Как ни пугало ее переселение с грудным младенцем, но Киев все-таки ближе к своим...
В Киеве ждала их печальная весть: в Могилеве умер Яков Петрович, отец Павла Яковлевича. Семья Королевых была очень большая: 12 душ детей. К этому времени, однако, в живых осталось лишь шестеро: Александр, Павел, Мария, Иван, Надежда и Вера. И хотя старшим был Александр, после смерти Якова Петровича все сразу оглянулись на Павла, молча избрали его главою семейства, ждали его участливости. Александр и Иван, – оба тоже учителя, люди, как говорится, при деле, от забот этих сразу постарались отодвинуться. Что же делать? Нелегко прокормить на жалованье учителя словесности гимназии мадам Бейтель жену, сына, мать и двух сестренок. Он знал, что такое бедность. Только-только, казалось, начал выбиваться в люди, и вот... Снова, снова вяжут его по рукам и по ногам, снова вбивают в нищету...
После переезда могилевцев в Киев Павел Яковлевич снял две квартиры во флигелях на Тургеневской улице, принадлежащих Ольге Терентьевне Петрухиной. Домна Николаевна и близняшки – Надя и Вера – жили в трех комнатах на втором этаже одного флигеля. Семья Павла Яковлевича – в соседнем, на первом этаже.
Мать мужа, Домна Николаевна, любила невестку, много помогала ей, не отходила от маленького внука. Золовки-двойняшки, напротив, невзлюбили ее сразу, язвили, дразнили, ябедничали по любому поводу. Им было по 12 лет, – в эти годы девчонки превращаются иногда в маленьких злых ведьм.
Стоило Марии Матвеевне заехать из Нежина в гости к дочери, как они учиняли обыск в квартире: не оставила ли она где-нибудь золотой червонец. Бесконечный унизительный контроль над каждой статьей семейного бюджета, над любым визитом, разговором, любым шагом вне дома, все эти колкие мелочи, каждая – пустяк, а все вместе – это очень тяжко, делали жизнь Марии Николаевны невыносимой. В ней все более и более укреплялось желание оставить семью мужа, разом покончить со своею несвободою, начать новую, самостоятельную жизнь, пусть даже более трудную, но имеющую какой-то смысл для нее, какую-то перспективу, будущее светлое продолжение.
Павел Яковлевич день ото дня мрачнел и ожесточался. И понять его можно было: постоянная толчея в крохотной двухкомнатной квартирке, робкие намеки, что деньги опять кончаются, визг и драки сестер-двойняшек, плач сына, жена, сидящая с книгой в руках.
– Книга – это прекрасно! – желчно говорил он. – Но не лучше было бы погулять с ребенком?
– Но я только что пришла...
Он отворачивался, сдерживая вспышку беспричинного гнева, за которую потом самому же будет неловко.
– Ты совсем улыбаться разучился, – робко, словно извиняясь, сказала однажды Мария Николаевна мужу.
«Зачем я здесь? – думала она. – Почему я живу в этой семье? Что удерживает меня подле этого, в общем, чужого мне человека?»
Уже не раз заводила она разговор с Павлом Яковлевичем о Высших женских курсах. Он был категорически против. Мария Николаевна написала отцу. Старик Москаленко уже чувствовал, что со свадьбой Маруси они поторопились. Жаль было дочку. В письме из Нежина Мария Николаевна нашла 50 рублей – вступительный взнос на курсы. Отец писал, что будет платить за ее учебу. Между строк сквозило осуждение Павла Яковлевича.
Курсы только подлили масла в тлеющий огонь семейной распри. Семья разваливалась на глазах. Впрочем, развалилась она уже давно, просто не было у них смелости поверить в это.
Наконец она решилась. Сережу отнесла к знакомым, а сама уехала к сестре:
Нюша уже училась на курсах. Через два дня из Лодзи приехал брат Юрий и отвез Сережу к деду, в Нежин. Павел Яковлевич был вне себя. Подал заявление в Нежинский суд, чтобы немедля отдали ему сына. Суд отказал. Пришел мириться. Просил, умолял, вдруг срывался на крик. Однажды вбежал к ней совершенно вне себя, с белыми глазами, грозил, требовал, чтобы она вернулась.
– Пойми и запомни, – сказала она тихо, почти ласково, – я никогда не вернусь. Она почувствовала себя необыкновенно счастливой. Это был самый светлый ее день после свадьбы...
Маленький черноглазый мальчик сидел на ступеньках дедовского дома и улыбался солнечным зайчикам, прыгнувшим из весенних луж на уже сухое и теплое дерево крыльца. Он улыбался, он не знал, что у него уже нет отца.
Жизнь Павла Яковлевича после развода как-то скомкалась, – очевидно, он любил мать Сережи. Через некоторое время он женился на молоденькой Машеньке Кваша – подруге своей сестры. Обе они работали счетоводами-статистиками в управлении Юго-Западной железной дороги.
Знающие семью Королева тех лет отмечают строгий, резкий характер Павла Яковлевича. Улыбался редко. Много нервно курил. С женой был ровно сух, называл по имени-отчеству: Мария Харитоновна. В 1925 году у них родился сын Николай. Работал тогда Павел Яковлевич преподавателем русского языка на Всеукраинских политехнических курсах для инвалидов. Вскоре он тяжело заболел. Лечился, но безуспешно. Умер П.Я. Королев 10 ноября 1929 года от туберкулеза горла и похоронен в Киеве на Лукьяновском кладбище.
Рассказывали, что перед смертью он писал Сергею, – хотел увидеть взрослого сына, но Мария Николаевна, сохранившая на всю жизнь стойкую неприязнь к первому мужу, не передала сыну этого письма. Так ли, не так, узнать теперь вряд ли возможно: участников этой грустной истории давно уже нет в живых. Известно только, что в 1929 году в Киев Сергей Павлович не ездил. И, наверное, в сердце его была и всю жизнь тихо болела маленькая ранка, которая не заживает у сыновей, не помнивших отцов.
Сводный брат Сергея Павловича, о существовании которого он не знал, окончил в Киеве семилетку, а когда началась война, учился в ремонтно-механическом техникуме. Вскоре после оккупации немцами Киева в сентябре 1941 года его вывезли на работу в Германию.
Мария Харитоновна поехала вместе с сыном, устроилась судомойкой на заводе, где работал Николай. После покушения на Гитлера в июле 1944 года, когда по всей Германии катилась волна диких репрессий, Николай Павлович Королев был расстрелян за саботаж. А Мария Харитоновна после войны вернулась на родину. Она умерла в Киеве в 1962 году.
Когда маленький Сережа готовился поступать в приготовительный класс, он написал сочинение «Дедушка». Совсем коротенькое: «Дедушка мой был давний охотник. Жил он в своем доме. Там был огромный двор и большой сад. Двор весь зарос травой. Около ворот была собака». Все. Вот в этом доме, на траве этого двора и прошло его одинокое, странное детство.
Единственный маленький человечек в большом доме, он был и его повелителем, и его рабом. Его любили все: дед и бабка, дядьки и тетки, и приказчик деда-парень лет восемнадцати, который по дому числился за дворника, и Варвара – правая рука бабки по всем хозяйственным делам, и сестры ее: кухарка Анюта и горничная Ксеня, и молоденькая учительница женской гимназии Лидия Маврикиевна, и старушка Гринфельд – ее мать, которые квартировали у Москаленко. Все его любили, но он был обделен родительской любовью как раз тогда, когда она нужнее всего человеку. Он был всегда опрятно одет, всегда сыт, всегда одинок, и почти всегда грустен. Все ухаживали за ним, и в то же время никому до него не было дела. Больше всего любил он залезать на высокую крышу погреба слева от вечно замкнутой калитки и следить глазами, как по улице к базарной площади медленно тянутся запряженные ленивыми волами подводы. Его никогда не пускали за калитку – таков был приказ Марии Николаевны: она боялась, что Павел Яковлевич в ярости своей может выкрасть Сережу. Мальчик не знал, как живут люди за забором. Нет, знал кое-что. Знал, например, что за одним забором жила богатая семья Рыжковых, там не было детей, там всегда было тихо. За другим забором помещалась гостиница «Ливадия», там вечная суета, движение, но там тоже никогда не звучали детские голоса. После киевской сутолоки Сережа поначалу скучал в тишине большого дома, а потом обвык и перестал томиться одиночеством. Он не скучал даже тогда, когда уходили все и запирали его одного в молчаливых комнатах. А когда учительница Лидия Маврикиевна приходила из гимназии, он кричал ей из дальней комнаты: «Это вы, Лидия Маврикиевна? Я рад, что вы пришли!» – но не выходил, продолжал играть. Часами просиживал он перед большим ящиком с кубиками, который привез ему из Лодзи дядя Юра, и в спальне деда поднимался целый город с высоким собором, большими домами с колоннами, лавками и мостами. Зимой он катался во дворе на салазках или усердно лепил больших снежных баб с угольными глазами и носом-морковкой. Лепил всегда один. В эти часы он никогда не капризничал, ему не было скучно так играть, потому что он не знал, как бывает весело, не знал, что существуют обычные радости детских игр. Много лет спустя, уже студентом, он скажет с грустью: «Детства у меня, собственно говоря, не было...»
Правда, в первый год своей жизни в Нежине Сережа был с мамой. Мария Николаевна понимала, что с курсами придется немного повременить: мальчик еще совсем маленький. Потом мама уехала, а он остался. Теперь мама приезжала только по субботам. О, это было настоящим праздником! Калитка распахивалась настежь, и они шли гулять. Летом они уходили далеко-далеко, в такие дали, которые были не видны даже с крыши погреба, – к реке, на базарную площадь, потом шли в гоголевский сквер, мама сидела на скамейке, а он носился по аллеям и вокруг старинных фонарей подле памятника и качался на тяжелых цепях ограды, косясь на грустное бронзовое лицо человека с большим тонким носом...
Как же это было замечательно, когда приезжала мама!
К вечеру они садились с ней на широкое с колоннами крыльцо, и она читала ему разные книжки про скатерть-самобранку, и ковер-самолет, и озорного Конька-Горбунка. Мама читала, пока не наплывали сумерки. Над вишнями дедовского сада поднималась огромная желтая луна. Вот уже бабушка зовет их пить чай в столовую. Теперь все – и сад, и луна – весь мир оставался за закрытыми ставнями, на столе что-то тихо бормотал самовар, жарко поблескивающий в желтом свете большой керосиновой лампы, – как любил он эти субботние чаепития с мамой!
Мария Николаевна, сама еще так недавно вышедшая из отрочества, увлекалась героями Купера и Майн Рида и, как могла, воспитывала в сыне мужество и смелость. Она специально посылала его в дальние темные комнаты, в ночной сад за каким-нибудь пустяком, и он, робея и оглядываясь, шел, побеждая в себе страх.
А еще Сережа любил дядю Василия. Дядя слыл добряком и действительно любил племянника. Он катал Сережу на велосипеде, играл с ним в крокет, показывал хитроумнейшую штуку – фотоаппарат и даже один раз разрешил нажать блестящую пуговку на конце тросика. В фотоаппарате сухо щелкнуло. Старший дядя – Юрий, тот, что привез кубики из Лодзи, – тоже был живой, веселый, но в крокет не играл.
Он быстро взрослел в этом большом доме с его заботами, тревогами. За столом иногда поминали не забытый еще Порт-Артур, и однажды Сережа вбежал в комнату с радостным воплем, размахивая игрушечной саблей:
– Бабушка! Победа! Я всем японцам срубил головы! Пошли скорей!
В саду на дорожке вокруг обезглавленной клумбы валялись красные бутоны пионов...
На смену кубикам пришли солдатики. Сережа быстро научился читать, никто и не заметил, как и когда он научился. В пять лет он уже писал печатными буквами и читал книжки. Самый ранний из сохранившихся автографов датирован 1912 годом. Подарил дядьке свою фотографию и вывел на обороте: «Дорогому Васюне от Сережи». Дата накарябана, словно в зеркальном отображении. Эту странную особенность детского письма изучали многие ученые-психологи, и только несколько лет спустя после смерти Сергея Павловича американец Фрэнк Веллютино доказал, что глубинные корни ее – в слабом развитии речи. Сережа, действительно, мало разговаривал в Нежине, не с кем ему было особенно поговорить. Но, несмотря на изоляцию от других детей и замкнутый образ жизни, он не был «букой», увальнем, медлительным тугодумом, напротив – отличался подвижностью, шустростью даже, только была в нем какая-то недетская уравновешенность, которая словно тормозила всякие бурные изъявления его натуры. Мария Николаевна попросила Лиду Гринфельд, учительницу, позаниматься с мальчиком, подготовить его в первый класс гимназии. Он учился охотно, особенно любил арифметику, хорошо решал устно короткие задачки, заучивал басни, стишки и любил пересказывать рассказики из «Задушевного слова». Когда Лидия Маврикиевна читала басни, слушал не шелохнувшись. Потом спрашивал: «Кто такой куманек?» Она объясняла. «А что значит вещуньина?» Теперь все ясно. Он успокаивался...
Пожалуй, самым ярким событием его нежинского бытия явился полет Уточкина летом 1910 года.
– Уточкин! Послезавтра Уточкин полетит в Нежине! – бабушка стояла на пороге, раскрасневшаяся от волнения.
Прославленный авиатор был в зените своей славы: ему едва исполнилось 35 лет, и не было в России человека, который не знал бы этого высокого рыжего здоровяка, властителя неба.
Ярмарочную площадь подмели для благородной публики солдаты 44-й артбригады, квартировавшей в городе, расставили за канатами скамьи, место на которых стоило неслыханно дорого – рубль! Рубль в Нежине – это воз слив! Праздничные хлопоты начались уже с утра, когда привезли с вокзала биплан. Только около трех часов, когда вся площадь уже была окружена плотной толпой безбилетников, занявших даже крыши соседних домов и примостившихся на деревьях, появился сам Сергей Исаевич, весь скрипящий в черной добротной коже – куртка, галифе, гетры, шлем, даже очки на лбу скрипели, – прохаживался возле аэроплана, позволяя фотографировать себя и снимать на «синема».
Сережа Королев пришел на площадь с дедушкой и бабушкой. Надо сказать, что именно бабушка была большой охотницей до всяких технических новаций, не боялась паровоза, а в Либаве со знакомым офицером осматривала субмарину и даже спускалась в чрево подводной лодки. Оживление бабушки в связи с предстоящим полетом не трогало пятилетнего Сережу. Сидя на плечах деда, он не понимал, о чем, собственно, говорят, не понимал, что такое «полет». Летали птицы, жуки, бабочки, но как могла летать машина?!
И вот он увидел: рыжий человек сел в плетеное кресло своей машины, механик, стоящий впереди, резко рванул вниз короткую, похожую на весло деревяшку, машина страшно затарахтела, затряслась, словно сердясь и негодуя, десятка два солдат держали ее за крылья и за хвост, успокаивали. – Это полет? – тихо спросил он деда, но тот не слышал. Желтое облако пыли потянулось к канотье и зонтикам обладателей рублевых билетов...
– Прогревает мотор! – крикнул кто-то громко за спиной деда.
Мотор прогревался очень долго. Засыпанная пылью толпа терпела безропотно. Наконец, Уточкин взмахнул рукой, аэроплан дико взревел, человек в коже и солдаты стали почти невидимыми в облаке пыли, так что Сережа скорее уловил, чем разглядел, как машина дернулась и покатилась по площади. Сначала вперевалочку, потом быстрее и ровнее, подпрыгнула вверх, снова мягко ударилась колесами о землю, снова подпрыгнула, чуть просела, но не опустилась! Над площадью пронесся стон восхищения: аэроплан летел! Он летел по воздуху! Страшное волнение охватило мальчика, сердце его колотилось: человек в машине летел уже выше людей! Он мог, наверное, лететь выше домов!
Это было самое фантастическое, самое невероятное зрелище за всю его маленькую жизнь. Именно в эти минуты пережил он тот высший восторг, граничащий с предельным страхом, почти ужасом, восторг, охватывающий и душу, и тело, который и в большой, долгой жизни не каждому суждено пережить.
Уточкин пролетел километра два и сел на поле близ скита женского монастыря. Толпа хлынула к месту посадки качать героя, а Сергей с дедушкой и бабушкой пошли домой.
Вечером, когда пили чай, только и разговоров было что о полете. Бабушка критиковала аэроплан за пыль и треск и вспоминала воздушный шар, что летал в Нежине лет двадцать назад со двора пивоварни чеха Янса и приземлился за три квартала на Миллионной. Ну как же, она хорошо помнит, как выпрыгивали из корзины аэронавты прямо на дерево в усадьбе Почеки. Вот это был полет!..
В июне 60-го, когда отобранные в отряд космонавтов летчики первый раз приехали к нему в КБ, Королев вдруг вспомнил рыжего Уточкина, так ясно вспомнил весь этот далекий, солнечный день и острый запах желтой пыли...
К осени 1914 года, уже после объявления войны, обнаружилось, что финансы Москаленко в большом расстройстве. Появились энергичные люди со специальными машинами, это уже не кустарное соление, а фабричное производство; где было Марии Матвеевне угнаться за этими капиталистами, не те уже силы. Торговля ее хирела. Решено было срочно ликвидировать все дело, продать и магазин и дом. В последнее время дом стал каким-то ненужным:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157
В Киеве ждала их печальная весть: в Могилеве умер Яков Петрович, отец Павла Яковлевича. Семья Королевых была очень большая: 12 душ детей. К этому времени, однако, в живых осталось лишь шестеро: Александр, Павел, Мария, Иван, Надежда и Вера. И хотя старшим был Александр, после смерти Якова Петровича все сразу оглянулись на Павла, молча избрали его главою семейства, ждали его участливости. Александр и Иван, – оба тоже учителя, люди, как говорится, при деле, от забот этих сразу постарались отодвинуться. Что же делать? Нелегко прокормить на жалованье учителя словесности гимназии мадам Бейтель жену, сына, мать и двух сестренок. Он знал, что такое бедность. Только-только, казалось, начал выбиваться в люди, и вот... Снова, снова вяжут его по рукам и по ногам, снова вбивают в нищету...
После переезда могилевцев в Киев Павел Яковлевич снял две квартиры во флигелях на Тургеневской улице, принадлежащих Ольге Терентьевне Петрухиной. Домна Николаевна и близняшки – Надя и Вера – жили в трех комнатах на втором этаже одного флигеля. Семья Павла Яковлевича – в соседнем, на первом этаже.
Мать мужа, Домна Николаевна, любила невестку, много помогала ей, не отходила от маленького внука. Золовки-двойняшки, напротив, невзлюбили ее сразу, язвили, дразнили, ябедничали по любому поводу. Им было по 12 лет, – в эти годы девчонки превращаются иногда в маленьких злых ведьм.
Стоило Марии Матвеевне заехать из Нежина в гости к дочери, как они учиняли обыск в квартире: не оставила ли она где-нибудь золотой червонец. Бесконечный унизительный контроль над каждой статьей семейного бюджета, над любым визитом, разговором, любым шагом вне дома, все эти колкие мелочи, каждая – пустяк, а все вместе – это очень тяжко, делали жизнь Марии Николаевны невыносимой. В ней все более и более укреплялось желание оставить семью мужа, разом покончить со своею несвободою, начать новую, самостоятельную жизнь, пусть даже более трудную, но имеющую какой-то смысл для нее, какую-то перспективу, будущее светлое продолжение.
Павел Яковлевич день ото дня мрачнел и ожесточался. И понять его можно было: постоянная толчея в крохотной двухкомнатной квартирке, робкие намеки, что деньги опять кончаются, визг и драки сестер-двойняшек, плач сына, жена, сидящая с книгой в руках.
– Книга – это прекрасно! – желчно говорил он. – Но не лучше было бы погулять с ребенком?
– Но я только что пришла...
Он отворачивался, сдерживая вспышку беспричинного гнева, за которую потом самому же будет неловко.
– Ты совсем улыбаться разучился, – робко, словно извиняясь, сказала однажды Мария Николаевна мужу.
«Зачем я здесь? – думала она. – Почему я живу в этой семье? Что удерживает меня подле этого, в общем, чужого мне человека?»
Уже не раз заводила она разговор с Павлом Яковлевичем о Высших женских курсах. Он был категорически против. Мария Николаевна написала отцу. Старик Москаленко уже чувствовал, что со свадьбой Маруси они поторопились. Жаль было дочку. В письме из Нежина Мария Николаевна нашла 50 рублей – вступительный взнос на курсы. Отец писал, что будет платить за ее учебу. Между строк сквозило осуждение Павла Яковлевича.
Курсы только подлили масла в тлеющий огонь семейной распри. Семья разваливалась на глазах. Впрочем, развалилась она уже давно, просто не было у них смелости поверить в это.
Наконец она решилась. Сережу отнесла к знакомым, а сама уехала к сестре:
Нюша уже училась на курсах. Через два дня из Лодзи приехал брат Юрий и отвез Сережу к деду, в Нежин. Павел Яковлевич был вне себя. Подал заявление в Нежинский суд, чтобы немедля отдали ему сына. Суд отказал. Пришел мириться. Просил, умолял, вдруг срывался на крик. Однажды вбежал к ней совершенно вне себя, с белыми глазами, грозил, требовал, чтобы она вернулась.
– Пойми и запомни, – сказала она тихо, почти ласково, – я никогда не вернусь. Она почувствовала себя необыкновенно счастливой. Это был самый светлый ее день после свадьбы...
Маленький черноглазый мальчик сидел на ступеньках дедовского дома и улыбался солнечным зайчикам, прыгнувшим из весенних луж на уже сухое и теплое дерево крыльца. Он улыбался, он не знал, что у него уже нет отца.
Жизнь Павла Яковлевича после развода как-то скомкалась, – очевидно, он любил мать Сережи. Через некоторое время он женился на молоденькой Машеньке Кваша – подруге своей сестры. Обе они работали счетоводами-статистиками в управлении Юго-Западной железной дороги.
Знающие семью Королева тех лет отмечают строгий, резкий характер Павла Яковлевича. Улыбался редко. Много нервно курил. С женой был ровно сух, называл по имени-отчеству: Мария Харитоновна. В 1925 году у них родился сын Николай. Работал тогда Павел Яковлевич преподавателем русского языка на Всеукраинских политехнических курсах для инвалидов. Вскоре он тяжело заболел. Лечился, но безуспешно. Умер П.Я. Королев 10 ноября 1929 года от туберкулеза горла и похоронен в Киеве на Лукьяновском кладбище.
Рассказывали, что перед смертью он писал Сергею, – хотел увидеть взрослого сына, но Мария Николаевна, сохранившая на всю жизнь стойкую неприязнь к первому мужу, не передала сыну этого письма. Так ли, не так, узнать теперь вряд ли возможно: участников этой грустной истории давно уже нет в живых. Известно только, что в 1929 году в Киев Сергей Павлович не ездил. И, наверное, в сердце его была и всю жизнь тихо болела маленькая ранка, которая не заживает у сыновей, не помнивших отцов.
Сводный брат Сергея Павловича, о существовании которого он не знал, окончил в Киеве семилетку, а когда началась война, учился в ремонтно-механическом техникуме. Вскоре после оккупации немцами Киева в сентябре 1941 года его вывезли на работу в Германию.
Мария Харитоновна поехала вместе с сыном, устроилась судомойкой на заводе, где работал Николай. После покушения на Гитлера в июле 1944 года, когда по всей Германии катилась волна диких репрессий, Николай Павлович Королев был расстрелян за саботаж. А Мария Харитоновна после войны вернулась на родину. Она умерла в Киеве в 1962 году.
Когда маленький Сережа готовился поступать в приготовительный класс, он написал сочинение «Дедушка». Совсем коротенькое: «Дедушка мой был давний охотник. Жил он в своем доме. Там был огромный двор и большой сад. Двор весь зарос травой. Около ворот была собака». Все. Вот в этом доме, на траве этого двора и прошло его одинокое, странное детство.
Единственный маленький человечек в большом доме, он был и его повелителем, и его рабом. Его любили все: дед и бабка, дядьки и тетки, и приказчик деда-парень лет восемнадцати, который по дому числился за дворника, и Варвара – правая рука бабки по всем хозяйственным делам, и сестры ее: кухарка Анюта и горничная Ксеня, и молоденькая учительница женской гимназии Лидия Маврикиевна, и старушка Гринфельд – ее мать, которые квартировали у Москаленко. Все его любили, но он был обделен родительской любовью как раз тогда, когда она нужнее всего человеку. Он был всегда опрятно одет, всегда сыт, всегда одинок, и почти всегда грустен. Все ухаживали за ним, и в то же время никому до него не было дела. Больше всего любил он залезать на высокую крышу погреба слева от вечно замкнутой калитки и следить глазами, как по улице к базарной площади медленно тянутся запряженные ленивыми волами подводы. Его никогда не пускали за калитку – таков был приказ Марии Николаевны: она боялась, что Павел Яковлевич в ярости своей может выкрасть Сережу. Мальчик не знал, как живут люди за забором. Нет, знал кое-что. Знал, например, что за одним забором жила богатая семья Рыжковых, там не было детей, там всегда было тихо. За другим забором помещалась гостиница «Ливадия», там вечная суета, движение, но там тоже никогда не звучали детские голоса. После киевской сутолоки Сережа поначалу скучал в тишине большого дома, а потом обвык и перестал томиться одиночеством. Он не скучал даже тогда, когда уходили все и запирали его одного в молчаливых комнатах. А когда учительница Лидия Маврикиевна приходила из гимназии, он кричал ей из дальней комнаты: «Это вы, Лидия Маврикиевна? Я рад, что вы пришли!» – но не выходил, продолжал играть. Часами просиживал он перед большим ящиком с кубиками, который привез ему из Лодзи дядя Юра, и в спальне деда поднимался целый город с высоким собором, большими домами с колоннами, лавками и мостами. Зимой он катался во дворе на салазках или усердно лепил больших снежных баб с угольными глазами и носом-морковкой. Лепил всегда один. В эти часы он никогда не капризничал, ему не было скучно так играть, потому что он не знал, как бывает весело, не знал, что существуют обычные радости детских игр. Много лет спустя, уже студентом, он скажет с грустью: «Детства у меня, собственно говоря, не было...»
Правда, в первый год своей жизни в Нежине Сережа был с мамой. Мария Николаевна понимала, что с курсами придется немного повременить: мальчик еще совсем маленький. Потом мама уехала, а он остался. Теперь мама приезжала только по субботам. О, это было настоящим праздником! Калитка распахивалась настежь, и они шли гулять. Летом они уходили далеко-далеко, в такие дали, которые были не видны даже с крыши погреба, – к реке, на базарную площадь, потом шли в гоголевский сквер, мама сидела на скамейке, а он носился по аллеям и вокруг старинных фонарей подле памятника и качался на тяжелых цепях ограды, косясь на грустное бронзовое лицо человека с большим тонким носом...
Как же это было замечательно, когда приезжала мама!
К вечеру они садились с ней на широкое с колоннами крыльцо, и она читала ему разные книжки про скатерть-самобранку, и ковер-самолет, и озорного Конька-Горбунка. Мама читала, пока не наплывали сумерки. Над вишнями дедовского сада поднималась огромная желтая луна. Вот уже бабушка зовет их пить чай в столовую. Теперь все – и сад, и луна – весь мир оставался за закрытыми ставнями, на столе что-то тихо бормотал самовар, жарко поблескивающий в желтом свете большой керосиновой лампы, – как любил он эти субботние чаепития с мамой!
Мария Николаевна, сама еще так недавно вышедшая из отрочества, увлекалась героями Купера и Майн Рида и, как могла, воспитывала в сыне мужество и смелость. Она специально посылала его в дальние темные комнаты, в ночной сад за каким-нибудь пустяком, и он, робея и оглядываясь, шел, побеждая в себе страх.
А еще Сережа любил дядю Василия. Дядя слыл добряком и действительно любил племянника. Он катал Сережу на велосипеде, играл с ним в крокет, показывал хитроумнейшую штуку – фотоаппарат и даже один раз разрешил нажать блестящую пуговку на конце тросика. В фотоаппарате сухо щелкнуло. Старший дядя – Юрий, тот, что привез кубики из Лодзи, – тоже был живой, веселый, но в крокет не играл.
Он быстро взрослел в этом большом доме с его заботами, тревогами. За столом иногда поминали не забытый еще Порт-Артур, и однажды Сережа вбежал в комнату с радостным воплем, размахивая игрушечной саблей:
– Бабушка! Победа! Я всем японцам срубил головы! Пошли скорей!
В саду на дорожке вокруг обезглавленной клумбы валялись красные бутоны пионов...
На смену кубикам пришли солдатики. Сережа быстро научился читать, никто и не заметил, как и когда он научился. В пять лет он уже писал печатными буквами и читал книжки. Самый ранний из сохранившихся автографов датирован 1912 годом. Подарил дядьке свою фотографию и вывел на обороте: «Дорогому Васюне от Сережи». Дата накарябана, словно в зеркальном отображении. Эту странную особенность детского письма изучали многие ученые-психологи, и только несколько лет спустя после смерти Сергея Павловича американец Фрэнк Веллютино доказал, что глубинные корни ее – в слабом развитии речи. Сережа, действительно, мало разговаривал в Нежине, не с кем ему было особенно поговорить. Но, несмотря на изоляцию от других детей и замкнутый образ жизни, он не был «букой», увальнем, медлительным тугодумом, напротив – отличался подвижностью, шустростью даже, только была в нем какая-то недетская уравновешенность, которая словно тормозила всякие бурные изъявления его натуры. Мария Николаевна попросила Лиду Гринфельд, учительницу, позаниматься с мальчиком, подготовить его в первый класс гимназии. Он учился охотно, особенно любил арифметику, хорошо решал устно короткие задачки, заучивал басни, стишки и любил пересказывать рассказики из «Задушевного слова». Когда Лидия Маврикиевна читала басни, слушал не шелохнувшись. Потом спрашивал: «Кто такой куманек?» Она объясняла. «А что значит вещуньина?» Теперь все ясно. Он успокаивался...
Пожалуй, самым ярким событием его нежинского бытия явился полет Уточкина летом 1910 года.
– Уточкин! Послезавтра Уточкин полетит в Нежине! – бабушка стояла на пороге, раскрасневшаяся от волнения.
Прославленный авиатор был в зените своей славы: ему едва исполнилось 35 лет, и не было в России человека, который не знал бы этого высокого рыжего здоровяка, властителя неба.
Ярмарочную площадь подмели для благородной публики солдаты 44-й артбригады, квартировавшей в городе, расставили за канатами скамьи, место на которых стоило неслыханно дорого – рубль! Рубль в Нежине – это воз слив! Праздничные хлопоты начались уже с утра, когда привезли с вокзала биплан. Только около трех часов, когда вся площадь уже была окружена плотной толпой безбилетников, занявших даже крыши соседних домов и примостившихся на деревьях, появился сам Сергей Исаевич, весь скрипящий в черной добротной коже – куртка, галифе, гетры, шлем, даже очки на лбу скрипели, – прохаживался возле аэроплана, позволяя фотографировать себя и снимать на «синема».
Сережа Королев пришел на площадь с дедушкой и бабушкой. Надо сказать, что именно бабушка была большой охотницей до всяких технических новаций, не боялась паровоза, а в Либаве со знакомым офицером осматривала субмарину и даже спускалась в чрево подводной лодки. Оживление бабушки в связи с предстоящим полетом не трогало пятилетнего Сережу. Сидя на плечах деда, он не понимал, о чем, собственно, говорят, не понимал, что такое «полет». Летали птицы, жуки, бабочки, но как могла летать машина?!
И вот он увидел: рыжий человек сел в плетеное кресло своей машины, механик, стоящий впереди, резко рванул вниз короткую, похожую на весло деревяшку, машина страшно затарахтела, затряслась, словно сердясь и негодуя, десятка два солдат держали ее за крылья и за хвост, успокаивали. – Это полет? – тихо спросил он деда, но тот не слышал. Желтое облако пыли потянулось к канотье и зонтикам обладателей рублевых билетов...
– Прогревает мотор! – крикнул кто-то громко за спиной деда.
Мотор прогревался очень долго. Засыпанная пылью толпа терпела безропотно. Наконец, Уточкин взмахнул рукой, аэроплан дико взревел, человек в коже и солдаты стали почти невидимыми в облаке пыли, так что Сережа скорее уловил, чем разглядел, как машина дернулась и покатилась по площади. Сначала вперевалочку, потом быстрее и ровнее, подпрыгнула вверх, снова мягко ударилась колесами о землю, снова подпрыгнула, чуть просела, но не опустилась! Над площадью пронесся стон восхищения: аэроплан летел! Он летел по воздуху! Страшное волнение охватило мальчика, сердце его колотилось: человек в машине летел уже выше людей! Он мог, наверное, лететь выше домов!
Это было самое фантастическое, самое невероятное зрелище за всю его маленькую жизнь. Именно в эти минуты пережил он тот высший восторг, граничащий с предельным страхом, почти ужасом, восторг, охватывающий и душу, и тело, который и в большой, долгой жизни не каждому суждено пережить.
Уточкин пролетел километра два и сел на поле близ скита женского монастыря. Толпа хлынула к месту посадки качать героя, а Сергей с дедушкой и бабушкой пошли домой.
Вечером, когда пили чай, только и разговоров было что о полете. Бабушка критиковала аэроплан за пыль и треск и вспоминала воздушный шар, что летал в Нежине лет двадцать назад со двора пивоварни чеха Янса и приземлился за три квартала на Миллионной. Ну как же, она хорошо помнит, как выпрыгивали из корзины аэронавты прямо на дерево в усадьбе Почеки. Вот это был полет!..
В июне 60-го, когда отобранные в отряд космонавтов летчики первый раз приехали к нему в КБ, Королев вдруг вспомнил рыжего Уточкина, так ясно вспомнил весь этот далекий, солнечный день и острый запах желтой пыли...
К осени 1914 года, уже после объявления войны, обнаружилось, что финансы Москаленко в большом расстройстве. Появились энергичные люди со специальными машинами, это уже не кустарное соление, а фабричное производство; где было Марии Матвеевне угнаться за этими капиталистами, не те уже силы. Торговля ее хирела. Решено было срочно ликвидировать все дело, продать и магазин и дом. В последнее время дом стал каким-то ненужным:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157