А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— крикнул старик.
Он уже сердился по-настоящему, этот патриарх, который в своей усадьбе не привык к долгим разговорам, там его понимали по одному движению брови.
— Положите его на колоду, да скорее... колокола вон кличут, служба в церкви скоро начнется! — Лукин поплевал на ладони. Он верил, что битье поможет, на палке и на каре держится порядок... кара означает, что согрешил еси супротив рода, но она свидетельствует также, что род не чурается грешника, дорожит им,— воротись только, заблудшая овца, на указанную тропку. Таков закон. Яков помнил про неписаные законы рода, но до сих пор не связывал их с усадьбой, законы словно бы существовали сами собой, а усадьба сама собой, ныне же выяснилось, что законы на то и создавались и освящались, чтобы не он над усадьбой, а она над ним господствовала, ибо хозяйство — храм для Розлучей, святая святых.
Якову нечего было выбирать: либо воевать против усадьбы дальше, либо — ударить Королям челом. Не через тернии? Изобразить из себя покорившегося и лечь на колоду, чтоб свистнула надо мною ременная плеть? Или же выхватить у кого-нибудь из юношей бартку, очертить ею смертельный круг и крикнуть, чтоб подходили, кому жизнь не мила. О, Короли круг переступят, Короли упрямые, крови не испугаются. Так что же мне делать? Неужто нет выхода и нет оружия? Неужто тропинка, давно протоптанная в мечтах, всего лишь туман, ветром развеянный? А может, отрубить Королям напрямую: оставьте в покое, хочу жить как знаю? Или разжалобить их просьбой? Королей разжалобить? Ха-ха! Короли глухи как пни, Короли ослеплены собственной силой, Короли тупы в закостенелом своем достоинстве. Они высмеют его...
Высмеют!
А если самому посмеяться над ними? Слышишь, Гейка, что, если бы посмеяться над ними? А? Что на это скажете, вуйна Настуня? Правда ли, что существует где-то такой смех — тайный и мудрый?
У Якова не было времени на долгие раздумья: благовест на колокольне звал в церковь, у дядьки Лукина чесались руки, женщины розлучевские, которые даже не сошли с седла, не могли больше терпеть, застыла в распахнутых воротах Гейка, а старая Настуня онемела на крыльце. Яков не выбирал оружия. Оно пришло к нему... оно нашло его, вступило в него, оно жило в нем всегда и лишь ждало подходящего часа.
И он вышел на кон; на круг его, собственно, вытолкнули: «Играй!»
— Ну довольно, светлый род мой,— сказал Яков, покорно склоняя голову.— Позабавились — и довольно. А вы, дядько Лукин, извините и простите за непочтительность, виновен я в чем-то, но и вы виноваты — ударили меня первым. Вижу, Розлучи не напрасно называются Королями, честь нашего рода и мне дорога, как дорога, слышите, каждая ниточка из батькова наследства... Ниточка — это день из его полотна, а он сам был челноком в ткацком станке. Я, верно, виноват, дядько, перед вами, что до того, как одарить наймитов, не сказал, как надлежит: была на то предсмертная воля моего батька, царство ему небесное.— Говорил Яков торжественно, со слезою в голосе.
Короли пораскрывали рты. Это было чем-то новым для них, неслыханным и маловероятным, ибо знали покойника Клима Розлуча как газду скупого; таким он был в жизни и хозяйничал в усадьбе. Но кто знает, каким он стал в смертную свою годину?
Головы Королей работали, как мелют тупые жернова.
Верили Короли и не верили.
Дядько Лукин сомневался:
— Ой, сдается мне, хлопче, что файно брешешь. Как по писаному.— Старый Розлуч наслышан был про выходки братанова сына... у этого хлопца голова набита мудрствованиями, вычитанными из книжек, от такого жди чего угодно.
Яков ковал железо, пока горячо:
— Как могу, дядьку, брехать, когда батькова душа тут, среди нас, незримо присутствует? Хотите, в доказательство того, что правду говорю, перекрещусь... если руки были б свободны.
Лукин скреб в загривке, в конце концов сдался:
— Пустите его. И перекрестись.
Яков растер онемевшие руки, осенил грудь крестом.
— Рассказывай, как было?
— Ну... белый конь ударил кованым копытом в грудь. Мы внесли батечка нашего в хату на постель...
— Сто раз про то слышал. Дальше.
— Дальше...— У Якова уже был готов план.— Сядемте, дядьку, на колоду под хатою. Пусть все идут в церковь, вы их потом нагоните. Ибо я расскажу только с глазу на глаз.
— Говори при всех. Нечего скрывать.
— Есть, дядьку. Когда будете помирать... а таки будете, ибо никто не вечен на этой земле, тогда и передадите, если захотите, старшему сыну.
— Аж такое важное?
— Аж такое.
Старик дал знак, и подворье опустело, лишь Гейка продолжала стоять в воротах да Настуня каменела на крыльце; Яков уже был охвачен задуманным, и уже клокотала в нем, рвалась наверх радость: го-го, отыскал я оружие против вас, Короли. На лице, однако, не проступило ни лучика внутреннего того огня, он помнил, что и до сих пор стоит на кругу, хотя зрители и разошлись... Остался самый главный, и Яков боялся промахнуться.
— Я и говорю... принесли мы батька на постель, кровь хлещет у него из горла, я мокрые рушники прикладываю к груди, но где там, не помогает... слова батьковы кровью омываются. Шепчет: «Ворожила когда-то ворожка, что белый конь меня убьет. Ворожка ворожила, а я, глупый, не верил. Уговаривала меня: «Построй, Климе, часовенку каменную по-над Черемо- шем при дороге, там... ты знаешь, на каком месте». А я скупился: часовня — не колыба, денег требует...» Вы, дядько, помните то место под Черемошем? — Яков неприметно пустил в старика стрелу. Как в песне: «Ой, пустил я стрелу в ворона черного...» Лицо Лукина, даром что дубленное на ветрах и посеченное морщинами, заметно побледнело.
— Чего б это я... чего б то я должен знать?
— Теперь настал мой черед, дядько, сказать вам непочтительное слово: не крутите. Место вам знакомое... Такие места в душу западают, как зарубки. Вы оба с моим батьком закопали там крест... в ночи, украдкой. Помните?
Старик, казалось, стал меньше ростом, съежился, куда и девалась его королевская горделивость; теперь Яков, а не он вершил суд; Яков желал быть судьею неумолимым, но беспристрастным. Не важно было, что батько перед смертью не исповедовался ему в грехах содеянных, не было у него на то ни времени, ни памяти. О давнем злодеянии рассказала покойница мама, вытребовав у сына слово молчать как рыба до времени.
— Я только помогал крест закапывать,— из далекого далека подал голос Лукин Розлуч.— Мои руки кровью не замараны. Что нет, то — нет.— Он растопырил короткие пальцы и присматривался к ним, словно бы изучая, не прилипла ли где капля крови.
— Зато вы оба, братья родные и набожные, решили: хватит и креста. Велика была бы роскошь строить часовню на том приметном месте. Да и люди могли бы припомнить старые, еще австрийские события. И тогда, чего доброго, развеялась бы королевская наша порядочность. Правда?
— Я не убивал! — защищался перепуганный старик.— Бог мой, вот те крест, не убивал, Яков. То батько твой покойный. Горячий он был, как огонь.
— Но топор-то вы наточили и собственноручно всучили его младшему брату, подговоривши: «А иди, Климе, да убей Митра Чередарчука». Разве ж не так было? Не вы ли, дядько, были с Митром, дедом вон той девки, что стоит в воротах,— Яков кивнул на Гейку,— друзьями-приятелями, каких водой не разольешь? Хотите, сейчас кликну девку да расскажу ей, что она, а не я, и не вы, и не род наш Розлучев должен быть законным наследником того, что раскопал где-то в горах ее дед Митро Чередарчук.
— Имей разум! — поспешно предостерег Лукин, еще и руку поднял.— Старого не вернешь и не поправишь. Это как грош, закатившийся в бездну. Пропало.
— Так пускай, по крайней мере, полюбуется на вас, на верного побратима Митра, вблизи. Он, Чередарчук тот, на свою беду, чудаком удался, все бродил да слонялся горами, а вы — хлоп тверезый, в сказочки про оп- ришковские клады не верили... до тех пор, пока не сверкнуло где-то в ущелье золото на Митрово несчастье. Дурень с великой радости вам, дружку ближайшему, похвастался. Лучше бы не говорил... У вас, дядько, дух перехватило от зависти, голова пошла кругом... но, помимо всего, вы головы никогда не теряли. Вы нашептали ему: «Тихо, Митре, никому ни слова, Митре. Вези-таки завтра чуть свет, Митре, золото евреям в Косовач — обменяй на гроши. Шито-крыто». Чередарчук послушался, а вы прибежали к брату, батьку моему: «Подстережем Митра на дороге... подстережем и убьем, а золотом поделимся».
Лукин Розлуч молчал. Он словно бы и не стоял здесь, не бледнел, а пребывал, видно, в своих далеких молодых годах.
— Мы с батьком твоим были молодые и до работы жадные, как кони. Хотелось хозяйствовать... на чем же расхозяйствуешься, если у Клима четыре морга земли, а у меня — пять. Не с добра так что решились, батько твой и я, грешный,— умолял Лукин Розлуч, заглядывая Якову в глаза. Теперь не был он похож на патриарха розлучевского рода — всесильного и уважаемого, горбился теперь дедок, растерянный и испуганный. Дедок напоминал грешника, поливающего сухой костыль, пока он не зазеленеет. «Дать бы ему в руки ведро, пускай и он воду носит, пока стоит земля и солнце светит»,— подумал Яков.
— Что было бы, если б люди сплошь и рядом душегубством богатели? Это не оправдание, дядько. Батько мой это понимал и всю жизнь в душе нес свой крест...— Яков пересаливал: сколько помнил отца, никогда не замечал, чтобы он казнился укорами совести. Клим Розлуч жил хозяйством, а не раскаянием. Клим Розлуч не разменивался на мелочи, умел таиться перед людьми и перед собою. Бывало, когда подрос, Яков сомневался, не сотворила ли покойница мама страшную мстительную сказку про ее собственного мужа... про нелюбимого, что сгубил ее молодость, заточив в работе по усадьбе. Ныне просил у матери прощения; сердцем видел дикую грушу на маминой могиле... Он мысленно говорил груше, ветвям ее и листьям: «Ныне, мама, я убедился, что вы, страдница моя, не умели складывать мстительных сказок про Клима Розлуча, что лежит с вами рядом».— Я про батькову могилу вспомнил,— вырвалось мимоходом у Якова. — Засеется ли на ней трава?
— Засеется. Все мхом порастет: добро и зло. Разве, может, побежишь в польскую полицию за австрияцкий грех на меня доносить? Для того и затеял этот разговор с глазу на глаз? — Дядько Лукин исподлобья косо взглянул на Якова.— Я... не советую этого делать, ибо дорога до участка в Гуцульском близкая, конем борзо домчишь, а оттуда — длинная. А еще длиннее у нас, Королей, руки. Заруби это себе на носу.— И старик вновь зыркнул на Якова... зыркнул побелевшим почему-то правым глазом; правый глаз у него, как у щуки, не мигал и целился Якову прямо в сердце.
Яков даже обомлел от побелевшего глаза: от взгляда рыбьего, от явной, ничем не прикрытой угрозы; его поразило, что в Лукиновой душе не задрожала и не зазвучала ни единая струна, ну, не обязательно струна должна была бы плакать, но каяться должна. А умеют ли Короли каяться? Волки ведь... «А я среди волков скоморох или апостол? Для чего волкам апостолы? Волков обступают облавой, гонят в западни, ямы, пугают огнем».
— Вы плохое обо мне подумали, дядько,— сказал Яков,— с этой полицией, ей-богу, плохое. Моя честь мне дорога. Да я не про это... а про то, что, когда батько мой умирал, давнее это злодейство падало на него, как скала, и давило, и расплющивало, и кровь заливала грудь. Он тяжко мучился и, спасаясь от мук и от страха перед карой на том свете за содеянное на земле, звал вас... Меня просил: «Спаси грешную душу офирами —жертвами. Прошу тебя, не скупись. Раздай челяди... тому земли клочок, тому пару коней, пусть пользуются. Жертва малая, а выкуп для меня большой. Гейку же, внучку Митрову, в жены возьми, пусть хозяйствует в усадьбе. Так восстановится справедливость». Я дал батьку слово исполнить все, а вы ныне наехали на мое подворье, как ногайцы... а вы ныне уздечкой перед моим носом размахиваете. За что? За то, что старые долги, и ваш в том числе, дорогой мой дядечко, из своего имущества плачу.— Откуда только брались у Якова, откуда выкатывались эти слова? Воистину скоморох...
— Часть заплатил — плати и остальное. Не обеднеешь.— Старик важно поднялся с колоды и подкрутил ус. Вновь почувствовал себя уважаемым патриархом рода. Все стало на свои места, и это самое важное, а все прочее — полова.
— Вам легко говорить, дядьку. Горы рты пораскрывают: почему богач бедную берет?
Лукин смеялся белыми, будто резными, зубами:
— Есть от чего печалиться! Заткнем горам хайла. Что им до Королей?
— Любить бы ее, Гейку, надобно б...
— Пустое. Лишь бы у нее все было на месте, что должна иметь девка. А любовь... Как будто твой батько любил твою маму, когда брал? Она, как пчела, работящей была, даром что происходила из бедных тех и сирых. Усадьба на улей смахивает — пчел требует. Это главное.
— А белый конь?
В Якова вселился озорной бесенок.
— Что... белый конь? — встрепенулся Лукин Розлуч. Глотнул твердую слюну.
— Подарить вам хочу. И на это была батькова воля.
— Постой, это — тот конь? — Лукин не торопился. Видать, не в себе был, тут ему коня дарят, а он не торопится.— Тот конь, что убил?
— Тот, что убил, дядьку.
— Зачем же батько именно мне его завещал?
— Если б я знал. Перед смертью ему было виднее. Может, это кара его и ваша, а не белый конь? Кто знает, может, белый конь происходит от того застреленного вами коня, на котором летел в Косовач Митро Чередарчук? Ничто в наших горах не исчезает...
— Это правда, ничего в наших горах не исчезает,— повторил и перекрестился Лукин Розлуч. Брал его страх... брал его страх посреди белого-светлого воскресенья, глаза мигали и стреляли в ту сторону, где находилась конюшня... В конюшне ржал, будто архангел в трубу трубил, белый конь, который убил Клима Роз луча.
Яков знал, что делал: Розлучи суеверны, души их темны, как ночь на петровку, бродят среди ночи упыри и ведьмы, привидения и чередельницы, отнимающие у коров молоко, а теперь еще будет являться и белый конь.
— Такой конь стоит сотни две,— как будто бы сожалел Яков.— Но воля батькова свята.
— Господи, да на что мне тот конь... белый конь или черный? Своих, что ли, не хватает, га? Считай, Яковчику, что я тебе батьков подарок отдариваю. На твою свадьбу.— Лукин Розлуч хотел избавиться от белого коня... этого страшного коня; Розлуч дожил до старости, о смерти никогда не вспоминал, думал прожить на земле столько, сколько сам захочет, а тут — спаси и сохрани — примчался, прилетел белый конь с тайными угрозами и железными подковами. Старику хотелось поскорее добраться до седла своего неказистого «гуцулика» и как можно скорее испариться с Климова подворья. Здесь подстерегала его немыслимая опасность, здесь белый конь еще вырвется из конюшни да сверкнет острою подковой.
Яков помог Лукину сесть в седло, потом чмокнул старика в руку и с уважением проводил со двора, держась за уздечку. А когда Гейка закрыла ворота, он упал под забор и долго смеялся.
Ты их победил, Якове? — Дивчина гладила его полосы. Я так боялась...
Он утер кулаком веселые слезы.
— Я уничтожил их, любушка. Теперь не отважатся затронуть меня.
— Ты уничтожил их в честном бою?
Вот тебе раз. Честно бьются с честными. Короли честного оружия не признают. У волков зубы...
— Я хотела б, чтоб честным оружием...
— Какое было под рукой — таким и бился.
— Ой, видела я, любый мой, наговорил ты чего-то, нашептал старому Лукину, как колдун.
— Сказал ему, что я мольфар... что ты пришла ко
мне из предрассветных лесов, из птицы превратившись в дивчину с льняными косами.
— Он поверил?
— А как же! Дорогой наш дядечко наказывали тебя любить и взять в жены.
— Они вернутся, Короли. Нет ли у Королей, люб- чик мой, кованого ружья?
— Тсс-сс, не выкликай, птичка, пулю из ржавого Дула.
ЕЩЕ ОДНА ПРИТЧА НАНАШКА ЯКОВА
Нанашко Яков, бывало, мне жаловался:
— Они выходят, братчик мой солоденький, из старины глубокой, как из седого леса. Встанут они под седым дубом, опершись на рукоятки своих мечей, поглядывают на меня и ждут моего суда-приговора. И я, как будто мне не хватает садовых и колхозных святых хлопот, должен их заботами проникаться и печалиться.
А может, Юрашку, и должен таки?
В тех седых лесах, что зовутся древностью, жили себе не князья, не бояре, а два мужа ремесленных — кузнецы. Были эти мужи честности кристальной, как роса, а руки у них были золотые. Жили они по-соседски, кузни их стояли рядом, и дымы из двух горнов часто сплетались в одну тучку, а перезвон молотов выплетал и сплетал, как серебряную нить, одну звонкую мелодию. Потому соседи далекие, те, кто жил на пятой или десятой улицах, заслышав поутру звон молотов в кузнях, говорили: «А уже мастера-ковачи день сообща распочали». Зато соседи близкие любому заинтересовавшемуся могли пояснить, что хотя оба кузнеца заслуживают уважения, что хотя как будто бы в одно время начинают новый день, а работу делают несхожую. Тот мастер, что постарше годами, всю жизнь корпел над одним и тем же мечом;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35