А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

вместе с рекою текла и их жизнь, юноши не заметили, как превратились в зрелых мужей. Когда же возмужали они, в один прекрасный день захотели узнать: не пропала ли жизнь их напрасно, в самом ли деле люди, которых освободили они от грехов, приносят Отчизце пользу.
И отправился с Рогатки в мир Первый Муж. А так как он не вернулся назад ни через месяц, ни через год — будто канул в прорубь,— пошел за ним Второй Муж. Пошел и пропал тоже. Вслед за ним покинули свои пещеры обжитые Третий, Четвертый, Пятый и Шестой. Остался на Рогатке лишь Седьмой Муж, тот самый, что когда-то был как будто ближе всех к истине. ...Никто теперь не узнал бы в нем красивого юношу, который приближался к истине: он сгорбился, высох в щепку, руки его покрылись струпьями от острых камней, лишь глаза по-прежнему горели упорством и верою в справедливость дела, которому служил он всю жизнь.
Седьмой Муж никак не мог понять, куда девались его побратимы и почему они не вернулись на Покутную Рогатку. В душу закралось подозрение, что все они изменили великому делу, а если так, то, пока не поздно, надо привести их в чувство, вернуть на прежний путь истинный.
И он вырубил себе посох...
Долгой ли, короткою была его дорога, довольно того, что в один прекрасный день встретил он Первого Мужа и стал укорять его:
— Брат мой, разве не сообща мы решили искупать чужие грехи, чтобы люди, освобожденные от них, посвятили себя служению Отчизне?
И ответил ему Муж Первый:
— Да, брат мой, мы порешили так... но переоценили мы свои знания, когда считали, что людям, прежде чем они возьмутся за какое-то большое и достойное похвалы дело, надо сперва приклеивать ангельские крылья. А между тем люди должны оставаться людьми. С человеческими своими порывами, с людскими своими греха
ми и раскаяньями. Я осознал это здесь, скитаясь среди людей, а не на Рогатке Покутной стоя. Оттого и плачу, брат мой, о напрасно потраченных годах.
— Разве нельзя ничем наверстать упущенное?
— Я стремлюсь... В этом селе, где ведем мы с тобою беседу, я выкопал криницу.
— Простую? — удивился Седьмой Муж.
— Самую обыкновенную. В ней, правда, сладкая и студеная вода, но вода эта не целящая, не живящая. Единственная моя радость — люди пьют из нее и хвалят того, кто ее выкопал. Оттого и жалею, что не накопал криниц в каждом селе для странствующих. Тогда они не знали бы жажды.
Разве назовешь изменником того, кто поит жаждущих?
Седьмой также не посмел назвать изменником Второго Мужа, который в местечке, встретившемся на пути, учил детей читать и писать.
— Я не вернулся, брат мой, на Покутную нашу Рогатку,— сказал ему Второй Муж.— Ибо не штука нам, просвещенным, отбывать чужие грехи — штука научить человека читать книгу. Понимаешь: всего одного человека научить читать... И довольно!.. Сколько бы книжек было прочитано за эти годы, сколько людей прозрело бы, пока я искупал чужие грехи, камнем мостя дорогу.
— И не вернешься туда? — еще надеялся на что-то Седьмой.
— Нет, брат мой.
Третий Муж учил пахарей мастерить цепы: он гладко тесал держала, варил в крутом кипятке дубовые била и солил в рапе кожаные ремни.
И спросил его Седьмой Муж:
— Не сдается ль тебе, брат мой, что исполняешь мелкую и недостойную твоего просвещенного ума работу — тешешь и вяжешь сыромятьем какие-то цепы? Разве это тебе по плечу?
— Как сказать... Может, высшим моим предназначеньем на этом свете как раз и было учить хлеборобов мастерить цепы? Может, в этом мелком и есть великое, о котором мечтали мы, будучи молодыми? Доныне в здешних краях молотили хлеба древнейшим способом: устилали ток снопами и водили по ним волов. Представь себе, сколько оставалось в соломе не выбитых копытами зернышек, а в каждом зерне — капля
людского пота. Ведь разлилось понапрасну море пота людского... А ты говоришь: мелким живу.
— Уверен ты еси, что хотя бы под старость нашел истинное призвание?
— Думаю, брат мой, что творю крайне полезное людям дело.
Четвертый Муж сажал вдоль пустынного шляха яблони и груши. Он, издали приметив побратима, двинулся навстречу ему с раскрытыми объятьями.
— Я рад,— сказал он,— что ты осознал тщетность нашей Покутной Рогатки. Люди грешат и каются... люди теряют и находят... люди верят и сомневаются, люди постоянно пребывают в борьбе с самими собой, богатеют помыслами. Мы отняли у них право на бой с самими собой... А это, возможно, для человека самое главное.
— Постой, не радуйся моей измене Покутной Рогатке,— остановил его Муж Седьмой. — Я еще ничего не решил.
Он отправился дальше и встретил Мужа Пятого.
— Ты тоже изменил нашему братству,— бросил в него укором, как камнем.— Почему забыл дорогу назад, к Покутной Рогатке?
— Это правда, я не вернулся,— защищался обвиняемый,— и относительно Рогатки мое отсутствие, очевидно, есть измена. Однако чем дальше уходил я от нее, тем больше она мельчала в моих глазах и становилась никчемнее. А разве можно изменить жалкому и никчемному? Изменяют великому...
— И ты, верно, обвиняешь меня в том, что когда-то я возмутил всех нас мыслью о служении Отчизне, искупая чужие грехи?
— Если и надо кого-то винить, то, во-первых, нашу наивную молодость, а во-вторых, наших любимых учителей, что показывали нам журавля в небе... А в такого журавлика никаким самопалом под облаками не попадешь и не накормишь убитым голодного. Мы ведь ходим по земле, на земле сей из-под наших ног с кудахтаньем выпархивают тучи кур... так что кур надо иметь в виду, если хочешь накормить голодных, а не журавлей. Помнишь, я убеждал на лугу, что нам самим для славы Отчизны непременно надо засесть писать книги, оказалось же, что не тянет меня к писаньям, люблю я мастерить колыбельки для младенцев... Хожу, как сон у окон, и где увижу младенца — вытёсываю
и покрываю узором колыбельку. Люди работой моей не натешатся, детям в колыбельках снятся золотые сны.
— А Отчизна?
— Разве люди — не Отчизна? Разве дети в колыбельках — не Отчизна?
Что мог ответить на это Седьмой Муж...
Через многие-многие годы в придорожной корчме увидал он за стойкой последнего их тех, кто не вернулся на Покутную Рогатку.
— Ты пал так низко? — ужаснулся Седьмой.— Грехи чужие искупал — теперь же сам грехи множишь.
— Что, в самом деле, ты знаешь о грехах, брат мой... о высоких взлетах и низких паденьях, ты, простоявший на нашей Покутной Рогатке всю жизнь? Я покинул Рогатку на десять весен раньше тебя, а все же потерял безмерно много.
— Неужто ничему не научила тебя наша Рогатка?
— Почему же... Рогатка тоже своеобразная школа. Помнишь: мы всею братией семь дней и семь ночей постились, сохли в молитвах за грех Разбойника, убившего ближнего своего?
— Помню,— кивнул седой бородою Седьмой Муж.— И что же?
— Я встретил его после, того Разбойника. Он убивал еще не один раз. И похвалялся, что, собравши в кучу грехи свои, придет к нам снова. Ему по душе пришлись искупления наши за сотворенные им грехи. Вот так.
— Не есть ли сие исключенье? — усомнился Седьмой.
— Исключенье? Я видел распутниц, которые после покаяний наших свивали в городах гнезда блуда... И, бог свидетель, удивляюсь господу, который не спалил те города, как Содом и Гоморру; и видел я воров, которые бесстыдно брали чужое, имея надежду на нашу Покутную Рогатку; и еще встретил я лыхваря, который после Рогатки стал брать роста втрое больше за данные взаймы деньги.
— Довольно! — устало поднял руку Седьмой Муж.— Неужто ты, брат мой, не встречал человека, который после Рогатки стал бы лучше?
— Отчего же, встречал, да и не одного. Им наша Рогатка пришлась по душе. Они поверили после наших искуплений в свою святость и, дабы случайно не утратить той святости, не надщербить, не загрязнить, ибо на
жизненных дорогах всякое случается, сошли с дороги и, заточившись в пущах, стали заботиться лишь о своих душах. Об Отчизне, как мы надеялись, у них и мысли не было.
— Из-за этого ты и стал шинкарем?
— Не знаю, брат мой, на земле труда, который лишал бы человека чести. Я даю странствующим крышу над головой, постель, глоточек горячего вина или меду вареного.
— Ты счастлив? — перебил корчмаря Седьмой Муж.
— Да.
— Как выглядит счастье, брат мой? Какое оно?
— Сейчас увидишь.
Хозяин взял светильник и повел побратима длинными сенями, потом осторожно, чтобы не скрипнули в петлях, отворил двери и посветил.
— Взгляни-ка,— шепнул.
Седьмой увидел на белых простынях молодую женщину, обнаженную, с прекрасными бедрами.
Под боком у нее, крепко ухватившись ручонкой за грудь матери, посапывало дитя. Картина была волнующей, нежной и покойной.
— Великое ли это, брат мой, счастье иметь жену и дитя? — смущенно спросил Седьмой.
— Это — обыкновенное человеческое счастье,— ответил корчмарь.
— Ну, возможно... Однако при чем же тут высокие наши стремления в юные годы к служенью Отчизне — и женщина с ребенком? Какая существует связь между первым и вторым?
— Откуда же возьмутся, брат мой, сыны Отчизны родной, если не будет женщин, если матери в любви сынов тех не будут зачинать?
Так беседовал Седьмой Муж с побратимами; каждая встреча — наука немалая для него, почерпнутая не из пергаментов старых, а выцеженная, будто из камня роса, из пережитого и передуманного побратимами. Оттого и казалось, что Седьмой Муж выпьет до дна горькую росу из мудрого камня и заплачет из-за того, что столько лет им напрасно растрачено, жизнь утекла, как вода, пущена по ветру, как осенний калиновый лист, на голом стволе почки не зазеленеют вновь, теперь он не сможет даже догнать побратимов.
Может, и пил он горький напиток, может, и принес ему боль листок, утопленный в море-океане, может... А все же Седьмой Муж вернулся на свою Рогатку; он вновь возложил на свои плечи искупление за чужие грехи: не ест, не пьет, сон гонит прочь, а труд тяжкий любит — долбит скалу и камнем мостит дорогу.
Предостерегал меня Нанашко Яков: — Не спеши, Юрашку-братчику, осуждать Седьмого Мужа, которого не убедила житейская мудрость шестерых его побратимов. Никто, братчик мой солоденький, не ведает: благодаря кому появилась на свет эта притча? Благодаря житейской мудрости шестерых или возвышенному стремлению седьмого?
5
Удивительными, невообразимыми, а оттого и невероятными таинствами-веревочками связано и переплетено Каменное Поле с топором — сокирою. Казалось бы, скорее лесам сокира должна считаться если не сестрой родною, так противницей, ибо их, сокиру и лес, с древнейших времен объединяет взаимная ненависть. А что сближает сокиру с Каменным Полем? Вполне возможно, что старые люди помнили — и никому не рассказали — притчу удивительного этого родства, знали ее, наверное, мои тато с мамою, однако я не успел их расспросить, и тайна переселилась на тот свет вместе с ними.
А между тем в моем селе не было рабочего инструмента более чтимого, чем сокира. Она стояла выше плуга, кузнечного молота и клещей, ножа и косы, гончарного круга и вил, лопаты и граблей; я никогда не видел сокиру утерянной, оставленной без присмотра или забытой посреди двора, под хатою, на бревне под дровяником или просто в углу сеней. Серп от жнивья до жнивья терпеливо покачивался на чердаке за стропилами, о нем вспоминали лишь во время жатвы; коса тупилась в коморе за дверью, сложенная и привязанная веревочкой острием к окосью. А сокира, даже если и не работала, постоянно жила в хате под лавкой; будучи с сокирою глаз на глаз перед тем, как приступить к работе, мой тато, бывало, поплюет в ладони и приговаривает: «Ну-ка, сестра-сестричка, руби-теши дуб мореный». Мама говорила: «Рубай, топорик-братец, дровец на веселый огонь, потом сядем рядком да и погреемся ладком». В ночь под рождество сокиру глубоко врубали в порог и оставляли так до утра: на нее возлагалась трудная обязанность не пускать в хату никакое зло. На сокиру ни в сердцах, ни в шутку, ни забавы ради не говорили недоброго слова и не проклинали ее, если она была затуплена или неожиданно трескалось топорище — боялись ее мести; известно, что коса намного острее и опаснее, но ее, когда ненароком втыкалась носом в кочку, по-всякому обзывали, а сокиру — нет, ибо она злопамятна.
Сокиру не покупали ни в ятках в Гуцульском, ни у склепаря — торговца — в Косоваче, ее должны были выковать лишь в сельской кузне и принести в хату еще теплою; не имело значения — ковали ее осенью, зимой или в голодную петровку, но теплую, только что выкованную сокиру клали на ночь в желобок с житом, а сверху закрывали черным рядном; иногда жито приходилось брать взаймы, ибо в передневок при старых временах случалось, что в доме хоть шаром покати, для сокиры же должны были найти. То был стариной освященный обычай, называвшийся «породнением сокиры с полем». Говаривали: «Жито в черных глубинах земли проклюнулось, проросло, у него, у Поля Каменного, силу переняло, так пусть же и сокира тоже силы полевой наберется. Работа ждет ее тяжкая».
Сокира не только рождалась, но также и умирала, и тогда ее, изъеденную, старую, часто с надтреснутым обухом, мой тато сбивал с топорища, обливал маслом, заворачивал в чистый рукав сорочки и до восхода солнца закапывал на своем загончике у межи на Каменном Поле.
Тато пояснял мне: «Сокира вернулась туда, откуда пришла. Чтоб знал ты, Юрашку, и помнил, что сокиру, которую я схоронил, в кузне не ковали, в желобе не закаляли, она родилась из Каменного Поля, как родится, к примеру, жито».
Можно позавидовать археологу будущего, который накопает на Каменном Поле сотни старых, изъеденных тяжким трудом и ржавчиной остатков топоров... Накопает и начнет гадать: «Откуда ж они тут взялись, эти старые немощные сокиры? Кто их спрятал? И зачем? Есть ли в этом какой-либо смысл, закон, обычай, предрассудок? »
Молчать будет железо.
Тайна.
А тайны никакой нет. Просто — работой жили старые сельские топоры, а трудящемуся уважение и честь положены при жизни и после смерти; просто — люди топорами вырубали чащобы в межгорье... Считайте, что сокира и породила Каменное Поле.
Вот как просто порой можно объяснить как будто и странную, окутанную тайной и немножко мистикой взаимосвязь вещей и явлений.
Прошлогодний юбилей Советской Армии выпал теплый и дождливый, словно бы стоял не февральский, а по крайней мере апрельский день, который вырвался, как молодой журавлик, вперед своего ключа, еще вчера гора Веснярка и село на ней по-зимнему белели в кожухах, еще утром зима, будто панночка, гарцевала на сивом коне, а в полдень ее снега, поклеванные теплым дождем, сразу посерели, а кое-где даже и сплошь полысели — то здесь, то там на склонах чернела голая земля. Сразу же, в один день, запахло весною, и люди, собравшиеся в сельском клубе на собрание, посвященное армии, тоже по-весеннему просветлели лицами и торжественным гулом.
Собрание как собрание: доклад, выступления, приветствие пионеров и их заверения идти по стопам отцов. Все как будто привычное, как и ежегодно, и в то же время непривычными были, как и каждый год, всхлипывания какой-то из вдов, когда с трибуны вспоминали ее погибшего на фронте мужа, да еще непривычно щедро и полно горели на груди моих земляков ордена и медали.
После собрания председательша Юстина пригласила всех бывших фронтовиков на «огонек» в только что отстроенную сельскую кофейню, которую на городской манер назвали «Березкой». Не знаю, кто был инициатором продолжения праздника за столами — то ли колхозный парторг и молодой учитель истории Олег Мудрик, то ли муж Юстины Николаевны — бригадир тракторной, а в прошлом боевой старшина Колоколов, то ли сама председательша Юстина позабыла на сей раз обычную скуповатость? Да это в конце концов значения не имело... значенье имело то, что фронтовики приняли приглашение как нечто само собой разумеющееся и что в каждом из них проснулась гордость. Дескать, что ни говори, а нас чтут, помнят о нашем ратном труде. Они старательно и долго чистили на ступеньках возле кофейни сапоги, потом подкручивали усы, причесывались и приглаживались перед зеркалами и лишний раз рукавами протирали запотевшие на улице ордена свои и медали и лишь после этого рассаживались чинно за столами. Сперва чувствовали себя не совсем уверенно — весенняя торжественность, принесенная из клуба, как роса на травинках, дрожала в их сердцах, и они боялись стряхнуть ее преждевременно, но после первого тоста за тех сорок девять человек, не вернувшихся в село с фронтов, да по второму бокалу за живых, за этих пятьдесят двух, которые сидели за столами, торжественность сменилась домашностью. У них, этих полысевших, седых, немолодых уже моих земляков, было о чем поговорить и о чем вспомнить, на своих плечах они вынесли не только фронты, но также создание и становление колхозов, что тоже было ох каким нелегким делом; они, может, за тридцать лет впервые собрались просто так, словно бы без дела, и глянули друг другу в глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35