Так вот, этими будущими преимуществами, Юрашку, живи, дыши, вбирай их в легкие, в кровь, радуйся им — это будет порукой, это зубок чеснока со змеиною головой привьются и пустят корни. После, как выстрелит зеленое перышко, поливай его до рассвета, неся воду во рту из криницы. На самого Ивана на Купала в глухую полночь быстро, одним рывком, как взмахом ножа, сорви выпестованное перышко и приложи его ко лбу, приговаривая:
«Я вижу всех видимых и невидимых, маленьких и больших, меня же никто не видит ни днем, ни ночью, при солнце и при луне, ни во сне, ни наяву. Помогает мне в этом зелье, на пасху высаженное, на Ивана сорванное, и помогают те, что во пнях сидят, змеи мудрые».
Тогда случится...
Ох...
Ты можешь, Юрашку, сказать, что, когда в нашу Садовую Поляну три раза в день регулярно курсирует автобус, а в каждой хате есть телевизор, к лицу ли Нанашку Якову говорить, не то что верить в какое-то чудесное зелье?
Можешь также спросить, Юрашку, меня: «Ну ладно, а почему вы, Нанашко мой Якове, зная великую тайну, сами не воспользовались ею и не сделались невидимым?» Ответ мой будет прост... Боюсь я всего невидимого: морового поветрия, что прилетает в ночи и против которого не выстроишь вокруг города и села стены, черного поклепа, неизвестно кем выпущенного, внезапной беды, повисающей над головой, как меч на тоненьком волоске, невидимого за твоей спиною взмаха руки, зажавшей нож... А кроме того,— Нанашко Яков подмигнул мне кустистой бровью и засмеялся,— а кроме того, кто меня уверит, смогу ли я после того, как стану невидимым, опять возвратиться в зримый мир? Это — самое главное, Юрашку.
В другой раз Нанашко Яков меня учил:
— Слушай-ка, братчик мой, и мотай на ус, ибо ты книжки пишешь, а не знаешь, как научиться понимать птичий язык — от чириканья воробьев аж до клекота беркута. Науку ту я тоже перенял от Гейки, которая в девичестве была птицей... Кому ж в конце концов, как не птице, было знать тайну, которая в книгах не записана?.. А не записана потому, что мы, люди, ходим по земле, позадиравши головы... нам кажется, что среди сплетения труб, проводов, среди всякой мудрой машинерии мы освоили все, а тем часом, Юрашку, птицы, летающие над нами... те же вороны, что над нами летают, может, загадочнее, чем спутники. Ну, ну, не пугайся, никакой ереси я не сказал, у инженеров есть чертежи спутников, спутник можно сделать, разобрать и снова собрать, а про серую ворону, что села на ворота, мы ничего не знаем... Не знаем, почему она прожила на свете триста, а может, и все пятьсот лет; мы, братчик мой, знать не знаем, откуда у нее взялось столько сил, чтоб махать крыльями полтыщи лет; мы, слышь, ведать не ведаем, что она видела за это время, а представь себе: сколько людских поколений поменялось под ее крылом.
Я нарочно, братчик мой, подговариваю тебя и подбиваю, чтоб в один прекрасный день ты в самом деле
поверил в мою науку, чтоб она спать тебе не давала,— вот тогда выберись в лес. Не ищи в лесу ни гриба, ни ягоды-малины, ни черники, а ищи древний дуб, белый от помета, на котором каждую ночь ночуют птицы; когда же разыщешь дуб, то поклонись ему до земли и скажи:
«Батюшка птичий, дом их неизменный, прошу тебя, передай птицам... тем птицам, что летают в поле, и тем, что в лесу, и тем, что на скалах: пришел ученик их языку учиться».
Вот так обратись к дубу, после трижды постучи по его стволу палкой и прислушайся: если дерево зашумит, это и будет тебе знаком, что просьба твоя принята, если же на нем ни листочек не задрожит и ветка не шелохнется, будешь вынужден прийти на это место второй или третий раз. Если же в первый раз тебя услышат, тогда насыпь вокруг дуба первый круг из золотого овса — то будет плата твоя полевым птицам, второй круг насыпь из ярого ячменя — для птиц лесных, третий круг насыпь из чистого жита — будет то пожива птицам, летающим в горах и среди скал, а напоследок на отборную, зернышко к зернышку, пшеницу ложись, Юрашку, сам. Ложись и зови:
«Гей, слышите ли вы меня, братья мои пернатые?! Это я, Юрашко из Садовой Поляны, плачу вам за будущую науку. А пшеничку отборную, что надо мною, склюют наисильнейшие...»
И ложись под дубом спать.
Темной ночью, когда будешь спать под дубом, птицы положат тебя в плетенную из лозы колыбель и понесут в свое королевство; никто, Юрашку, точно не ведает, где находится птичье то королевство — близко ли оно, далеко ли, на востоке или на западе, на юге или на севере, не обронила о нем слова и моя Гейка, только рассказывала как-то, что будут птицы нести колыбель, из лозы плетенную, над горами и над лесами и лишь на рассвете, когда вот-вот должно взойти солнце, опустятся они перед коваными воротами. Тогда самая старшая птица скажет:
«Вот мы и прилетели. Сейчас упадет на ворота солнечный лучик, лучик золотой отворит ворота, а за воротами — тайна нашего языка; познаешь тайну, мир для тебя, сын человеческий, станет шире во сто крат, во сто крат станет он глубже и во сто же крат звончее, чем колокола всех звонниц мира. Это случится, однако,
л и ми» тогда, когда будешь придерживаться условия: пребывая в нашем королевстве и познавая тайну тайн, заложенных в птичьем языке, как зерно в колоске, ты должен на это время забыть людскую свою речь. Не смеешь на ней ты ни смеяться, ни плакать, ни тужить, ни гневаться, ни звать на помощь, ни призывать мать, родившую тебя, и ту женщину, которую любишь. Одно человеческое слово, тобой оброненное, все сведет на нет, жаль только времени и труда».
Разве это так трудно, Юрашку?
О да, ты тоже можешь спросить меня, почему я, Яков Розлуч, который не один день владеет этой тайною, не решился разыскать в лесу белый дуб, на котором ночуют птицы? А скажу тебе, что отыскал я тот дуб, и по правде скажу тебе, что был я не против того, чтоб мир стал дли меня шире, глубже, звончей и мудрее; и даже признаюсь тебе, что держал в коморе в ларях резных Золотой овес, чистое жито и отборную, зернышко к зернышку, пшеницу... Зерно и до сих пор ждет меня, а я никак не решусь переступить кованых порот. И все из-за того, что Гейка не заверила меня и страшно мне: а что, если, исполняя условие мудрых птиц, забуду тем временем язык человеческий? Бабушка надвое сказала, Юрашку. Копейку найдешь — рубль потеряешь. Л может, и все сокровища, что нажил за всю жизнь.
В третий раз Нанашко Яков меня учил:
Я знаю науку, как стать вечным: тебя не возьмет, Юрашку, ни острая пуля, ни слепая шрапнель, не срубит тебя меч двусечиый, не свалит никакая хвороба, не подкопается иод тебя тайное предательство, ты будеип. печным, будешь жить, аж опротивеет бессмертие захочется тебе лечь и отдохнуть.
Науку эту >1 тоже перенял от своей Гейки, которая, будучи еще лесной птицею, умела читать таинственные шаки, рассеянные на камнях, на листве буков и яворов, на срезах старых пней; где-то, слышь, она вычитала, что тот человек, который пожелал стать бессмертным, должен запастись терпением, главное, значит, терпение н время, а остальное будто бы придет само собой. Гейка говорила, что тот человек, который запасся терпением, пусть возьмет улей с пчелами и вынесет его на голые скалы, на мертвые скалы, и пусть он, тот человек, что имеет терпение, мертвые скалы надежно обгородит — доска к доске — высоченным забором, чтоб никакая
птица не перелетела, а пчела чтоб не протиснулась через щелку. Вся мудрость, братчик мой, в том, чтоб пчелы носили мед с камня, с диких скал, ибо ведомо, что камень не растет и не стареет, не рождается и не умирает; и если с этого камня стакан меда насобирать и съесть — и ты уже посылаешь смерть туда, где черт спокойной ночи говорит.
Вот так. Правда, что просто?
Но не забудь же, Юрашку, что только терпеливому дается в руки мед из камня, ибо, ведомо, камень не распускает листьев, не цветет, нет на нем нектара, и гибнут пчелы на скалах от лютого голода, от холодов, от жары, потому надо, может, ждать десять лет или двадцать, а может — всю жизнь, пока в твоем улье наберется стакан меду с камня, из его трещин, из росинок, из его дыханья. Так что, братчик мой, зазря не спрашивай, отчего Нанашко Яков не стал бессмертным. Нет, я не против, чтоб походить по земле какую-нибудь сотню-другую лет сверх того, что мне отмерено. Но, Юрашку, моя Гейка-покойница не гарантировала, что пчелы наносят меду из камня хотя бы на протяжении всей моей жизни. А если ее, жизни то есть, не хватит? Вот то-то и оно... Жалко потратить всю жизнь, заботясь только о вечности.
9
Повторяю и перефразирую Шекспира в том, что воистину нет повести... нет повести парадоксальнее, чем житие Марка Рымика Вездесущего, в которого, если помните, я бросил камушек мимоходом в какой-то из предыдущих глав. Я черно согрешил бы против Каменного Поля, если б по какой-то маловажной причине или же из личной антипатии пешком прошел бы мимо или объехал на быстром коне и сделал бы вид, будто не заметил этого куцего и сухонького, как овсяное помело, человечка; я убежден, что без истории Марка Вездесущего мое писание о Каменном Поле стало бы беднее, ибо недаром говорится: много в хоре голосов, но иногда нужно иметь хотя бы одного свистуна. Так и тут. А если бы его кто-либо невзлюбил, если бы его личико как кулачок кому-дибо не понравилось бы, я все равно ничего не поделаю: Марко Рымик Вездесущий тоже родился на Каменном Поле, он мог родиться только здесь, и нигде более, здесь ему светило солнце, выпадали дожди и сеялись росы.
Младшее поколение в моем селе знает Марка Вездесущего и его жену Татьяну преимущественно как типов негативных: скупых и бездетных гобсеков, которые и живут-то на свете лишь для того, чтоб делать денежки,— ради денег это милое семейство не жалеет ни труда, ни времени, ни дорог. Не случайно какое-то время в селе от ворот к воротам, как сорока, перелетала веселая небылица, специально, может, для Садовой Поляны перелицованная и приспособленная, что, когда Колумб открыл Америку и решился сойти с корабля на землю, первым его приветствовал не какой-то там босоногий вождь индейского племени миусков, а негоциант из Садовой Поляны Марко Рымик Вездесущий, который, ища новых рынков сбыта для своих яблок, слив, орехов и меда, забрел раньше Колумба на американский материк. Хочу, однако, сразу же предостеречь, что об американских Марковых путешествиях ничего определенного сказать не могу, зато из его собственных уст слышал, что все города нашей страны за Полярным кругом, где яблоки не ведают рекордных урожаев, он со своими обшарпанными чемоданами и свидетельством из сельсовета о том, что у гр. Рымика есть собственный сад площадью в 0.40 га и пасека, объездил, и благодари этому, возможно, и назвали его Вездесущим; он вырастал там, где его никогда даже не собирались сеять.
Нынешней осенью, когда яблоки падали в садах, как выстрелы далеких орудий, редактор районной газеты Сашко Пархоменко, тот самый Сашко из Таврии, прирожден и 1.111 от деда-прадеда степняк, который в студенческие еще годы открыл для себя в университете Гната Хаткевича, полюбил, как и Гнат Хоткевич, наши горы и поклялся им в верности еще до того, как увидел их, а увидев — прирос к ним стосильным корнем... Так вот, Сашко этот Пархоменко, горячо клеймя позором частнособственнические инстинкты, что кое-где пыреем проросли на чистом поле нашей действительности, в одном из своих фельетонов решил исследовать истоки грехопадения Марка Рымика. Автор, не без известной помощи кого-то из Садовой Поляны, докопался, что Марко начал молиться мамоне в октябре сорок шестого, когда занялся фотографированием. Люди, в особенности женщины, валом повалили к новоявленному фото графу, никто не скупился на два-три послевоенных рубля, лишь бы увидеть себя на фотобумаге, полюбоваться и поплакать над собою, а то и послать кому-нибудь свой портрет, несмотря на то что портреты выходили невыразительные, бледные, словно бы Марко фотографировал духов, а не живых людей, односельчан.
Все в фельетоне районного редактора было чистейшей правдой, но правдой также было и то, что село за фотографирование не держало на Марка зла; я помню эти послевоенные годы и потому могу свидетельствовать, что «лейкой» и ветряным своим двигателем, который вырабатывал ровно столько электроэнергии, сколько было необходимо для печатания фотографий, Марко, который тогда не звался еще Вездесущим, а только Рымиком, скорее, наверное, удивил и увлек Садовую Поляну необычайным промыслом. До сего времени мои односельчане добывали надщербленный грош и кусок хлеба потом и мастерством: кто на Каменном Поле, кто на лесоповале, кто на лесопилке, кто кузнечным делом, кто гончарством, а фотографией — никто. Марко называл тогда свое ремесло «европейским», ему верили и поддакивали, ибо человек только что репатриировался из тех далеких и загадочных Европ и ему лучше знать про европейские ремесла, никто и не подозревал, что Европа упоминалась просто для рекламы. Основателем «европейского» ремесла была Татьяна Бородавка, старая, еще «польская» дева, которая при немцах нанялась кухаркой, прачкой и нянькой к косовачскому полицейскому фотографу, а с приходом советских войск на «законном основании», как она хвалилась, реквизировала аппаратуру своего хозяина, что схватил ноги на плечи и бежал на Запад, демонтировала также ветряной двигатель, погрузила все это добро на «студебеккер» и приперлась в село к матери; старая дева словно бы внутренним взором видела и сердцем угадывала, что стелются дороги домой к будущему ее кавалеру и мужу Марку Рымику.
Люди постарше веком, такие, как Нанашко Яков, никогда не начинали бы Маркову биографию с какого- то там фотографирования, они рассказали б, как Марко смолоду батрачил у Данильча Войтова Сына, который умел выжимать из человека соки: «Я тебе плачу, я тебя кормлю. Ты же — трудись, чтоб руки дымились, а работа чтоб светилась. О!»
Для моих ровесников Маркова биография начинается в одно из погожих воскресений 1937 года, когда полицейские из Гуцульского, как когда-то и Якова Розлуча, вели под штыками Марка, закованного в наручники, вниз к сельской управе; конфидент Кифор Далей выследил, что не далее как позавчера вечером Марко Рымик, двадцатидвухлетний хлопец, солтысов работник, крался к хате своей матери с карабином под полой. Обыск подтвердил донос: карабин был найден на чердаке в житнем снопе, предназначавшемся для рождественского «деда». Полиция пускала хлопцу красную юшку из носа и изо рта, ибо на то она и полиция, а он упорно стоял на своем и твердил, что карабин нашел случайно в зарослях терновника вблизи руин старого монастыря. Поверили ему или нет, а за незаконное хранение оружия присудили к шести месяцам тюрьмы. Значительно позднее — на то пришло свое время — село узнало, что никакого карабина Марко в терновнике не находил, дал ему оружие спрятать Василь Смеречук, коммунист, ожидавший в своем доме ареста и обыска, как это практиковала обычно полиция в канун Октябрьских и Первомайских праздников. Смеречук знал, что работник Данильча Войтова Сына тайно симпатизирует коммунистам, несколько раз даже давал Марку распространять листовки. Одним словом, он доверил оружие своему человеку, а главное — ни в чем не подозреваемому... Доверил, видать, в лихую годину, в тот самый час, когда Кифор Далей унюхал, что пахнет жареным, и на всякий случай несколько врчеров следил из засады из хатенкой старой Рымихи.
Собачий нюх был у Кифора Далея.
С этого и начались Марковы парадоксы. Едва отбыл он первое наказание в быстричанской тюрьме, как в январе 1939 года его арестовывают вторично. На сей раз обвинили в другом смертном грехе — в распространении противодержавной пропаганды — и сослали как особо опасного преступника в известный в те времена концентрационный лагерь Береза Картузская. Ныне в Садовой Поляне мало кто знает, какой именно была Маркова «пропаганда», расшатывавшая устои Жечи Посполитой. Я сам, не раз беседуя с соседом, пытался это выяснить, однако Марко Вездесущий только отмахивался. И лишь однажды признался, что возле читальни запел, на беду и несчастье, песню, называвшуюся «Над Львовом черная туча»; песня была сочинена
в честь националистических террористов Биласа и Данилишина, которых польская власть за нападение на банк в Городке на Львовщине осудила на смертную казнь. Ну, а у конфидента Кифора Далея, как всегда, ушки были на макушке, он и понес свеженькую новость про Марка в полицейский участок в Гуцульском.
— Как же это вы, дядьку, дали маху? — допытывался я, пораженный удивительной ситуацией.— Вы ведь ходили в симпатизирующих коммунистам, помогали им...
— Да ходить в симпатизирующих, Юрашку, ходил, а песню все же запел. Я что... я был против панов и против богачей; мне казалось, что раз Биласа и Данилиши- на панский суд осудил на казнь, то это означает, что они тоже стоят за народ. Мне не хватало политической школы, как слепому калеке — посоха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35