..
Косил он красиво и сильно.
Сила брызгала от его рук, от его напряженной короткой шеи, плеч, от босых ног, по самые щиколотки проваливающихся в колючий покос.
Когда мы дошли до конца «ручки» у плетня, я увидел его лицо. Старик улыбался. Был, наверное, рад сенокосному росному утру, своей неисчерпаемой косарской силе и еще, вероятно, радовался, что люди послушались его, уважили и собрались на «ласку». Мы вместе отбили косы и, воспользовавшись короткой передышкой, закурили.
— Ты хотел, Юрашку, что-то сказать мне? — спросил старик, все еще улыбаясь самому себе, своим радостям. Я и вправду хотел спросить, как живется Степану с Марийкой, как ему хозяйствуется на старом подворье богача, но вместо этого кивнул на Галинку, размашисто докашивавшую свою «ручку».
— Люди вас осудят, дедушка, за то, что невестку приставили к косе. Разве ж то женская работа?
Старик жадно посасывал свой «Памир» и согласно кивал головой.
— Конечно ж, осудят, Юрашку. Я ей то же самое говорил. А она мне: «Там у нас, в Беломорье, женщины тоже косят... и мужики с ними. Я к этой работе приучена... к этой работе, папаня, любимой и звонкой. Она мне необходима, может, для того, чтоб полететь к Белому морю, к мамке с папкой, к девичьим своим годам». И что ты на это скажешь? Только ты мне, Юрашку,—
старик спохватился и погрозил пальцем,— только ты мне баки Галинкой не забивай, ты лучше признайся: тебе самому люб перезвон кос? Все любо... рассвет этот сизый, следы на росе, травы. А что — нет? Я вчера видел, как ты на пороге косу клепал, и ныне наблюдаю... И дивно мне, во Львове как будто живешь, покои, слышал я, добрые имеешь, а в село раз за разом едешь и летишь. И не в гости ж наезжаешь, не на праздники, а будто на работу, домой. Ты, брат, как я погляжу, на двух возах в одно время ездишь: на сельском и на городском. Тяжко это, наверное, га? Колеса ж подкованы...
Выходило, что он умел подслушивать чужие мысли; он заглянул в меня, распознал, казалось бы, самое существенное.
— Тяжко, дедушка,— ответил я.
— Ну и хорошо, что тяжко. Так оно, думаю, и должно быть... Необходим тебе этот груз. Бож когда б то легко было... когда б не было у тебя Садовой Поляны, Каменного нашего Поля, всех нас... если б не было у тебя дождей, солнца, росы, громов, так кто знает, писал бы ты свои книжки или нет.
Он поплевал в ладони и стал на новый заход, на новую «ручку». Я шел следом за ним.
Было это еще при временах царя Панька, когда земля была тонка... Василю, сыну садовополянского газды Герасимка Бога, едва исполнилось десять лет, когда Каменное Поле напустило, как жаловался, бывало, его батько, на хлопца золотые чары, сызмальства испортило, изрешетило его, как червяки, скажем, дырявят картофель. Кое-кто нарекания и жалобы Герасимка Бога слушал и в самом деле верил, а кто-то прикладывал палец к виску, мол, зачем вы, людоньки добрые, распустили уши и слушаете понапрасну этого кирата, эту живую машину, руками переделавшую у старого Розлуча целые горы работы, а думать не научившуюся ни на грош. Ибо где ж это видано, в какой книге записано, чтоб наше Каменное Поле, наш рай, чистилище и пекло, научило доброго человека злу?
Я сам, немного идеализирующий Каменное Поле и в своих писаниях временами превращающий его в храм, мало верил в эту историю, которая началась в воскресенье за два года до того, когда на колокольне
всполошился колокол и сельский солтыс, горбатый Да- нильчо Войтов Сын, известил у церкви цереполошен- ным людям, что Гитлер напал на Рыдз-Смиглого.
Так что началась эта история давно, а длится еще до сих пор и, вероятно, не скоро окончится.
Трудно теперь уточнить, был ли в то злосчастное воскресенье дождь или светило солнце. Василь Бог, которому на пятки наступает, как слепая кобыла, пол- столетие, также не помнит, варила ли его покойница мама, как это было заведено, пироги и пшенную кашу на молоке. Известно лишь, что в то памятное воскресенье Василько пас за своей хатой корову; коровенка была ростом с козу, но во сто крат смирнее, скотинка даже глазом не косила на два загончика картошки, что цвела за плетнем синим цветом, а Вашилько (он не умел выговаривать букву «с») посвистывал от скуки и катался по траве, как жеребчик. А после, вспомнив про складной ножик с красной деревянной колодочкой, вынул его из кармана и стал забавляться игрой в «шило»: «А теперь острием со лба, а теперь — с носа, а теперь — с пальца, а теперь — с ладони, а теперь — с локтя». И в этот момент острие новенького красного ножичка — желанная золотая пташка многих сельских мальчишек — попало среди муравы на какую-то железку.
В траве зазвенело.
То могла быть стреляная гильза, могла то быть пуля, не долетевшая до человека, которого ей надлежало убить, мог быть осколок бомбы, шрапнель, обломок серпа, ржавая подкова, а хлопец раздвинул траву и поднял в полпальца толщиной кружочек, на котором была вычеканена лохматая львиная голова с оскаленными зубами. Там, где у льва должны быть уши, мастер приспособил два колечка, и оттого кружочек походил на большую медаль, или, как говорили в Садовой Поляне, «ментель». Вашилько потер кружочек о штаны — лев зажегся желтым, ярким огнем.
Каменное Поле манило хлопца золотом...
В те времена, когда господствовал богатый, а Рыдз-Смиглы был маршалом, Герасимкову Васильку и в носу не свербило, и в голове не ночевало, что на свете существует золото. Потому, наигравшись и до упаду потыкавши пальцем в разинутую львиную пасть, он положил находку в карман; если бы найденный лев зубами своими острыми прогрыз в кармане дыру и через штанину выпал назад, в темные заросли травы, если бы он выскочил из кармана, как кот, и закатился в каменья, Вашилько, вероятно, о нем и не вспомнил бы и ныне Каменное наше Поле не проклинал. На беду, желтый лев не затерялся, не пропал, не исчез, а абсолютно случайно в тот же самый день попался на глаза старому еврею Шиману, державшему в Садовой Поляне палатку с табаком, горилкой, перцем, иглами; к этому еврею Шиману Герасимко Бог, наскребши в кармане тридцать грошей, послал Вашилька за полупачкой махорки. Случилось так, что сперва, прежде чем нащупать в кармане батьковы мелкие деньги, Вашилько положил на «ляду», то есть на обитый вытертой жестью прилавок, найденного своего желтого льва; за желтого льва пейсатый Шиман дал хлопцу полпачки махорки и целую жестянку конфет: на высокой жестянке перепуганный Шима- новыми щедротами Вашилько прочитал, глотая буквы вместе с конфетами: «Фор-ту-на но-ва».
Между пейсатым Шиманом, этим добрым и щедрым Шиманом, и счастливым Вашильком было как бы подписано тайное соглашение, что, мол, «я тебе, Василько Божечко, дарую целую коробку конфет, которые сделали аж во Львове... Собственно, ты конфеты купил у меня за ментель со львом, которая мне, дурному Шиману, понравилась. Только гляди, хлопче, никому о нашем уговоре не хвались, чтоб газды в Садовой Поляне не считали Шимана дураком. А конфетки, слышишь ли, сразу не грызи, бо почернеют зубы и повыпадают. Чем будешь свою кулешу кушать? Спрячь же коробку в соломе под крышей и ни с кем, ни с братьями, ни с сестрами, не делись. Тебе больше достанется».
Это, вероятно, было основной причиной того, что про желтого льва и про коробку леденцов львовской фабрики «Фортуна нова» никто не узнал. Потом находка забылась, понеслись-поплыли годы, как плоты по стремительному Черемошу, на одном из плотов покачивался Вашилько Бог, который до самой старости так и не научился произносить букву «с».
В начале пятидесятых годов молодой Бог женился и привел на батьково подворье Елену Гусакову, девку работящую, но не без изъяна — болели у нее глаза. Как только родила Елена первенца, левый ее глаз напрочь закрыло бельмо: хоть стреляй — ничего не видела. Ныне, если у кого-нибудь что-либо заболит, хоть в боку кольнет, криком кричат по телефону, вызывают «ско
рую помощь», сельский врач Домна Голубка тоже тут как тут со своими шприцами, каплями и порошками; а в те времена, не такие уж и отдаленные, от слабостей и болезней совета-помощи искали у Зелейницы Палаг- ны Хмель, которая жила на Буковце-приселке; про Палагну шептали-нашептывали, что умеет бабка загнать болезнь в сухой пень, а ты уж после пень тот поруби на щепки да и сожги. В ту же минуту станешь здоров, как гвоздь.
Забегу немного наперед и скажу, что Вашилевой Елене Палагна не помогла, не сумела Зелейница загнать бельмо в сухую колоду, зато, как рассказывал старый Герасимко Бог, доживавший свой век при сыне, наворожила, или, точнее, само Каменное Поле устами Палагны наворожило: «А возьми-ка, Василечек-соколо- чек, острый заступ и копай на том месте, где ты когда- то, желторотым будучи, желтого льва нашел. То было золото червонное и чистое. Еврей Шиман не дурак был, жестянку конфет за бог знает что не дал бы небось. Так что перекрестись, копай и копай — ждет тебя удача: хватит тебе клада на всю жизнь, и детям твоим, и внукам».
Правду сказать, Палагна Зелейница ни про какое золото Вашилю и не заикнулась, про желтого льва ничего она не знала и знать не могла. Зато фантазии ей было не занимать; благодаря фантазии да целебным свойствам горных трав, силу которых знала, она жила и кормилась. На Вашиля же напустила она туману, сотканного из заговоров:
— Прошу тебя, белый боже, за Елену, у которой карие очи бельмом заплывают...
— Прошу тебя, белый боже, Елене помоги: прогоним ее бельмо первый раз в глубокие пещеры и каменьями замуруем, чтоб сгинуло; второй раз загоним Еленино бельмо в темные ущелья и рвами окопаем — уже ему не вырваться; в третий раз закопаем бельмо в землю — будет ему аминь. Сгинь-исчезни, бельмо, пусть тебя кукушка заклюет, пусть тебя вол проткнет рогом... пусть бельмо истечет со слезою, дождем, туманом.
— Прошу тебя, белый боже, о помощи, а Василько на пожертвования не поскупится: на его подворье лошадки серебряными подковками играют, пардусы монистами забавляются, а заморский зверь, что львом зовется, гривой трясет и золотом сеет.
Это была, как можно догадаться, поэтическая фигура, подобные заговоры я слышал от своей матери, в устах же Палагны Зелейницы это звучало скорее намеком на добрую плату за ворожбу; на другого поэтическая фигура влияния не оказала бы, он пропустил бы ее мимо ушей, а наш Вашилько насторожился, кровь ударила ему в лицо. Еленино бельмо выпало из памяти, словно бы и вправду его выклевала кукушка, зато зазвенели у него в голове слова Палагны, в которых «кони серебряными звоночками играют, пардусы забавляются монистами, а львы сеют из гривы золотом».
Львы?
Золотом?
Случайные слова сошлись, ударились лбами — и приобрели неожиданный смысл. В одну секунду давняя Вашилькова находка, позабытая, детская, всплыла на поверхность, сверкнула заревом и сопоставилась с Палагниным словом. Позднее в огонь подлил Гера- симко Бог, который вместо того, чтобы осудить сына, звонил, будто бы сам видел, когда был еще юнаком, то ли сквозь сон, то ли наяву, как за хатенкой на том самом месте, где ты, Василько, нашел желтого льва с кольцами для толстой цепи... на том месте посреди ночи возникало синее пламя... синим пламенем, говорят знающие люди, золото очищается. Вот так-то, Василько, был твой лев лохматый не простым, не медным, а из чистого золота, не думай, еврей Шиман задаром конфет не дал бы.
Так завязался узел.
Еще в тот же вечер оба Бога — старый и молодой — стали искать золотых львов и выкопали первую яму. За первой — вторую, третью, четвертую... В перерывах между копанием земли Вашиль похоронил батька, который умер, не дождавшись сыновьей фортуны, развелся с Еленой, которая не могла смириться с его напрасным перелопачиванием глины. Когда же в хате кончалась кукурузная мука и у человека не было копейки, чтобы купить «Гуцульских», «Памира» или какой-нибудь иной табачной отравы, Вашиль точил топор и несколько месяцев плотничал в колхозе — плотник он был знаменитый.
Ранней-ранней весной, едва начинала дышать и паровать земля, он снова брался за кирку и лопату.
Эту надщербленную кладоискательскую бывальщину про Василя Бога я слышал от соседей в разных
вариантах, а сам этого не видел, ибо Вашиль жил на другом конце Садовой Поляны, под лесом, и мне не выпадало возможности поговорить с ним лично, а в людские пересуды я не очень верил, что-то в них должны были обязательно приврать, преувеличить, добавить, от себя.
Наконец я собрался-таки к Вашилю Богу в гости.
Высокий забор возвышался вокруг усадьбы, как крепостная сена; я толкнул плечом калитку и остолбенел: старенькая почерневшая хата, которую ставил еще, наверное, дед Герасимка Бога, скособоченный, будто калека, на один бок хлев стояли как бы посреди разрытого кладбища. Подворье, огород, сад с высохшими деревьями — все вдоль и поперек было перекопано ямами и окопами, повсюду постно желтела глина, белели кучи камней.
На Боговом подворье я неожиданно для себя подсмотрел изнанку нашего Каменного Поля, его мертвый и жестокий оскал: ничего не было здесь доброго, урожайного, теплого, лежала передо мной бездушная, безгласная руина, обгороженная неизвестно для чего — на смех и глумленье — высоким крепким забором.
Вашиль стоял в выкопанной по пояс яме, бил киркою по неподвижному камню на ее дне и после каждого удара приговаривал:
— Уххх! А холера бы тя взяла... а провалилось бы Каменное Поле, как грешная церква... а взяла б тебя с собою река... а чтоб проклятье над тобою летало, как воронье... а чтобы ты кровью изошло! А если ты, поле, живешь, так откройся, тресни, взорвись, золотом... золотым львом с толстой цепью!
И продолжал бить киркою. Яма глухо стонала. А может, то билось-стонало сердце нашего Поля?
Я стоял за углом хлева, наблюдая за дурной и темной работой Вашиля Бога, слова его, как хищные ястребы, садились мне на плечи; хуже всего было то, что я чувствовал себя бессильным перед его чудовищной манией. Его худое желтое лицо лоснилось потом, а глаза мерцали, как свечки. И впервые в жизни здесь, на кладбище, где никто не похоронен, посреди желтых бугров глины и камня, посреди руин, крепко огражденных забором, я в самом деле звал черта, бога, Пана, пасшего стада овец на нашем Подгорье, Велеса, стерегшего овец и умевшего флейтой открывать, будто двери кладовых, души суровых гор... Я молча просил:
«Смилосердствуйтесь над ним, прошу вас и заклинаю: положите ему на лопату желтого льва из червонного золота. Пусть человек порадуется... пусть человек помирится с Каменным Полем».
Поле постанывало под Вашильковой киркой, и лютовало Поле под его киркой, брызгая Богу в лицо каменными брызгами.
Кто мне скажет: не было ли это местью Каменного Поля человеку, не ставшему ни сеятелем, ни садовником, ни чабаном, ни кузнецом, ни пасечником, ни возчиком, ни — никем?
Кто скажет: как закатился злосчастный золотой медальон с лохматой головою льва на подворье Герасимка Бога?
Как это случилось?
Летел ли воин на коне через поле, догоняя пикой врага, и лев, висевший на его груди, сорвался и упал под копыта быстрого коня?
Или же отважный лесничий, пуская стрелу в оленя, в охотничьем азарте потерял льва золотого?
То ли красная панночка перед тем, как лечь в траву- отаву с молодцом, сняла с шеи медальон и за любовью и ласками они забыли про льва?
То ли скакал тут опришек с дырявым карманом?
Или же:
Ой летела сорока, и несла сорока в клюве золотого льва.
«Ой пусти, сорока, меня, льва золотого, на цепи посаженного, в траву-мураву погулять...»
Ходит лев травами-отавами и пасется, как овца. Не верите?
Но настала для Паркулаба черная година...
Есть времена красные, белые, синие; в красное время девчата становятся молодицами, в зеленое — проклевывается и всходит на поле жито, в синее — тают мартовские снега, в желтое время приходит разлука, в белое — смерть, а в черную годину куры несут яйца, из которых — если кто-то очень пожелает — можно высидеть домашнего черта Антипка.
Говорят: в черную годину прокляни черно своего ворога — и проклятие твое исполнится.
А еще предупреждают: не начинай доброе дело в черную годину, ибо добро обернется злом.
Не знал, вероятно, этой простой премудрости про черную годину садовополянский газда Юра Паркулаб, которому взбрело в голову отдать в науку в Быстричан- скую гимназию своего сына единственного Ондрия. Много-много позднее, через годы и десятилетия, когда о временах властвования царя Панька остались лишь воспоминания, я допытывался у Нанашка Якова, что заставило Юру Паркулаба сделать этот безрассудный шаг: неужто его Ондрий в самом деле был «с царем в голове», имел «глаза для книги», а руки — «для пера»? Нанашко Яков не задержался с ответом, он, видать, не один раз наедине с самим собой тоже обдумывал давнее происшествие, искал в нем виноватых и праведных:
— На твой, Юрашку, вопрос сам покойник Паркулаб не ответил бы точно, бо ж он отцом был и желал сыну добра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Косил он красиво и сильно.
Сила брызгала от его рук, от его напряженной короткой шеи, плеч, от босых ног, по самые щиколотки проваливающихся в колючий покос.
Когда мы дошли до конца «ручки» у плетня, я увидел его лицо. Старик улыбался. Был, наверное, рад сенокосному росному утру, своей неисчерпаемой косарской силе и еще, вероятно, радовался, что люди послушались его, уважили и собрались на «ласку». Мы вместе отбили косы и, воспользовавшись короткой передышкой, закурили.
— Ты хотел, Юрашку, что-то сказать мне? — спросил старик, все еще улыбаясь самому себе, своим радостям. Я и вправду хотел спросить, как живется Степану с Марийкой, как ему хозяйствуется на старом подворье богача, но вместо этого кивнул на Галинку, размашисто докашивавшую свою «ручку».
— Люди вас осудят, дедушка, за то, что невестку приставили к косе. Разве ж то женская работа?
Старик жадно посасывал свой «Памир» и согласно кивал головой.
— Конечно ж, осудят, Юрашку. Я ей то же самое говорил. А она мне: «Там у нас, в Беломорье, женщины тоже косят... и мужики с ними. Я к этой работе приучена... к этой работе, папаня, любимой и звонкой. Она мне необходима, может, для того, чтоб полететь к Белому морю, к мамке с папкой, к девичьим своим годам». И что ты на это скажешь? Только ты мне, Юрашку,—
старик спохватился и погрозил пальцем,— только ты мне баки Галинкой не забивай, ты лучше признайся: тебе самому люб перезвон кос? Все любо... рассвет этот сизый, следы на росе, травы. А что — нет? Я вчера видел, как ты на пороге косу клепал, и ныне наблюдаю... И дивно мне, во Львове как будто живешь, покои, слышал я, добрые имеешь, а в село раз за разом едешь и летишь. И не в гости ж наезжаешь, не на праздники, а будто на работу, домой. Ты, брат, как я погляжу, на двух возах в одно время ездишь: на сельском и на городском. Тяжко это, наверное, га? Колеса ж подкованы...
Выходило, что он умел подслушивать чужие мысли; он заглянул в меня, распознал, казалось бы, самое существенное.
— Тяжко, дедушка,— ответил я.
— Ну и хорошо, что тяжко. Так оно, думаю, и должно быть... Необходим тебе этот груз. Бож когда б то легко было... когда б не было у тебя Садовой Поляны, Каменного нашего Поля, всех нас... если б не было у тебя дождей, солнца, росы, громов, так кто знает, писал бы ты свои книжки или нет.
Он поплевал в ладони и стал на новый заход, на новую «ручку». Я шел следом за ним.
Было это еще при временах царя Панька, когда земля была тонка... Василю, сыну садовополянского газды Герасимка Бога, едва исполнилось десять лет, когда Каменное Поле напустило, как жаловался, бывало, его батько, на хлопца золотые чары, сызмальства испортило, изрешетило его, как червяки, скажем, дырявят картофель. Кое-кто нарекания и жалобы Герасимка Бога слушал и в самом деле верил, а кто-то прикладывал палец к виску, мол, зачем вы, людоньки добрые, распустили уши и слушаете понапрасну этого кирата, эту живую машину, руками переделавшую у старого Розлуча целые горы работы, а думать не научившуюся ни на грош. Ибо где ж это видано, в какой книге записано, чтоб наше Каменное Поле, наш рай, чистилище и пекло, научило доброго человека злу?
Я сам, немного идеализирующий Каменное Поле и в своих писаниях временами превращающий его в храм, мало верил в эту историю, которая началась в воскресенье за два года до того, когда на колокольне
всполошился колокол и сельский солтыс, горбатый Да- нильчо Войтов Сын, известил у церкви цереполошен- ным людям, что Гитлер напал на Рыдз-Смиглого.
Так что началась эта история давно, а длится еще до сих пор и, вероятно, не скоро окончится.
Трудно теперь уточнить, был ли в то злосчастное воскресенье дождь или светило солнце. Василь Бог, которому на пятки наступает, как слепая кобыла, пол- столетие, также не помнит, варила ли его покойница мама, как это было заведено, пироги и пшенную кашу на молоке. Известно лишь, что в то памятное воскресенье Василько пас за своей хатой корову; коровенка была ростом с козу, но во сто крат смирнее, скотинка даже глазом не косила на два загончика картошки, что цвела за плетнем синим цветом, а Вашилько (он не умел выговаривать букву «с») посвистывал от скуки и катался по траве, как жеребчик. А после, вспомнив про складной ножик с красной деревянной колодочкой, вынул его из кармана и стал забавляться игрой в «шило»: «А теперь острием со лба, а теперь — с носа, а теперь — с пальца, а теперь — с ладони, а теперь — с локтя». И в этот момент острие новенького красного ножичка — желанная золотая пташка многих сельских мальчишек — попало среди муравы на какую-то железку.
В траве зазвенело.
То могла быть стреляная гильза, могла то быть пуля, не долетевшая до человека, которого ей надлежало убить, мог быть осколок бомбы, шрапнель, обломок серпа, ржавая подкова, а хлопец раздвинул траву и поднял в полпальца толщиной кружочек, на котором была вычеканена лохматая львиная голова с оскаленными зубами. Там, где у льва должны быть уши, мастер приспособил два колечка, и оттого кружочек походил на большую медаль, или, как говорили в Садовой Поляне, «ментель». Вашилько потер кружочек о штаны — лев зажегся желтым, ярким огнем.
Каменное Поле манило хлопца золотом...
В те времена, когда господствовал богатый, а Рыдз-Смиглы был маршалом, Герасимкову Васильку и в носу не свербило, и в голове не ночевало, что на свете существует золото. Потому, наигравшись и до упаду потыкавши пальцем в разинутую львиную пасть, он положил находку в карман; если бы найденный лев зубами своими острыми прогрыз в кармане дыру и через штанину выпал назад, в темные заросли травы, если бы он выскочил из кармана, как кот, и закатился в каменья, Вашилько, вероятно, о нем и не вспомнил бы и ныне Каменное наше Поле не проклинал. На беду, желтый лев не затерялся, не пропал, не исчез, а абсолютно случайно в тот же самый день попался на глаза старому еврею Шиману, державшему в Садовой Поляне палатку с табаком, горилкой, перцем, иглами; к этому еврею Шиману Герасимко Бог, наскребши в кармане тридцать грошей, послал Вашилька за полупачкой махорки. Случилось так, что сперва, прежде чем нащупать в кармане батьковы мелкие деньги, Вашилько положил на «ляду», то есть на обитый вытертой жестью прилавок, найденного своего желтого льва; за желтого льва пейсатый Шиман дал хлопцу полпачки махорки и целую жестянку конфет: на высокой жестянке перепуганный Шима- новыми щедротами Вашилько прочитал, глотая буквы вместе с конфетами: «Фор-ту-на но-ва».
Между пейсатым Шиманом, этим добрым и щедрым Шиманом, и счастливым Вашильком было как бы подписано тайное соглашение, что, мол, «я тебе, Василько Божечко, дарую целую коробку конфет, которые сделали аж во Львове... Собственно, ты конфеты купил у меня за ментель со львом, которая мне, дурному Шиману, понравилась. Только гляди, хлопче, никому о нашем уговоре не хвались, чтоб газды в Садовой Поляне не считали Шимана дураком. А конфетки, слышишь ли, сразу не грызи, бо почернеют зубы и повыпадают. Чем будешь свою кулешу кушать? Спрячь же коробку в соломе под крышей и ни с кем, ни с братьями, ни с сестрами, не делись. Тебе больше достанется».
Это, вероятно, было основной причиной того, что про желтого льва и про коробку леденцов львовской фабрики «Фортуна нова» никто не узнал. Потом находка забылась, понеслись-поплыли годы, как плоты по стремительному Черемошу, на одном из плотов покачивался Вашилько Бог, который до самой старости так и не научился произносить букву «с».
В начале пятидесятых годов молодой Бог женился и привел на батьково подворье Елену Гусакову, девку работящую, но не без изъяна — болели у нее глаза. Как только родила Елена первенца, левый ее глаз напрочь закрыло бельмо: хоть стреляй — ничего не видела. Ныне, если у кого-нибудь что-либо заболит, хоть в боку кольнет, криком кричат по телефону, вызывают «ско
рую помощь», сельский врач Домна Голубка тоже тут как тут со своими шприцами, каплями и порошками; а в те времена, не такие уж и отдаленные, от слабостей и болезней совета-помощи искали у Зелейницы Палаг- ны Хмель, которая жила на Буковце-приселке; про Палагну шептали-нашептывали, что умеет бабка загнать болезнь в сухой пень, а ты уж после пень тот поруби на щепки да и сожги. В ту же минуту станешь здоров, как гвоздь.
Забегу немного наперед и скажу, что Вашилевой Елене Палагна не помогла, не сумела Зелейница загнать бельмо в сухую колоду, зато, как рассказывал старый Герасимко Бог, доживавший свой век при сыне, наворожила, или, точнее, само Каменное Поле устами Палагны наворожило: «А возьми-ка, Василечек-соколо- чек, острый заступ и копай на том месте, где ты когда- то, желторотым будучи, желтого льва нашел. То было золото червонное и чистое. Еврей Шиман не дурак был, жестянку конфет за бог знает что не дал бы небось. Так что перекрестись, копай и копай — ждет тебя удача: хватит тебе клада на всю жизнь, и детям твоим, и внукам».
Правду сказать, Палагна Зелейница ни про какое золото Вашилю и не заикнулась, про желтого льва ничего она не знала и знать не могла. Зато фантазии ей было не занимать; благодаря фантазии да целебным свойствам горных трав, силу которых знала, она жила и кормилась. На Вашиля же напустила она туману, сотканного из заговоров:
— Прошу тебя, белый боже, за Елену, у которой карие очи бельмом заплывают...
— Прошу тебя, белый боже, Елене помоги: прогоним ее бельмо первый раз в глубокие пещеры и каменьями замуруем, чтоб сгинуло; второй раз загоним Еленино бельмо в темные ущелья и рвами окопаем — уже ему не вырваться; в третий раз закопаем бельмо в землю — будет ему аминь. Сгинь-исчезни, бельмо, пусть тебя кукушка заклюет, пусть тебя вол проткнет рогом... пусть бельмо истечет со слезою, дождем, туманом.
— Прошу тебя, белый боже, о помощи, а Василько на пожертвования не поскупится: на его подворье лошадки серебряными подковками играют, пардусы монистами забавляются, а заморский зверь, что львом зовется, гривой трясет и золотом сеет.
Это была, как можно догадаться, поэтическая фигура, подобные заговоры я слышал от своей матери, в устах же Палагны Зелейницы это звучало скорее намеком на добрую плату за ворожбу; на другого поэтическая фигура влияния не оказала бы, он пропустил бы ее мимо ушей, а наш Вашилько насторожился, кровь ударила ему в лицо. Еленино бельмо выпало из памяти, словно бы и вправду его выклевала кукушка, зато зазвенели у него в голове слова Палагны, в которых «кони серебряными звоночками играют, пардусы забавляются монистами, а львы сеют из гривы золотом».
Львы?
Золотом?
Случайные слова сошлись, ударились лбами — и приобрели неожиданный смысл. В одну секунду давняя Вашилькова находка, позабытая, детская, всплыла на поверхность, сверкнула заревом и сопоставилась с Палагниным словом. Позднее в огонь подлил Гера- симко Бог, который вместо того, чтобы осудить сына, звонил, будто бы сам видел, когда был еще юнаком, то ли сквозь сон, то ли наяву, как за хатенкой на том самом месте, где ты, Василько, нашел желтого льва с кольцами для толстой цепи... на том месте посреди ночи возникало синее пламя... синим пламенем, говорят знающие люди, золото очищается. Вот так-то, Василько, был твой лев лохматый не простым, не медным, а из чистого золота, не думай, еврей Шиман задаром конфет не дал бы.
Так завязался узел.
Еще в тот же вечер оба Бога — старый и молодой — стали искать золотых львов и выкопали первую яму. За первой — вторую, третью, четвертую... В перерывах между копанием земли Вашиль похоронил батька, который умер, не дождавшись сыновьей фортуны, развелся с Еленой, которая не могла смириться с его напрасным перелопачиванием глины. Когда же в хате кончалась кукурузная мука и у человека не было копейки, чтобы купить «Гуцульских», «Памира» или какой-нибудь иной табачной отравы, Вашиль точил топор и несколько месяцев плотничал в колхозе — плотник он был знаменитый.
Ранней-ранней весной, едва начинала дышать и паровать земля, он снова брался за кирку и лопату.
Эту надщербленную кладоискательскую бывальщину про Василя Бога я слышал от соседей в разных
вариантах, а сам этого не видел, ибо Вашиль жил на другом конце Садовой Поляны, под лесом, и мне не выпадало возможности поговорить с ним лично, а в людские пересуды я не очень верил, что-то в них должны были обязательно приврать, преувеличить, добавить, от себя.
Наконец я собрался-таки к Вашилю Богу в гости.
Высокий забор возвышался вокруг усадьбы, как крепостная сена; я толкнул плечом калитку и остолбенел: старенькая почерневшая хата, которую ставил еще, наверное, дед Герасимка Бога, скособоченный, будто калека, на один бок хлев стояли как бы посреди разрытого кладбища. Подворье, огород, сад с высохшими деревьями — все вдоль и поперек было перекопано ямами и окопами, повсюду постно желтела глина, белели кучи камней.
На Боговом подворье я неожиданно для себя подсмотрел изнанку нашего Каменного Поля, его мертвый и жестокий оскал: ничего не было здесь доброго, урожайного, теплого, лежала передо мной бездушная, безгласная руина, обгороженная неизвестно для чего — на смех и глумленье — высоким крепким забором.
Вашиль стоял в выкопанной по пояс яме, бил киркою по неподвижному камню на ее дне и после каждого удара приговаривал:
— Уххх! А холера бы тя взяла... а провалилось бы Каменное Поле, как грешная церква... а взяла б тебя с собою река... а чтоб проклятье над тобою летало, как воронье... а чтобы ты кровью изошло! А если ты, поле, живешь, так откройся, тресни, взорвись, золотом... золотым львом с толстой цепью!
И продолжал бить киркою. Яма глухо стонала. А может, то билось-стонало сердце нашего Поля?
Я стоял за углом хлева, наблюдая за дурной и темной работой Вашиля Бога, слова его, как хищные ястребы, садились мне на плечи; хуже всего было то, что я чувствовал себя бессильным перед его чудовищной манией. Его худое желтое лицо лоснилось потом, а глаза мерцали, как свечки. И впервые в жизни здесь, на кладбище, где никто не похоронен, посреди желтых бугров глины и камня, посреди руин, крепко огражденных забором, я в самом деле звал черта, бога, Пана, пасшего стада овец на нашем Подгорье, Велеса, стерегшего овец и умевшего флейтой открывать, будто двери кладовых, души суровых гор... Я молча просил:
«Смилосердствуйтесь над ним, прошу вас и заклинаю: положите ему на лопату желтого льва из червонного золота. Пусть человек порадуется... пусть человек помирится с Каменным Полем».
Поле постанывало под Вашильковой киркой, и лютовало Поле под его киркой, брызгая Богу в лицо каменными брызгами.
Кто мне скажет: не было ли это местью Каменного Поля человеку, не ставшему ни сеятелем, ни садовником, ни чабаном, ни кузнецом, ни пасечником, ни возчиком, ни — никем?
Кто скажет: как закатился злосчастный золотой медальон с лохматой головою льва на подворье Герасимка Бога?
Как это случилось?
Летел ли воин на коне через поле, догоняя пикой врага, и лев, висевший на его груди, сорвался и упал под копыта быстрого коня?
Или же отважный лесничий, пуская стрелу в оленя, в охотничьем азарте потерял льва золотого?
То ли красная панночка перед тем, как лечь в траву- отаву с молодцом, сняла с шеи медальон и за любовью и ласками они забыли про льва?
То ли скакал тут опришек с дырявым карманом?
Или же:
Ой летела сорока, и несла сорока в клюве золотого льва.
«Ой пусти, сорока, меня, льва золотого, на цепи посаженного, в траву-мураву погулять...»
Ходит лев травами-отавами и пасется, как овца. Не верите?
Но настала для Паркулаба черная година...
Есть времена красные, белые, синие; в красное время девчата становятся молодицами, в зеленое — проклевывается и всходит на поле жито, в синее — тают мартовские снега, в желтое время приходит разлука, в белое — смерть, а в черную годину куры несут яйца, из которых — если кто-то очень пожелает — можно высидеть домашнего черта Антипка.
Говорят: в черную годину прокляни черно своего ворога — и проклятие твое исполнится.
А еще предупреждают: не начинай доброе дело в черную годину, ибо добро обернется злом.
Не знал, вероятно, этой простой премудрости про черную годину садовополянский газда Юра Паркулаб, которому взбрело в голову отдать в науку в Быстричан- скую гимназию своего сына единственного Ондрия. Много-много позднее, через годы и десятилетия, когда о временах властвования царя Панька остались лишь воспоминания, я допытывался у Нанашка Якова, что заставило Юру Паркулаба сделать этот безрассудный шаг: неужто его Ондрий в самом деле был «с царем в голове», имел «глаза для книги», а руки — «для пера»? Нанашко Яков не задержался с ответом, он, видать, не один раз наедине с самим собой тоже обдумывал давнее происшествие, искал в нем виноватых и праведных:
— На твой, Юрашку, вопрос сам покойник Паркулаб не ответил бы точно, бо ж он отцом был и желал сыну добра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35