А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

С маской на лице, в хлопающем по коленям клеенчатом переднике, потяжелевший и одновременно легкий, он ощущал свое тело изменившимся, освобожденным от веса, как пловец, вошедший в воду. И Нямуните здесь, в операционной, становилась другой, тут никому бы и в голову не пришло, что у нее классическая линия лба — носа, будто прочерченная хорошим рисовальщиком на белизне ватмана. Она будет осторожно подавать инструменты, каждый раз словно расставаясь с какой-то ценностью, но ждать не придется. Бросил использованный, звякнула кювета, поднял скользкие пальцы — в кулаке следующий! Раз-другой все же заворчит, если их руки не сразу встретятся, чтобы не забывалась, а может, подсознательно сводя счеты за утреннюю холодность. Увидел ее будущую улыбку, посверкивающую точечками в глубине светлых глаз — лицо-то закрыто маской, — и, не успев стряхнуть с бровей остатки хмурости, авансом улыбнулся ей. Как-то внутренне улыбнулся — тела своего уже не ощущал, только руки.
Пустячок? Такой гнусный пустячок давно уже не попадался — гнойное воспаление, хоть ложкой вычерпывай. Еще совсем зеленым, еще неучем начинающим накрепко вдолбил себе в голову — не жди пустячков, не будет их, Наримантас, запомни это! И тем не менее, когда легкий на первый взгляд случай превращался в тяжелых, он страдал, словно его самого оперировали...
Не успел еще вылезти из бахил и ощутить привычный вес собственного тела, как его позвали к телефону.
— С вами будет говорить товарищ Казюкенас, — прошелестел в трубке голос секретарши, вежливый,
предупредительный и одновременно полный сознания важности возложенной на нее миссии.
— Слушаю, — ладонь Наримантаса была еще влажной, от разгоряченной шеи, казалось, шел парок, и трубку он прижал к уху не очень ловко. Только что значительный, всемогущий, он вновь превратился в рядового, заваленного тысячами забот врача, которому не каждый день звонит большое начальство, а ежели и соблаговолит вдруг, то лишь понуждаемое настоятельной необходимостью, и добра от этого не жди.
— Извините, — секретарша шепчет еще мягче и приглушенней, — товарищ Казюкенас заканчивает разговор по другому аппарату. Будьте любезны, подождите минуточку, я вас соединю.
Наримантас перекладывает трубку к другому уху.
— Приветствую вас, доктор! Не соскучились еще по мне, а? — Густой голос Казюкенаса сдувает, как хлопья пены, щебет секретарши.
— Слушаю вас. Врач Наримантас у телефона, — пытается он спрятаться в наскоро возведенное профессиональное укрытие.
— Боюсь, у нас не телефонный разговор, доктор.
— Понимаю, но... увы. — Наримантас оглядывается — не пришла ли Нямуните? Характерного шарканья ее шлепанцев не слышно, купается еще, почему-то приятно сознавать, что тугие струйки бьют по ее гибкой крепкой спине. — Я только что из операционной...
— Оторвал? Оперируете?
— Да. То есть нет... — Вот ведь какая чепуха, растерялся, что ли? — Кончил. Не успел еще переодеться.
— Ясно, ясно! Там у вас только поворачивайся, лениться некогда, а? Ха-ха! — необидно, чуть ли не дружески хохотнул Казюкенас. Наримантас крепче сжимает трубку в кулаке, мокрую, липкую от пота. — Если Магомет не идет к горе, может, она сама пожалует к Магомету? — он перефразирует поговорку на свой лад. Наримантасу шутка не очень нравится, но успокаивает его. — Согласны?
— Охотно, товарищ Казюкенас, но лентяйничать я кончаю только в четыре, — проронил он сухо и откашлялся, как бы извиняясь за чрезмерную сдержанность, даже суровость. .
— В четыре? Не пойдет, милый доктор! А как бы хорошо вдвоем по лентяйничать... У меня конференция в шестнадцать тридцать. Минутку! — Слышно, как звонит другой телефон, Казюкенас отчитывает кого-то металлическим голосом, без всякого намека на юмор, только что журчавший в его речи; ласковый горный ручеек мгновенно обледенел, и Наримантас слышит лишь гневные рубленые фразы. Потом голос опять теплеет: — Так что же будем делать? Попросим главврача, чтобы отпустил пораньше?
— Чего уж там. — Начальственный разнос Казюкенаса и тут же его потуги встать с собеседником вровень, даже на ступеньку ниже, здорово раздражают. Но, в конце-то концов, неприятный, унижающий тон относится не к нему, он надежно защищен от подобного, и Наримантас достаточно объективно оценивает доброжелательность Казюкенаса, хотя чувствует, как надвигаются еще неопределенные, но угрожающие заботы. Правда, пока он свободен... Может пойти, может не пойти... — Не утруждайте себя, гора попытается сдвинуться. Но время и мне, товарищ Казюкенас, дорого. Пока еще доберусь до вас...
— О чем разговор! Высылаю машину! Когда, доктор? Может сразу? — И Наримантас слышит, как Казюкенас отдает распоряжение секретарше и та деловито отзывается; здорово выдрессирована, успевает подумать Наримантас. "Ясно. Сообщу отделам, что совещание переносится на завтра". И снова голос Казюкенаса в трубке: — Так жду вас, милый доктор, жду!
Словно взмахнуло тяжелое черное крыло, дверца беззвучно прильнула к длинному телу автомобиля, он будто присел на рессорах перед прыжком, и Наримантас почувствовал, что повлекла его могучая сила, не вырвешься — руки спутаны, ноги скованы. Какие-то огоньки мигают на пульте, покачивается перед глазами хорошо подстриженный седой затылок шофера, за окнами мелькают люди, вывески магазинов, серая лента накатанного асфальта — все это сливается в сверкание, слепящее и пьянящее. Эка невидаль ваша "Волга", хотелось ему крикнуть, поудобнее откинуться на сиденье, но почему-то он не мог шевельнуться, словно пойманный, силком погруженный во что-то уютное, обволакивающее, зависящий теперь не только от солидного шоферского затылка, но и от всего окружающего сверкания, в котором сконцентрировалась чужая суровая мощь. Наримантас вцепился в свой чемоданчик — стетоскоп, аппаратик для измерения давления, слабые они помощники, чтобы противостоять уверенному потоку, подхватившему его, как щепку. Эта мысль заставляла сутулиться, ощупью искать какую-нибудь опору, он так и не нашел ее, даже тогда, когда "Волга", легонько качнувшись, остановилась. Не успел прийти в себя, перед глазами уже тяжелая медная доска с напоминающими клинопись буквами, тяжелые черные двери, переплетенные металлическим орнаментом, темноватый глухой холл, старинные, словно бы запыленные, люстры... Подгибались ноги, попирая толстый ворс ковровой дорожки, неловко моталась свободная рука, не решаясь ухватиться за покрытые черным лаком деревянные перила лестницы, ведущей в холл второго этажа, поднимался медленно, ощущая тяжесть своего тела и стягивающий шею узел галстука, несший его поток не отпускал, очень уж широка была парадная лестница. Красивая секретарша со свободно падающими светлыми волосами и удивительно ярким лаком ноготков встретила его, улыбнулась, как доброму знакомому, привстала со стула и грациозным жестом — ноготки ало вспыхнули на солнце — пригласила войти. Но ни секретарша, уважительно отворившая дверь кабинета, ни сам Александрас Казюкенас, рывком поднявшийся из-за стола и, обогнув столик с целым стадом разноцветных телефонов — и на черта ему столько? — поспешивший встретить гостя, не могли развеять гнетущей Наримантаса мысли, что приволокла его сюда некая от его воли не зависящая сила.
— Прошу! Тут будет удобнее. — Придерживая гостя под локоть — ну и крепкая же ручища! — Казюкенас проводил его в угол кабинета, где около круглого столика черного дерева с резными ножками наподобие лап какого-то мифического зверя стояли легкие уютные креслица. Встречая Наримантаса, Казюкенас, словно стесняясь своего роста, втянул голову в плечи,- сгорбился, но все равно казался куда более крупным, чем в больнице, в окружении белых халатов. — Ну и жара! — Хозяин нарочито отдувался, хотя в его просторном кабинете с полуопущенными тяжелыми шторами было сумеречно и прохладно. — Не выпить ли чего-нибудь живительного? Кофе? Минеральной? А может?.. — Он многозначительно посмотрел на Наримантаса, выдержав паузу и словно защищаясь от возможных упреков, развел руками. — Вам, медикам, лучше знать, что не вредит!
— Пожалуй, стакан минеральной. — Пить Наримантасу не хотелось, как и бездельничать в этой непривычно роскошной, но довольно уютной обстановке с ненавязчиво услужливым хозяином. В креслице ему было неудобно, хотелось поскорее окончить церемонии и перейти к делу, удерживало только удивление — ишь ты, как оно здесь все... Не одобрял не осуждал, просто удивлялся.
Казюкенас встал, неторопливо — даже в походке чувствовалось достоинство — подошел к телефонному столику. Сейчас нажмет кнопку, впорхнет блондинка с алыми ноготками, притащит бутылки, рюмки... Нет, под столиком, вероятно, был вмонтирован холодильник, хозяин вернулся, держа в руках бутылку боржоми и два стакана, сильными пальцами сорвал металлическую крышечку, опрокинул сначала над одним, потом над другим стаканом бутылку с булькающей, шипящей влагой. И чего он так старается? Не сводит ли счетов за тот, первый раунд, явно им проигранный, когда он дрожал в окружении белых халатов, словно "голый среди волков"? Но почему на мне отыгрывается? Чем я-то провинился? И Наримантас большими глотками стал пить ледяную, покалывающую небо воду, стремясь поскорее разделаться с условностями этикета, пусть это и невежливо Не умел он притворяться, сидел в креслице неловко, был растерян и удручен, даже виноватым себя чувствовал, да, да, виноватым, ибо в глубине души ждал и хотел этого приглашения, хотя и знал, что ни лгать, ни любезничать не способен.
— Извините, товарищ Казюкенас, вы хотели посоветоваться насчет своей... — он едва не брякнул "болезни", но успел поправиться. — Своего здоровья?
Не столько слова врача, сколько само резкое движение, когда поднял он стакан, а может, и бульканье боржоми в пересохшей глотке гостя, громкое и вызывающее на фоне мягких ковров, приглушающих все звуки, сбили показное радушие с хозяина кабинета. С лица сползла добрая улыбка уверенного в себе и окружающем мире человека, потемнели, запали гладко выбритые щеки, даже воротничок белейшей рубашки уже не казался таким свежим. Казюкенас не отрывал взгляда от Наримантаса. Его рука, опустившая горлышко бутылки над стаканом гостя, чтобы палить еще, дрогнула, стекло звякнуло о стекло, боржоми пролился мимо, на столик. И рука эта не казалась уже ни сильной, ни красивой, словно принадлежала она не этому, привыкшему приказывать и всюду чувствовать себя как дома человеку, а кому-то другому, робкому, неуверенному, вытирающему ладонь о полу пиджака. Наримантас был уверен: возьми он сейчас эту руку, чтобы проверить пульс, она оказалась бы влажной... Сквозь безупречные манеры Казюкенаса проглянул страх, жуткий, унизительный страх почувствовать себя не тем, кем он уже много лет себя считал, кем привыкли видеть его окружающие, страх оказаться вдруг обыкновенным больным человеком, с надеждой всматривающимся в замкнутое лицо врача, даже не просто рядовым пациентом, а более мизерным и беспомощным, чем остальные, ибо они привыкли покорно и терпеливо ждать, а ему это будет впервой. Сам приведя в движение огромный механизм, он попал в него и теперь может лишь слабо копошиться — махина несет его независимо от воли, желаний, пришло в голову Наримантасу, и эта мысль помогла ему взять себя в руки, возвратила уверенность в себе. И чего это он как пришибленный сидел в "Волге", не решаясь и словечком перекинуться с шофером, почему подавленно брел по лестнице, неужели не видел никогда старинных интерьеров?
— Вы уж простите, не поинтересовался сразу вашим самочувствием, — и снова поймал себя на том, что чуть-чуть не обратился к Казюкенасу "больной", а ведь не желал иметь такого "больного", как не желал его предполагаемой болезни ни ему, ни себе, ни близким своим, и связываться с ним не желал, надеялся, что выкрутится, не станет грозным судьей Казюкенасу. А тот уже смотрел на него, как ожидающий приговора, нагнув голову, не спуская блестящих взволнованных глаз, вернее, одного глаза, и взгляд этот говорил им обоим больше, чем хотели бы они сказать друг другу в начале пути... Какого еще пути? Да ведь и не собираюсь я никуда идти с тобой!.. И какое мне дело до твоего глаза?.. Не я же его выколол!
— А знаете, доктор, неплохо, совсем неплохо... Особенно если соблюдаешь диету. Не всегда, увы, удается... Тем более когда всякие вояжи случаются. Но если не перегружаться питьем и едой, почти... терпимо. — Казюкенас приподнял было стакан, как бы приглашая и гостя допить боржоми, даже кинул взгляд на стрелки больших старинных часов, висевших на обшитой деревом стене, но металл его голоса, казалось, расплющен молотом, крупное тело обмякло в кресле,
будто вытащили из него твердый стержень. Таким уже видел его Наримантас в отделении, но теперь страх был еще явственнее, успел укорениться, словно хорошо поливаемое и удобряемое растение, не дающее передышки ни ветвям, ни корням — тянитесь, захватывайте все более широкое пространство, пусть скорее зашелестит ядовитая, страшная зелень!
— Гм... Выглядите неплохо. В отпуску были? — Наримантас сердился на себя: чего ради торопится тащить его из трясины страха? Успокоениями да потаканиями на сухой берег не вытянешь. — Не вздумайте загорать. Дурацкая это мода — жариться на солнце! — Он продолжал обращаться к былому Казю- кенасу, самоуверенному и беспечному, хотя не тот сильный и величественный, а, как большинство больных, по-человечески слабый, теперешний вызывал у него сочувствие и приязнь. Каждое не по долгу сказанное слово — он хорошо понимал это — связывает его с Казюкенасом крепче, чем хотелось бы, даже если придется оперировать. — Загляните при случае, еще разок посмотрим, — посоветовал он, как бы заканчивая разговор с пришедшим на прием посторонним человеком, еще не больным, только жалующимся на недомогание; уже представлял себе улицу, ее шум, сутолоку; там никто ничего от него не станет требовать и он ни от кого, и так приятно будет ощущать солнечное тепло, щуриться от сверкания витрин, а не смотреть в этот оживляющий давнее прошлое стеклянный глаз.
— Доктор, милый доктор! Хочу знать правду — болезнь у меня действительно серьезная? На самом деле?
Не хотел он правды, может, и хотел, но более всего боялся ее. Взгляд живого глаза наготове — крохотного отрицания, еле заметного мановения руки, отметающего его опасения, не хватало, чтобы мгновенно прояснилось лицо и на нем вновь обозначились бы уверенность и удовлетворение собственной персоной, своей многолетней деятельностью, теми пьянящими вершинами, которые достигнуты.
Увы, такого отрицания не последовало — не Наримантас, какой-то другой человек заупрямился внутри его, сухой и скрипучий, строгий, как неподкупный судия, и этот сухарь был доволен, чуть ли не радовался, словно после долгих блужданий встретил своего двойника и всегдашнего противника, жалкого, униженного, разбитого, еще более ничтожного,
чем он сам. При чем здесь ты? Чушь, стучало в висках, больной взывает о помощи, а ты? Какой стыд, преступно радоваться столкнувшему нас несчастью! И все-таки губы Наримантаса то растягивались невольной улыбкой торжества, то цепенели от ужаса, когда представлял он себе, каким диссонансом всем надеждам Казюкенаса, каким страшным приговором ему могла бы прозвучать правда.
— Легких болезней не бывает, товарищ Казюкенас — Не привыкший ни лгать, ни заворачивать диагноз в вату, на этот раз Наримантас пытался солгать и страдал от неправды. — По-вашему, грипп — легкая болезнь? А тут хирургическая ситуация... Понимаете?
— Да, но...
— Нет болезней легких или тяжелых, говаривал мой покойный профессор. До девяноста лет дотянул и, поверьте, кое-что смыслил! Легкими или тяжелыми бывают только сами больные, тут очень важен психологический настрой каждого индивидуума.
— Я понимаю, но... — Рассчитывавший, что все ему наконец станет ясно, но так и не добившийся вразумительного ответа, Казюкенас все-таки не прятался обратно в туман страха, нависший где-то неподалеку, его неустойчивый, непрочный, как скорлупка, челнок изо всех сил выгребал из этого тумана туда, где под чистым небом парили белые птицы, обгоняя свои отражения в зеркале вод. — Последние анализы вроде ничего? Разве вы недовольны ими, доктор?
Наримантас опустил голову, промолчал, в его голосе невольно зазвучали бы нотки приговора — анализы были скверными; Казюкенас приободрился, лоб его разгладился, лишь слабые белые полосочки виднелись на месте исчезнувших морщин отчаяния.
— А не отложить ли операцию? Как вы думаете, доктор? Может, она вообще не потребуется?
— Посоветуйтесь с профессором, — Наримантас не осмелился ответить прямо, как было решил, ввалившись в черный автомобиль Казюкенаса, а затем в его кабинет и даже позже — уловив свое отражение в зрачке стеклянного глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54