А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Губер смотрит таким взглядом, будто подозревает приятеля в неуместной шутке.
— Твой отец? Где?
— Он там, среди крестьян, это правда,— сквозь зубы с усилием говорит Лутц.
Шествие тем временем, миновав сводчатые ворота, спускается на улицу Пикк, оттуда через рынок поворачивает к ратуше и выходит на улицу Виру. Звук барабанов и труб привлекает все больше народу. Слышатся все новые взволнованные вопросы, но люди могут па них ответить только предположениями. У каждого в сердце возникает щемящее предчувствие, что добра тут ждать нечего, что этот странный спектакль едва ли будет иметь благополучный конец.
Шествие тянется через Вируские ворота и достигает наконец Русского рынка. Раздается команда на русском языке — солдаты и узники останавливаются. И тут начинаются приготовления, цель которых ни у кого не может вызвать сомнений.
На рыночной площади заготовлена большая груда палок. Солдаты, приставив ружье к ноге, располагаются широким кольцом вокруг узников. Комендант города, барон фон дер Зальца, высокий тощий старик, стоит тут же неподалеку, нервно поглаживая усы, по он, по-видимому, играет только роль наблюдателя — командует отрядом какой-то молодой офицер. Внутри круга вскоре появляются, направляясь к узникам, несколько гражданских чиновников; их сопровождают владелец мызы Ания, барон Унгерн-Штернберг, которого Матиас знает в лицо, и пастор в церковном облачении.
Здесь Матиасу и Губеру опять удалось протиснуться в толпе поближе к узникам. Друзья, правда, не слышат всего, что говорят внутри круга, но им видно, что там происходит.
Невысокий круглолицый господин с весьма решительным, суровым и властным видом выкрикивает, сверкая глазами, чью-то фамилию. Из толпы крестьян выходит человек, которого Лутц знает. Это хозяин из волости Ания, Биллем Кянд, не старый еще мужчина, с живым, открытым, внушающим доверие лицом.
О чем его спрашивает ретивый чиновник, сопровождая слова порывистыми жестами, люди, стоящие поодаль, не слышат. Но по всему видно, что Кянда считают одним из главных преступников, что от него требуют какой-то клятвы или же, может быть, предъявляют ему обвинение, угрожают ему или увещевают его. Как выяснилось впоследствии, у Кянда спросили, согласен ли он «присягнуть», па что этот «вожак бунтовщиков», как назвали его судьи, заявил, покачав головой: «Богу и царю присягну, а помещикам — нет!»
Кровавое зрелище начинается.
Под грохот барабанов и звуки удалого марша солдаты хватают Виллема Кянда и, сорвав с него одежду, бросают его лицом в уличную пыль. Один солдат садится на голо-иу несчастному, другой на ноги. Двое других берут шпицрутены. Это прутья толщиной в четверть дюйма, связанные по три в пучок, так что каждый удар действует, как три удара розгой или как удар толстой палкой. Солдаты становятся по обе стороны наказуемого, друг против друга, и гнусная расправа начинается.
И сыплются, сыплются удары на веками выдубленную, огрубелую от тяжелого труда и частых побоев, затвердевшую и жесткую, как подошва, кожу — кожу эстонского крестьянина. Но и ей долго не выдержать страшных, рвущих ударов шпицрутенами. На коже появляются кровавые рубцы, синеют, лопаются; темная, почти черная кровь брызжет вверх, стекает по спине несчастного, образует в пыли все шире расползающуюся лужу.
После каждых двадцати пяти ударов солдаты сменяются. Когда сто ударов уже отсчитано, Кянда опять о чем-то спрашивают. Он отвечает, снова отрицательно качая головой. Тогда приступает к делу пастор. «Осужденному дают вкусить «святых даров» во имя Иисуса Христа, человеколюбца и искупителя грехов мира сего. Человека готовят к смерти, ибо ему предстоит еще двести ударов. Хоть он и тяжко согрешил против своих господ — ему все же не хотят закрывать пути в иной, лучший мир. Как только священный обряд заканчивается, солдаты снова берутся за дело.
Крики истязуемого замолкли. Дергающийся под ударами комок кровавого мяса издает лишь еле слышные стоны. Но вот он и вовсе немеет.
Перерыв. Наказуемому подносят к носу пузырек с нашатырным спиртом. Ему предлагают хлебнуть водки. Кянд отталкивает ее слабым движением руки. Затем водкой угощают солдат. При такой работе нужна сила, сноровка и жестокость, а слабонервным водка поможет подавить отвращение. Укрепляющий и ободряющий напиток заготовлен так же заботливо и щедро, как и палки: целый чан водки стоит рядом с кучей розог. Хватит и истязателям и жертвам...
Наказуемый пришел в себя, экзекуция может продолжаться. Биллем Кянд получает свои триста ударов — вернее, трижды триста! — и все еще Встать он, правда, сам не может, его приходится поднимать. В из-желта-бледном лице ни кровинки, но оно еще подвижно, в потускневших глазах еще теплится искорка жизни. Товарищи натягивают одежду на его окровавленное, измочаленное тело. Он падает на землю у их ног.
Затем одновременно вызывают по фамилии четырех осужденных: хозяина усадьбы Раудоя — Юри Агураюя, хозяина из Пыльдмаа — Антса Рега, мызного лесника Антса Кентмана и молодого арендатора хутора Руноя. Первые трое — мужчины среднего возраста, четвертому же на вид можно дать не больше двадцати одного — двадцати двух лет.
Солдаты — им придает рвения чаи, от которого тянет водкой — тотчас же хватают мужиков. С них тоже силой стаскивают одежду и с таким остервенением швыряют их наземь, что у двоих лица оказываются разбитыми о камни, а у третьего вылетают зубы. Па головы и на йоги им садятся солдаты, и четверо палачей приступают к освященному законом медленному убийству. Сто пятьдесят ударов каждому. Этих людей тоже считают главными зачинщиками, хотя и не такими опасными, как Биллем Кянд.
За ними следуют другие. Крестьян теперь валят на землю по семь человек сразу. Их ведь здесь шестьдесят душ. Перед глазами остолбеневших от ужаса зрителей развертывается все более страшная картина. Ритмично поднимаются палки и с чавканьем бьют по сочащимся кровью телам. Кровавые ручьи, расширяясь, текут по камням и пыли, земля внутри круга превращается в красную жижу, кровавое болото. Душераздирающие крики, вопли, стоны несутся к улыбающемуся небу; их заглушают грохотом барабанов и ревом труб, и люди, которые стоят поодаль и не видят экзекуции, даже не знают, что там происходит. Солдат и наказуемых часто подбадривают водкой. Сменяются палачи. Меняются палки. Сменяются жертвы.
Особенное негодование вызывает в толпе то, что среди судей, творящих здесь расправу, находятся люди, которым эта кровавая оргия кажется еще недостаточно кровавой. Раздаются их восклицания: «Дай им покрепче! Бей сильнее! Всыпь им как следует!» В одном из таких подстрекателей горожане узнают некоего барона Штакельберга, чиновника особых поручений при местном губернском правлении.
Солдаты так и делают. Некоторые из них бьют черенками розог, так как прутья слишком быстро ломаются. У нескольких крестьян, как, например, у Яна Леппа, после порки торчат на бедрах обнаженные кости, куски прутьев настолько глубоко вонзились в тело, что крестец походит на щетку, какими чешут лен. Кровавая грязь внутри круга стала такой глубокой, кровавые ручьи растеклись так, что некоторые из осужденных пытаются достать свои куртки. Но им не разрешают. И они ло*> жатся ничком в отвратительное месиво...
До сих пор в толпе, стоящей вокруг как стена, царило оцепенение, все окаменели, точно пораженные параличом. Люди, видящие кровавую трагедию, не верят своим глазам. Это наваждение, сон, галлюцинация! Такого ужаса, такого зверства наяву быть не может.
Но постепенно жизнь возвращается в эту скованную немым отчаянием, оцепеневшую от ужаса толпу. Посиневшие губы дрожат, из сжатых спазмой глоток вырываются крики, широко раскрытые глаза сверкают гневом.
— Это убийство! — гремит Конрад Губер, и его голос, прорываясь сквозь рев меди и треск барабанов, разносится далеко над рынком, над головами людей, достигает слуха судей, стоящих в кругу.
— Как можно допускать в городе такие вещи! — слышится в толпе другой гневный возглас.
— И эти зверства они творят на глазах у горожан в святое воскресенье! — кричит кто-то.
— Господа, нас считают дикарями! Перед нашими женами и дочерьми истязают людей.
— Перед нами разыгрывают варфоломеевскую ночь!
— Нет, это господа юнкеры демонстрируют нам, горожанам, свою высшую культуру,— замечает какой-то старичок в очках, как видно школьный учитель.
— Если помещикам вздумалось избивать своих крестьян — пусть избивают у себя на конюшне, а не в городе, посреди площади! — слышны возмущенные голоса.
— Это мясники на бойне! — снова гремит Конрад Губер.
Его лицо потемнело, глаза выкатились, жилы на лбу вздулись и посинели. Руки его сжаты в кулаки, словно он вот-вот па кого-нибудь набросится. Этот иностранец никогда даже не слышал о подобных вещах, не то чтобы их видеть собственными глазами.
Крики протеста, постепенно нарастающий гневный ропот толпы оказали наконец свое действие на насильников. Порку не прекратили — ее лишь ускорили. Не по семь человек избивают теперь, а по десяти, по двенадцати сразу,— валят их в кровавые лужи, солдатам велят торопиться. Теперь уже мелькает в воздухе целый лес свистящих и чавкающих палок. Вопли, стоны, хрипы несчастных жертв сливаются в дикий неслыханный хор.
Матиас Лутц стоял точно скованный заклятием. Он и раньше видывал, как секут людей, и сам в детстве несколько раз на себе испытал порку. Но картина, которую он видит сейчас, леденит кровь и в его жилах, сковывает все его силы. Но вот гневные выкрики Губера выводят его из оцепенения. Он вздрагивает, как человек, пробужденный холодом от тяжелого сна.
Вдруг он, подняв кулаки, шагнул вперед. Его взгляд устремлен в центр круга: там сейчас солдаты тащат Яка Лутса. В этот миг разгоряченный мозг Матиаса, его мятущаяся душа знают одну только мысль, одно чувство: этот человек, которого вместе с другими обрекают па кровавое наказание, был некогда к тебе добр, великодушен, милосердей. Ты ему не сын — но он считал тебя своим сыном. Ты был позором его жизпи, постыдным пятном на его чести — он тебе не мстил за это, не мучил тебя, даже ни разу не упрекнул. Он растил тебя наравне со своими родными детьми — он твой единственный, твой настоящий отец. И сейчас ему грозит истязание!.. Майт, твой долг прийти на помощь этому человеку!
И Матиас, не раздумывая, поддается внезапному порыву.
— Конрад, на помощь! Там мой отец! — кричит он хрипло и, уплекпи за собой друга, расталкивая парод, пробииаотси к цепи солдат.
По ,)то дни жен но, возникшее в толпе, не остается незамеченным. Правда, Матиасу и Губеру удается оттолкнуть двух-трех солдат, пробить себе дорогу — теперь всего несколько шагов отделяют их от Яка Лутса, с которого палачи уже срывают одежду. Но тут друзей замечает фельдфебель и приказывает солдатам навести порядок. Подмастерья не успели еще ступить в кровавую грязь внутри круга, как в грудь им уперлись три сверкающих штыка. Двое солдат, зайдя сзади, за шиворот оттаскивают их обратно — и железная цепь вокруг лобного места снова смыкается.
Л Матиас Лутц, мирный, невооруженный горожанин, чей первейший долг — сохранять спокойствие, вынужден смотреть, как истязают и его отца.
Матиас слышит его крики, видит, как течет его кровь, как чернеет его тело. Он видит, что отец после избиения не может сам встать, его поднимают — как и многих других, кого терзали особенно сильные и безжалостные палачи или кому достались удары толстыми концами прутьев.
Губер скрежещет зубами и бьет кулаками один о другой. Его лицо искажает усмешка гневного бессилия.
— Что за народ у вас тут в городе — понять не могу! — восклицает он громко.— Стоят и смотрят и охают, а прекратить эту гнусность духу не хватает! Помоги нам хоть четверо-пятеро мужчин — мы бы отбили твоего отца у солдат!
— Молодой человек, полк солдат с заряженными ружьями и примкнутыми штыками — посильнее нас,— возражает какой-то пожилой мещанин.— По меня удивляет, почему не вмешиваются городские власти, почему не запрещают! И как они позволили так осквернять городскую землю!
Ни бургомистр, ни магистрат и не думают протестовать, но вместо них появляется еще один разгневанный горожанин. Невдалеке от Губера и Лутца толпа вдруг приходит в движение. Люди называют кого-то по фамилии, дают ему дорогу, просят пропустить вперед.
Сквозь толпу направляется к месту экзекуции пожилой господин среднего роста, но крепкого, плотного телосложения. Его широкое лицо с крупными грубыми чертами, по которому нетрудно определить его национальность и сословное положение, покрыто багровым румянцем и лоснится от пота. По-видимому, городские жители хорошо знают этого господина — ему предупредительно дают дорогу, многие с ним здороваются.
Да и кто в Таллине не знает купца и ратмана Ротермана, такого веселого, жизнерадостного и острого на язык? Его хлесткие, бьющие прямо в цель словечки передаются из уст в уста так же, как и забавные примеры его немецкой речи, построенной на эстонский лад. Он держит на улице Виру лавку и ведет бойкую торговлю всевозможным крестьянским товаром. Мужичок, едущий в город по Нарвскому или Тартускому шоссе,— чего бы ему ни понадобилось,— непременно заглянет к господину Ро-термапу. Собственностью Ротермана является и этот выходящий на Русский рынок большой дом, перед которым сейчас истязают крестьян; в нижнем его этаже — длинный ряд мелочных лавок. Построенных впоследствии на Русском рынке еврейских торговых рядов тогда еще не было: нх заменяла мелочная лавка Ротермана, пользовавшаяся широкой популярностью в городе и в деревнях. Дом Ротермана стоял там, где сейчас находится женская
1 Отец впоследствии жившего в Таллине крупного коммерсанта Хр. Ротермана. (Примеч. автора.) Ратман —член магистрата (городского самоуправления).
гимназия, а избиение крестьян из Ания происходило перед домом, на том месте, где позднее была выстроена православная часовенка, ныне уже тоже не существующая.
Господин Ротерман, по-видимому, очень спешит; он сильно взволнован — губы его плотно сжаты, на лице, обычно таком приветливом, мрачное, почти угрожающее выражение, возбужденно сверкают глаза из-под нахмуренных бровей.
Когда ратман добирается до цепи солдат, музыка и барабанный бой как раз стихают,— в экзекуции устроен небольшой перерыв, чтобы подкрепить избиваемых водкой, а кого-то полумертвого принести в сознание спиртом. Но цепи солдат тоже ходят вкруговую чарки с водкой. Этим случаем Ротерман, по-видимому, и хочет воспользоваться. Держа в руке толстую трость, он протискивается между двумя солдатами и громким, зычным голосом кричит господам, которые распоряжаются этим страшным спектаклем:
— Я требую, чтобы вы немедленно ушли отсюда со своим кровавым балаганом! Вот это — мой дом, а это — мой участок. Никто не имеет права устраивать па моей номло бои и ю и делать моих жильцов очевидцами того, как рвут на куски живых людей! Я, таллинский гражданин и ратман Ротерман, протестую против этого неслыханного самоуправства!
Господа, стоящие в кругу — дворяне, высшие чиновники губернского правления,— переглядываются, собираются тесной группой, обмениваются несколькими словами. Один машет рукой, другой тоже. На их лицах улыбки. Они не обременяют себя трудом ответить на протест Ро-термана. Один из них обращается к офицеру с каким-то распоряжением. Тот подает команду. Перерыв кончился, солдаты, производящие экзекуцию, отходят от чана с водкой, снова хватают палки и бросаются к крестьянам, которых еще по избивали,— таких осталось человек пятнадцать. По барабаны еще по грохочут, и Ротерман успевает крикнуть дрожащим от гнева голосом:
— Здесь я хозяин! И я вам в последний раз говорю: уходите со своей расправой от моего дома! Не уйдете — я немедленно телеграфирую в Петербург, министру! Я буду жаловаться!
Некоторое впечатление эта угроза все же производит: один из чиновников, барон Штакельберг, подходит к Ро-терману, приглашает его в круг и, по-видимому, пытается успокоить. О чем они говорят, в толпе, конечно, не слыхать. Сотни глаз следят за ними, но видят только, что ратман энергично жестикулирует, а чиновник высокомерно, сверху вниз смотрит на него.
—- Сейчас же извольте замолчать, не то мы и вас выпорем! — вдруг раздраженно вскрикивает барон Штакель-берг.— А жалеете вы этих бунтовщиков только потому, что они покупают всякую дрянь в ваших лавчонках... Ну как — желаете отведать наших дубинок?
— Ваших дубинок я не боюсь. Ротерманы — не рабы, мой отец был последним крепостным в нашей семье. Хотел бы я посмотреть, кто посмеет тронуть свободного горожанина! — отвечает купец и еще крепче сжимает в руке свою толстую трость.
Они обмениваются еще несколькими резкими словами, затем господин Ротермаи уходит и направляется к своему дому;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37