А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Как объяснить, что она испытывает? Какие чувства бередят ее тело и душу? Какое озарение снизошло на ее сердце? Она еще раз всмотрелась в написанное. «Если ничего не посеешь, то и ничего не пожнешь», – напомнила она себе. И все-таки рука не поднималась продолжать записи.
«Мой дорогой древник…»
Он казался таким школьным времяпрепровождением, обращением к самой себе, записью текущих событий, как будто приемы, гости, обеды, анекдоты, одежда или увиденное в других местах было подлинной мерой отсчета в бесконечной жизни души.
Юджиния оглядела комнату. Заходящее солнце лениво вваливалось в номер сонным шагом портового города. С улицы смутно доносились голоса: правильный выговор пары европейцев, прогуливающихся по эспланаде, назойливые приставания следовавших за ними по пятам малолетних нищих… Дети напоминали Юджинии щенков: те тоже просыпались на рассвете, засыпали с закатом и проводили дни в поисках пищи и забав. У каждого дня был один и тот же распорядок: в жаркие полуденные часы эти оборванные дети валялись под скамейками, а когда наступали сумерки, барахтались в пыли или ныряли в воду, вечерами клянчили монеты и подбирали отбросы. Чем не восхитительный образ жизни, такой же свободный от бремени забот и ответственности, как разлетающаяся по городу пыль? «Мой дорогой дневник…»
Слова звучали призывом приниматься за дела. Вместо этого Юджиния еще раз окинула взглядом постель, незастеленную и еще хранившую очертания тела Джеймса, непроизвольно посетовала, что не может вернуть его обратно и презреть формальности вечернего выхода для обеда, торжественного туалета и светской беседы. Подумала о том, как прекрасно было бы свернуться калачиком у него под локтем, вдохнуть ободряющий запах пота, отсыревших простынь, душистого утреннего мыла, которым от него пахло. Ей было жаль, что она не может выбросить из памяти все воспоминания, кроме одного: как она засыпает, чувствуя его руки на своей груди, так тесно, так близко, что, кажется, меж ними не под силу проскользнуть даже капельке пота с их разгоряченных тел:
«Мой дорогой дневник!
Вот уже почти неделя, как мы живем в Порт-Саиде. Отель «Бельвиль» – очень приятное, самое приятное место, где мне доводилось останавливаться, хотя я и сознаю, что мой опыт не слишком богат».
«Нет, совсем не богат, – думала Юджиния. – Моя наивность по отношению к внешнему миру, вплоть до нынешнего времени, была просто поразительной. А что было бы, останься я навсегда в Филадельфии? Да я бы просто сгинула там, иначе не скажешь». Ее ужаснул мысленный образ себя самой, какой она обречена была сделаться там: респектабельной хозяйкой дома с целым выводком детей разного возраста. В одной руке ножницы для шитья, в другой – пенсне от неминуемой дальнозоркости, любимая скамья в церкви для семейных походов по утрам в воскресенье, чуть позже – ростбиф и йоркширский пудинг, женские литературные вечера раз в неделю, раздача рождественских индюшек неимущим раз в году. Вот и весь перечень разумных дел, какой только может привидеться перепуганной женщине.
«Порт-Саид – необыкновенное место. Не думаю, что смогу его описать, но все же постараюсь. Он вполне европеизирован; нет, пожалуй, не столь европеизирован, сколь офранцужен, а по этой причине отличается восхитительной терпимостью ко всем человеческим слабостям. Мне никогда не случалось бывать в столь «мировом» городе. Складывается впечатление, что все, что происходит в сложнейших отношениях между людьми, уже имело место здесь раньше и было молчаливо одобрено. (Кто-то – не помню кто – недавно сказал мне, что у Порт-Саида репутация самого порочного места на земле!)
Другая часть города, разумеется, арабская, я имею в виду кочевых арабов, пересекающих огромную пустыню и песчаные дюны Даны; эти люди так же дики, как блуждающий звездный свет. Если они когда-то и знали, что значит нести бремя человеческой ответственности и постоянно метаться между сомнением и угрызениями совести, то наверняка забыли. Как можем забыть и мы, живя здесь. И открывая в себе множество странных и чуждых ощущений…»
Юджиния сделала паузу и отложила перо; из гавани донесся гудок отходившего корабля. В корабельных сигналах было нечто властное, сродни советам умудренных китайским опытом женщин: слышать отзвуки собственной репутации льстило их тщеславию. Вот послышался сигнал буксира – во всяком случае, Юджинии показалось, что это буксир: у него был высокий, подобострастный тембр судна малого водоизмещения. Затем донесся третий зычный, уверенный в себе сигнал. Затем четвертый и пятый. Порт-Саид был полон пассажирских судов; они уподоблялись заботливым матерям, радевшим о том, чтобы их питомцы были первыми – в танцевальном классе, на конкурсе, на соревнованиях по плаванию, на костюмированных вечерах. Гудки и ответные свистки звучали вежливо, но лишь до определенного предела. Один корабль уступал другому дорогу из практических соображений, а вовсе не из учтивости.
Юджиния вернулась к мысли о дневнике, но момент, когда она была в силах раскрыть свое тайное существование, оказался утрачен. Корабли принесли с собой слишком много воспоминаний. В гостиничный номер как будто вселялась каждая монастырская келья, из которой ей не терпелось сбежать. Вот бабушкин дом в штате Мэн: крашеное крыльцо, выстроенная в безупречный ряд череда плетеных кресел, обращенных лицом к морю и день-деньской пустовавших; кустарник, постриженный правильным прямоугольником, неуклонные правила, касавшиеся принятия водных процедур, вечные напоминания о том, что после трех часов дня нельзя мочить волосы, иначе они не высохнут до обеда.
Затем ей вспомнилась ее «взрослая» спальня в доме мужа на Честнат-стрит и маленькие часы с маятником, временами шедшие с размеренностью метронома, а временами тикающие с сумасшедшей быстротой: громче, тише, скорее, медленнее – так же хаотично и испуганно, как бьется летучая мышь, застигнутая на чердаке. В такие минуты она ненавидела эти часы лютой ненавистью, не раз давала себе слово швырнуть их на пол, запустить ими в стену или выбросить в окно. В размеренный и четко продуманный распорядок дня они вносили ощутимую нотку неуверенности.
«…Как можно забыть – и с удивлением обнаружить, что мы в здешних условиях оказываемся способны на поступки, которые дома показались бы немыслимыми, лежащими за пределами возможного».
Юджиния перечитала исписанную страницу, заколебалась: не опасна ли такая откровенность? Потом сама себя успокоила: ведь этот дневник – частное дело; с какой же стати беспокоиться о выборе слов? Окунув перо в чернильницу, Юджиния вознамерилась написать о Джеймсе: о том, как чудесно быть вдвоем в постели в неурочный час, пребывать в полусне-полуяви, быть унесенной в неведомое царство сновидений – и все-таки чувствовать себя живущей – живущей бок о бок с другим.
Ее сладкие грезы прервал стук в дверь.
– Да, – отозвалась она, не меняя позы. – Войдите. – Юджиния не потрудилась расправить простыни на постели и завязать поясок пеньюара; для нее не существовало ничего, кроме картин, рисовавшихся ее воображению.
– Мэм… мэм… мэм, Джини, – начал Джордж, остановившись в дверном проеме и уставившись на жену – непричесанную, в распахнувшемся пеньюаре, на фоне незастеленной кровати. – Я… просто… заскочил узнать, как ты себя чувствуешь… знаешь, я начал беспокоиться… вся эта арабская кухня… и потом ты не выходишь из комнаты…
Слово «арабская» Джордж произносил по-своему: с долгим, отчетливым первым «а». Когда-то оно звучало легким укором филадельфийскому высокомерию, но, подобно тому, как однажды удавшаяся выходка при повторении перестает впечатлять, со временем стало казаться вымученным.
«Джордж – неисправимый сторонник общепринятого уклада», – сказала себе Юджиния. И поймала себя на том, что за несколько дней впервые вспомнила о муже и смотрит на него, как если бы он внезапно возник перед ней после долгого отсутствия.
– Похоже, тебя лихорадит, Джини… Может, пригласить доктора Дюплесси? Не хватало, чтобы моя маленькая женушка подхватила тропическую болезнь… Может быть, тебе лечь? – Джордж бросил взгляд на незастеленную постель и всплеснул пухлыми руками. Жест отдаленно походил на попытку помочь жене встать со стула. Кому-то другому эти руки могли показаться неумелыми, бессильными, эгоистичными, ленивыми, но Юджиния нашла самое точное определение: они напоминали высушенные на солнце дряблые жабьи лапки.
– …Дети говорят, ты легла сразу после завтрака. Должно быть, я уже ушел в контору Клайва… сам-то я не особенно склонен к этой дневной сиесте… наверное, во мне слишком глубоко сидит янки… ну, и весь этот шум с верфи как-то бодрит… никакого вам средневосточного «на той неделе», «в будущем году». Сказано – сделано…
Юджиния не удостоила мужа ответом. Она молча слушала его разглагольствования. Ей и в голову не пришло подумать: «Как удачно, что Джордж не вломился в номер раньше, ведь он мог застать нас с Джеймсом в постели». Она не терзала себя укорами, вроде: дети подумают, что я веду себя странно. Она не испытывала ни малейшего колебания, ни малейшего угрызения совести; просто продолжала сидеть на том же месте, медленно осознавая: «Я усвоила очень важный урок. Я умею скрывать свои чувства, я овладела искусством притворства».
– Мне гораздо лучше, спасибо, Джордж, – отозвалась Юджиния, и на ее лице появилась любезная, учтивая улыбка. – Спасибо, что ты зашел меня проведать. Я как раз собиралась начать одеваться к обеду. Скоро я к вам присоединюсь. Ты не мог бы по дороге позвонить Олив?..
Юджиния встала, потуже затянула вокруг талии поясок пеньюара и посмотрела через комнату на разобранную кровать с таким видом, будто вовсе забыла о ее существовании.
– Господи! – рассмеялась она. – Нет, пожалуй, не надо, сначала я позвоню коридорной. Похоже, меня в самом деле лихорадило: вокруг такой беспорядок. Нет, Олив не должна показываться здесь, пока тут не наведут порядок. Иначе она утратит всякое уважение к хозяйке, которая в ее глазах непогрешима. – Смех и непринужденность Юджинии были стопроцентно убедительными.
Пройдя по выложенному кафелем полу, она широко распахнула ставни. Солнечный свет, беспощадный, как вышколенная сиделка, ворвался в комнату.
– О Боже мой! – запротестовала Юджиния, когда лучи солнца вырвали из полутьмы смятую шелковую блузку, одну туфлю, корсет, панталоны. – Ну, я веду себя совсем как ребенок. Прости, пожалуйста, Джордж, сейчас я приберу здесь.
«Хорошо, – сказала она про себя, окидывая взглядом кучу белья, – что нигде нет и следа Джеймса». Однако в этом открытии не было ничего радостного, волнующего; в ней говорил холодный здравый рассудок. С таким же успехом она могла бы раскладывать пасьянс на обеденном столе или смотреть, как подрезают цветы перед тем, как поставить их в вазу. «Практика – основа совершенства», – напомнила она себе.
Джордж не отрываясь смотрел на жену; собрался что-то сказать, но передумал. Она вела себя странно – сновала по комнате с непривычным проворством, рассовывала белье по углам, но, может быть, все дело в том, что ее лихорадит? К тому же подобная перемена ему по-своему импонировала: ему нравилось, что Джини возвращается к активному существованию: он приветствовал возврат к американскому образу жизни. В последнее время она стала какой-то таинственной, неуловимой, похоже, на ней начали сказываться витающие в здешнем воздухе обычаи Востока. «Приятно, что она снова приходит в себя, – сказал себе Джордж. – И ее поведение меняется к лучшему».
Если бы какая-нибудь иная мысль и закралась в сознание Джорджа, он тотчас же выбросил бы ее из головы. Юджиния – его жена, тут же нашелся бы он; она выросла в Филадельфии, у нее прекрасное происхождение, она воспитывалась в лучших пансионах; она впитала в себя все тонкости светского этикета. Она никогда не забудет о том, что является сутью ее долга; эта суть вошла в нее с молоком матери.
– Так мы будем в саду, Юджиния, – сказал Джордж, удаляясь чуть неуверенно, но с достоинством, – выпьем аперитив перед обедом…
– Хорошо, – ответила Юджиния. – Я приду. Она услышала, как закрывается дверь, и вновь устремила взгляд на постель.
«Я встретил девушку в лугах…»– произнесла она нараспев, обращаясь то ли к себе, то ли к комнате. Ее голос взмывал вверх над постелью и скомканными простынями, над запахами моря и людей, над терпким запахом земли, запахом необожженной глины:
…Прекрасней феи мая
Взвивалась легким ветерком
Прядь золотая.
Юджиния взбила подушки, расправила покрывало и, в довершение, провела рукой по верхней простыне, чтобы ни у кого не могло создаться впечатления, будто кто-то прикасался к ней.
Я ей венок душистый сплел:
Потупившись, вздохнула
И с нежным стоном на меня
Она взглянула.
Юджиния вступила в холодный алебастр ванной комнаты, позвонила в колокольчик, чтобы подали воду, затем вернулась к туалетному столику и достала из ящика флакон с духами и коробочку с ароматической солью.
Я посадил ее в седло:
Ко мне склонясь несмело,
Она весь день в пути со мной
Мне песни пела.
Последние строки баллады утонули в самом дальнем и недоступном уголке ее сознания. «Итак, – сказала себе Юджиния, – я выучилась лгать».
– Ты уверен? – спросила Лиззи Генри. Они стояли на набережной, в максимальном удалении от других членов семьи, какое могла позволить себе Лиззи.
– Я слышал, как мистер Клайв рассказывал об этом капитану Косби.
Лиззи молчала. Пред ее мысленным взором пробегали картинки обеда на борту корабля: Генри прислуживает, Хиггинс маячит в отдалении, миссис Дюплесси ворчит, а отец и мистер Бекман обмениваются взглядами, которые могут означать что угодно. Она поспешила изгнать из своего сознания это ужасающее зрелище.
– Когда? – спросила она.
– Думаю, раньше, чем через неделю. Новая лопасть уже прибыла. Вряд ли понадобится слишком много времени, чтобы ликвидировать поломку. – Генри с трудом оторвал взгляд от лица Лиззи, уставился на воду и удивился тому, как здешние чайки не похожи на тех, что остались дома. Крик чаек в Порт-Саиде звучал жалобно и сварливо, будто они шумели лишь для того, чтобы проявить свой дурной характер. Строго говоря, враждебно и непривычно выглядела вся гавань: волны – желтоватого цвета с сине-серыми гребешками, без зазывной синевы северной Атлантики, как бы взывавшей: «Не бойся окунуться в нас; плыви вместе с нами». И запах у волн Порт-Саида был устрашающий; он напоминал о трущобах и протухших рыбьих головах.
– Папа знает? – спросила Лиззи и немедленно поправилась – Я хочу сказать: мистер Экстельм. – Ведь Генри – слуга, а она все время ухитряется забыть об этом.
Но в этом-то и была суть проблемы. Лиззи, понурив голову, смотрела на прибрежную гальку и песок, затем опять на воду. Швырнула несколько камешков, и они с плеском погрузились в грязную воду. Они упали на дно, не оставив на воде кругов, которые расширялись бы и расширялись до бесконечности. Просто исчезли с глаз долой. Лиззи почувствовала себя как никогда одинокой. Она пожалела, что так далека сейчас от дома; пожалела, что вообще ступила на борт «Альседо»; ей хотелось вновь очутиться вместе с Джинкс в своей уютной комнате на третьем этаже особняка на Честнат-стрит, и чтобы через холл была комната Поля, и чтобы детская была полна солнечного света, и чтобы была весна и вишни стояли в цвету, а может быть, напротив, чтобы было Рождество, и после снегопада с елей свисали огромные сосульки, и яркий отсвет снега отражался в окнах, обращая все вокруг в блестящее серебро, казавшееся холодным, но в то же время домашним и уютным. Пожеланиям Лиззи – простым, но несбыточным – не было конца.
– Я уверен, что мистер Экстельм в курсе, мисс Лизабет, – отважился нарушить молчание Генри.
Лиззи поморщилась от этого возвращения к миру формальностей. «Это несправедливо, – негодовала она про себя, – у других девочек есть поклонники; если бы папа с мамой не потащили нас на край света, если бы мы не покинули родные места, у меня тоже сейчас был бы поклонник».
Лиззи бросила короткий взгляд на своего спутника, и Генри решил, что пришла его очередь бросать камешки в воду. Он понял, что постыдно проигрывает, что мисс Лиззи забрасывает их куда дальше, и что если весть о том, что он «гуляет» с ней по берегу когда-нибудь достигнет ушей Хиггинса, не миновать ему плети из конской кожи.
Генри закрыл глаза, а Лиззи напомнила себе: «Он всего лишь слуга: я стою большего. Кроме того, что подумает мама? Что скажет папа? Не разводи нюни, Лиззи. Снимайся с места и поиграй с сестрой. Сделай вид, что тебе это безразлично». Но ни одна из этих ободряющих фраз не оказала спасительного действия. Лиззи и Генри продолжали стоять на том же месте, а волны продолжали издавать странные, всасывающие звуки, разбиваясь о покрытые мхом ступени волнореза, над которым, вышучивая или передразнивая все на свете, бесцельно кружили чайки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71