память. Думал о них, возвращаясь с его дачи в Москву. Ночные бабочки зелеными кляксами разбивались о лобовое стекло машины. А приборист, наверное, сейчас альбомы свои собирает со стола...
– Какая ракета была самой трудной? – спросил я, когда мы снова увиделись.
– Легких не было...
– А Р-5?
– Не приведи господи...
Они потом часто вспоминали свою поездку в Сталинград. Картины их жизни внешне не были пестры, и эти несколько дней, окрашенные в совершенно непривычные цвета, запомнились надолго.
Уже 4 мая Королев и Пилюгин, отправив жен в Москву, вернулись в Капустин Яр, чтобы продолжить усмирение непокорной и своенравной ракеты Р-5.
Через две недели Королев пишет домой:
«Наша жизнь и работа идет здесь теми же совершенно сумасшедшими темпами. Последняя работа нас всех за 3 суток ее непрерывной подготовки довела до полного изнеможения. Дело еще осложняется тем, что у нас днем стоит совершенно невозможная жара... Дела наши по-прежнему идут очень трудно, и за каждый сантиметр успеха или даже просто положительного результата приходится напряженно, настойчиво бороться».
«Вылечить» Р-5, размотать весь этот запутанный клубок колебательных процессов более других помог Королеву молодой – ему было тогда 37 лет – профессор МВТУ Всеволод Иванович Феодосьев – крупнейший в стране специалист по устойчивости тонкостенных оболочек. Весной 1953 года Сергей Павлович после первого аварийного пуска вызвал Феодосьева в Кап.Яр. Всеволод Иванович сразу оказался втянутым в жаркие споры по поводу причин аварии и несколько часов кряду принимал участие в обсуждении различных гипотез, которые Королев, ничего пока не утверждающий, но и ничего не отвергающий, называл «гипотенузами». (Феодосьев утверждает: «Это ядовитое словечко изобретено, конечно, не случайно. Оно подчеркивает относительную малограмотность и поспешность высказываемых предположений».) Посмотрев, как на глазах всего полигона развалилась очередная «пятерка», Феодосьев подумал, что, скорее всего собака зарыта в рулевых машинках. Изучив данные телеметрии, он тут же на логарифмической линейке прикинул частоты, сравнил и убедился, что напал на правильный след. По неопытности Феодосьев поделился своей «гипотенузой» со стартовиками Вознюка, за что незамедлительно получил от Королева жестокий разнос:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157
...Стояли изнуряющие дни очень жаркого июля 1980 года, когда я приехал к Николаю Алексеевичу на дачу. В пропитанном зноем саду плыл ликующий гуд невидимых насекомых, а в блестящей, как крашеная жесть, зелени смородины, где пряталась укрытая марлей колясочка, высоким, тонким голоском попискивал какой-то чрезвычайно крошечный человек: в то лето Пилюгин стал прадедушкой. Сидеть в прохладном сумраке террасы было приятнее и спокойнее, чем в саду.
Николай Алексеевич показывал мне фотографии. Фотография была его давним увлечением. В начале 50-х годов он скупил все марки наших фотоаппаратов, которые можно было скупить, и опробовал их по очереди. Он наснимал невероятное количество пленок, но печатал очень мало, и одному богу известно, какие фотографические открытия ждут тех, кто проникнет в семейный архив Пилюгина (если эти пленки сохранились). Однако те фотографии, которые он все-таки печатал, были аккуратно выклеены в толстые добротные немецкие альбомы с плотными листами благородного мышиного цвета, разделенными вроде бы папиросной, но не папиросной, с разводами бумагой, секрет изготовления которой у нас, очевидно, утерян. Фотографии военных лет и времени германской командировки были почти все очень маленькие и по тогдашней моде обрезанные с узорчатыми зубчиками, наподобие нарядных деревенских наличников.
– Вот видите, коренастый такой, в кожаном шлеме, это Королев... А вот молоденький, не узнаете? Это же Газенко! Ныне уже академик... А генерал – это покойный Анатолий Аркадьевич...
У Пилюгина большие руки, толстые пальцы, которые накрывают сразу несколько маленьких фотографических физиономий. Рассказывали, что он очень рукастый, мастеровой, все умеет: чинить, паять, собирать разную металлическую мелочь. В Кап.Яре, когда сломалась машина, долго ходил по обочине, внимательно рассматривая мусор в придорожной канаве, нашел железную крышку коробочки от сапожной ваксы, что-то вырезал, согнул, приспособил, и машина пошла. Дома собирал замки. Один из его сослуживцев – Пальцев – вспоминал, что Николай Алексеевич очень удивился, узнав от него о существовании пневматических замков. «Через некоторое время, – рассказывает Пальцев, – он встречает меня и говорит: „Придется домой ехать, жена „грушу“ забыла, домой попасть не может...“ Оказалось, что он сконструировал сам пневматический замок, и в него надо было „дуть“ „грушей“...»
Николай Алексеевич любил возиться с магнитофонами, изучал разные их схемы, ремонтировал. Его большие руки были очень точны в движениях.
Он и сам был большой, грузный, величаво, по-кутузовски медлительный. Говорит не торопясь, при этом в паузах совершает часто некое странное движение языком, словно перекатывает им что-то во рту.
– Николай Алексеевич, это уже полигон, 50-е годы. А расскажите все с самого начала, с корней, ведь интересно...
Он улыбается, тоже медленно и добродушно соглашается: – С корней, так с корней...
Мы проговорили несколько дней...
Родился он в Царском селе под Петербургом на родине матери 18 мая 1908 года – он был на полтора года моложе Королева. Вокруг лежали три крестьянские слободы. Из одной – мама... А рядом – царскосельские лагеря. Уланы! В уланском полку, в эскадроне, которым командовал граф Алексей Алексеевич Игнатьев, ставший потом советским писателем, был рядовой Алексей Алексеевич Пилюгин, крестьянин деревни Теляково Орловской губернии, где из 75 дворов в 70 жили Пилюгины.
– Так встретились мои родители, – рассказывал Николай Алексеевич. – А когда отец отслужил «действительную», они поехали в Петербург, а там и революция... Сочинять не буду: смутно помню звуки какой-то далекой перестрелки и все. Нищета и голод все-таки выгнали нас из столицы. Переехали под Орел к старшему брату отца: у отца было одиннадцать братьев. Я учился в сельской школе. Очень у меня не ладилось с попом. Я плакал. И никто во всей округе не радовался больше меня отделению школы от церкви. Потом мы переехали в Москву. Отец работал в совнаркоме – Пилюгин сделал многозначительную паузу и добавил с улыбкой: – Кучером.
Бывает детство трудное. У Коли Пилюгина было трагическое детство. В семье пятеро детей, отец прокормить их не может, отправляет к другу в село Ахтуба под Саратов. Там их настигает страшная эпидемия тифа. Умирает мать, младшая сестра...
– Я сам болел, метался в бреду. Ничего не помню. Даже как мать хоронили, не помню. Еле живых нас – четверых детей – отправили в приют, пока не приехал отец. Отец работал в сельсовете, учительствовал, хотя у него и было только начальное образование. А тут начала свирепствовать банда Антонова, отец скрывался в лесах, опять мы одни остались...
Но вот, кажется, все позади. Снова они в Москве. Отец женился на вдове с тремя детьми, их жизнь не очень нарядна и не очень сытна, но после ахтубских ужасов – это счастье. Коля ходит в школу («неподалеку от нынешнего французского посольства»), семилетки показалось мало – окончил девять классов. Пора работать. Пилюгин – слесарь-механик в ЦАГИ. Там вступил в комсомол, подал заявление в МВТУ. Рабочий и студент одновременно. Все студенческие каникулы – на стройке нового ЦАГИ под Москвой. В это новое ЦАГИ Николай Пилюгин пришел уже с дипломом инженера.
Он не «искал себя»: сразу начал специализироваться на авиационных системах управления. Во время войны Пилюгина переводят к Болховитинову в НИИ-1. Там он знакомится с Тихонравовым, Исаевым, Чертоком.
Приобщение к ракетной технике начинается с Фау-1:
– Болховитинов велел разобраться с этой штукой. По обломкам он восстанавливал систему управления самолета-снаряда...
Жара спала, мы вышли на улицу, сидели на скамеечке, я курил и ждал, что он продолжит свой рассказ, но Пилюгин сидел молча. Как многие пожилые люди, начав вспоминать, он переносился в ушедшие годы, и это путешествие во времени и волновало, и утомляло, как настоящее путешествие.
– Сегодня кажется, – прервал он, наконец, молчание, – что ракетная техника всегда была окружена тем вниманием и почетом, как сейчас. Сейчас мы баловни промышленности, что попросим – все дают. А ведь было-то не так... Никому эта ракетная техника было не нужна. Чертока Шахурин отзывал из Германии, тот не подчинился. Приехал шахуринский зам. «Хватит, – говорит мне, – ерундой этой заниматься, сворачивай свои ракетные дела...» А я сказал, что выполняю задание не авиапрома, а ЦК и ничего «сворачивать» не буду... Авиационники не поверили тогда в ракеты, а зря. Авиапрому это дело было ближе, чем пушкарям Устинова. Но Устинов поверил, и это было самое главное. Ну, да что вспоминать... – он опять замолчал, сидел так, будто меня и вовсе нет.
Сад синел, день скатывался в вечер. Антонина Константиновна позвала нас ужинать. Пилюгин ожил: «Я проголодался». За столом разговор гастрономически-кулинарный, без ракет. Николай Алексеевич, оказывается, наделен и немалыми поварскими талантами. Коронным его блюдом знатоки признают особые пилюгинские котлеты, которые делал он по старинному рецепту из разных сортов мяса.
– А вот расскажите-ка, как надо печь блины? – Николай Алексеевич возбужден необыкновенно.
– Ну, как печь... На сковороде... Перышком сковороду маслом топленым мазать...
– Не на сковороде, а на трех сковородах! И знаете, почему?
... Лишь в конце ужина с немалым трудом удалось мне перевести нашу беседу на прежние рельсы.
– Поверьте, все дальнейшее – дело техники. Все послевоенные годы я занимался, по существу, одним и тем же: созданием все более совершенных – максимально точных, минимальных по весу и габаритам и безотказных в работе систем управления. Эту общую задачу можно было решать по-разному. Можно было, как сделали немцы в Фау-2, создать радиосистему, которая получала бы команды с Земли, выполняла бы их и докладывала бы Земле об их выполнении. Крупнейшими специалистами в разработках подобных систем были Михаил Сергеевич Рязанский и, к сожалению рано умерший, Евгений Яковлевич Богуславский. Но был и другой путь: создать автономную систему управления, которая ведет ракету без участия Земли. Этим занимался я с моими ребятами. Сначала я работал у Рязанского, а потом выделился в самостоятельную организацию. Две фирмы стали разрабатывать две разные системы.
– А какая лучше? – спросил я, понимая, что вопрос дурацкий: если бы Николай Алексеевич не считал свою систему лучшей, он бы, наверное, ею не занимался.
– Так нельзя ставить вопрос. В том и состоит искусство конструктора, чтобы объективно и непредвзято решить, где какая система требуется, где какая лучше будет работать. Не надо быть специалистом, чтобы понять, что в военной технике автономная система предпочтительнее: она не позволяет вводить помехи в управление полетом. А, скажем, в межпланетных аппаратах, конечно, нужен радиомост Земля-Космос-Земля, поскольку нельзя заранее сказать, когда и какая потребуется коррекция траектории.
Когда мы начали работать с Сергеем Павловичем, перед нами сразу встали две новые, до нас «нетронутые» задачи: научиться управлять направлением и дальностью полета ракеты и стабилизировать ее центр масс – иначе ею просто нельзя управлять. Вот смотрите...
Он берет листок бумаги, рисует ракету, несообразно пузатую, похожую на зеркального карпа, пунктиром отмечает траекторию ее движения, откуда-то из нутра карпа вылезает длинная острая стрела вектора скорости, а под сенью этой могучей стрелы во все стороны торчат, как сорняки, паразитные стрелочки разных помех и отклонений. Карандаш в его толстых пальцах быстро набрасывает параллелограммы суммарных сил, и поперек прежней ложится еще одна рыба, отчего весь рисунок начинает походить на старинный герб города Белозерска. Николай Алексеевич оживился, глаза его засверкали, язык за щекой уже не катается, но вдруг, словно спохватившись и как-то по-детски улыбнувшись, он прервал сам себя:
– Да что это я... Может быть, вам это не интересно... Вас ведь интересует Сергей Павлович...
Он не понимал, что, увлеченно рассказывая мне о своей работе, он рассказывает мне и о себе, и о Королеве, об атмосфере их общего труда, о том, почему эти люди нашли друг друга и так много сделали вместе. Он не понимал, что, рисуя мне векторы скоростей, он рисует автопортрет. Наверное, в нем можно было разглядеть и отрицательные черты. Я не могу о них говорить, потому что недостаточно хорошо знал его, чтобы суждение мое имело цену. Однако все, даже люди, критически к нему относившиеся, не могли не признать в нем крупного характера, не могли не отметить, например, стабильной пилюгинской бескомпромиссности. Никогда не слыл соглашателем. Если надо было для принятия какого-либо решения предварительно людей «обработать» и среди них был Пилюгин, с него никогда не начинали, он мог все сразу завалить. Мог, нарушая всякую чиновную и военную субординацию, вдруг «рубануть с плеча», после чего срочно надо было решать, как быть – продолжать атаку или, обратив все в шутку, откатиться на запасные рубежи. Но он никогда не был наивным «рубакой», этаким простачком. У него был дальний крестьянский ум, вроде бы рассеянный, но дело знает крепко, терпеливый, но быстрый, притом – отменный тактик. Бывали случаи, когда он без крика, грозных речей и кулачного стука заставлял многих упрямцев, включая и самого Королева, выбрать нужный ему путь. Умен и хитер. Таким руководителем был Николай Пилюгин.
– Мне рассказывали, – сказал я, – что Устинов считал, будто изо всех Главных конструкторов вы лучше всех знаете производство.
Помолчал, покрутил языком:
– Может быть, и так. Ему виднее...
– А Королев?
– Видите ли, в чем тут дело... Я действительно хорошо знал производство. Но вся штука в том, что Королев знал и свое производство, и мое производство. И производство Рязанского, и всех других Главных...
В разные дни Пилюгин рассказывал о разных годах, беседы наши не отличались строгой системой. Рассказывая, он непременно листал свои замечательные альбомы – лица людей помогали вспоминать. Ракет на фотографиях не было, но в разные дни он рассказывал и о разных ракетах, он относился к ним, как к живым существам: у них было разное «детство», разный «характер», разная судьба и разный срок жизни, определяемый уже не богом, а людьми.
– Нам, прибористам, всегда больше всех доставалось, – с улыбкой признался однажды Пилюгин. – Не так летит – управленцы виноваты. Особенно, помню, намаялся я с Р-1. Началось с того, что сразу после включения двигателя он самовыключался. Все на нас: ваша-де система вырубает двигатель! А мы сумели доказать, что выключение это – следствие хлопков, которые возникают из-за неравномерности процесса горения во время запуска. Ведь такое в кабинете не докажешь. Нам, прибористам, все доказывать приходилось на натуре – он опять по-детски улыбнулся...
«Нам, прибористам» – эти слова почему-то врезались в память. Думал о них, возвращаясь с его дачи в Москву. Ночные бабочки зелеными кляксами разбивались о лобовое стекло машины. А приборист, наверное, сейчас альбомы свои собирает со стола...
– Какая ракета была самой трудной? – спросил я, когда мы снова увиделись.
– Легких не было...
– А Р-5?
– Не приведи господи...
Они потом часто вспоминали свою поездку в Сталинград. Картины их жизни внешне не были пестры, и эти несколько дней, окрашенные в совершенно непривычные цвета, запомнились надолго.
Уже 4 мая Королев и Пилюгин, отправив жен в Москву, вернулись в Капустин Яр, чтобы продолжить усмирение непокорной и своенравной ракеты Р-5.
Через две недели Королев пишет домой:
«Наша жизнь и работа идет здесь теми же совершенно сумасшедшими темпами. Последняя работа нас всех за 3 суток ее непрерывной подготовки довела до полного изнеможения. Дело еще осложняется тем, что у нас днем стоит совершенно невозможная жара... Дела наши по-прежнему идут очень трудно, и за каждый сантиметр успеха или даже просто положительного результата приходится напряженно, настойчиво бороться».
«Вылечить» Р-5, размотать весь этот запутанный клубок колебательных процессов более других помог Королеву молодой – ему было тогда 37 лет – профессор МВТУ Всеволод Иванович Феодосьев – крупнейший в стране специалист по устойчивости тонкостенных оболочек. Весной 1953 года Сергей Павлович после первого аварийного пуска вызвал Феодосьева в Кап.Яр. Всеволод Иванович сразу оказался втянутым в жаркие споры по поводу причин аварии и несколько часов кряду принимал участие в обсуждении различных гипотез, которые Королев, ничего пока не утверждающий, но и ничего не отвергающий, называл «гипотенузами». (Феодосьев утверждает: «Это ядовитое словечко изобретено, конечно, не случайно. Оно подчеркивает относительную малограмотность и поспешность высказываемых предположений».) Посмотрев, как на глазах всего полигона развалилась очередная «пятерка», Феодосьев подумал, что, скорее всего собака зарыта в рулевых машинках. Изучив данные телеметрии, он тут же на логарифмической линейке прикинул частоты, сравнил и убедился, что напал на правильный след. По неопытности Феодосьев поделился своей «гипотенузой» со стартовиками Вознюка, за что незамедлительно получил от Королева жестокий разнос:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157