А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я попытался поставить их рядом — ее и Казюкенаса, — не совмещались. В полном разладе были их силуэты, даже тени, даже невидимый, окружающий каждого воздух.
Женщина вдруг повернулась, резанула глазами конверт и, тяжело, по-мужски ступая, вышла. Слышно было, как грохочут на лестнице ее шаги, как шуршит допотопный плащ, пропадая во тьме, но не таяло ее гнетущее упорство, дегтем пристало к двери, к моему лбу, рукам.
— Эй, а корзина? — крикнул было вдогонку. — Корзину-то куда вернуть?
Она не отозвалась, так как в действительности я не крикнул — бессильно пролепетал.
Передок, кардан, тормозная система — деньги были необходимы. Я топтался возле корзины, сердце из груди выскакивало, а конверт взять не решался. Не только потому, что боялся отцовского гнева, всякие пустяковые приношения — серебряная ложечка, коробка конфет ~ вызывали в доме гром и молнию. Дангуоле интересовалась этими подарками, ее приятно волновали шуршащие целлофановые сюрпризы. Мать убеждала всех, что близкие пациентов заражаются неизлечимой болезнью благодарности. Ломая головы, каким образом порадовать дорогого им доктора, граждане с набитыми карманами впервые, по ее словам, приобщаются к эстетическим впечатлениям — бегают по художественным салонам, ювелирным магазинам. Доктор Наримантас имел насчет мании делать подарки другое мнение, однако, когда я тянулся дрожащей лапой к запачканному клубничным соком конверту, чудились мне не его стиснутые челюсти. Казалось, неслышно, на цыпочках подкрадывается Казюкенене и следит за каждым моим движением, напряженно и злобно следит, заранее убежденная, что я, поддавшись искушению, схвачу наживку. Схвачу, а она прожжет мне кисть своим не признающим милосердия взглядом, чтобы на всю жизнь запомнил! Я чувствовал, этот конверт — открытая рана, и лапать его посторонним грязным рукам воспрещено. Ох, и осел же я! Какого черта жеманился, топчась возле чужих тайн? Ладно, гляну только и суну назад, а потом обо всем доложу отцу, не мне взятка — ему.
Надорвал краешек конверта, высунулся желтоватый язычок сотенной. Новехонькая, только-только из банка, точно затрепанная могла запятнать белый халат врача.
Сотня?! Не пожалела сторублевки, хотя давно брошена Казюкенасом? Желтый отблеск некогда прокатившейся грозы, решившей повернуть назад? Что женщина брошена, а не бросила, сомнений не было. Если судить по плащу и шляпке, стены она сотенными не оклеивает. В ошеломлении застыл я, пораженный постоянством этой женщины. Дождалась часа, когда Казюкенас повержен и не может сопротивляться? Я понимал: ох, как не по сердцу пришелся бы ее визит Казюкенасу, хотя он и не узнал бы ее поначалу. Наверняка в том, бронзовом веке выглядела по-другому От ее верности не веяло ни нежностью, ни любовью — лишь необоримым долгом по отношению к чему-то, что витало над ней или рядом с ней вне зависимости
от их потекших по разным руслам жизней. Некую звездную туманность, втянувшую Наримантаса и теперь влекшую к себе его сына — влекшую до дрожи в спине! — заслонило черное космическое тело, от которого несло цепенящим, убивающим все живое холодом... Брр! Лучше держаться подальше от всяких туманностей неясного происхождения! А сотня? Не выбросишь же ее в мусорное ведро. Казюкенене не догонишь, Казюкенасу не отдашь, тем более отцу...
Пересыпав ягоды в таз, я оттащил корзину Жаленисам. Пригодится.
Людей — словно лягушачей икры в заросшем тиной пруде, — все скользкие, обтекаемые, ни одного искреннего или умного лица! А ведь я бежал сюда из последних сил... Еще мгновение, и вынырнет твердая коричневая шляпка — преследовательница уставится на меня жутким, завораживающим взглядом. Вроде бы давно миновали времена фанатиков, но они почему-то не переводятся... Поперхнулся глотком кофе, точно пытался проглотить безмолвный упрек Казюкенене.
Неподалеку за шумным столиком мелькает белое платье, лица не вижу, только платье, белизна которого какая-то необычная, мерцающая. Девушка или женщина, одетая в него, не может усидеть на месте — вертится, перебрасывает с плеча на плечо сноп тяжелых волос. Кажется, не вставая, мечется по всему кафе, кому-то издали улыбаясь, чего-то, подобно мне, ждет и не может дождаться.
Белизна удивительна, как заплата яркого снега в окруженной предвесенними елями ложбине. Потому такая сверкающая и влекущая, что у этой женщины рыжие волосы, а руки, шея, треугольник в вырезе платья — темно-бронзовые. Своими гибкими руками она вдруг пробивает брешь в стене плотно осаждающих ее бородачей и кому-то машет.
— Ах! Молодой... молодой Наримантас? Правильно?
Мне? Да, мне! В голову ударяет шум зала, встаю со скучающим выражением лица, и только у ее столика приходит в голову мысль, что я не должен был бы подчиняться ей, что нарушаю чей-то запрет, но чей, не знаю.
Вблизи белизна платья слепит меньше, однако возбуждают и сушат нёбо ее духи — пряный, до неприличия волнующий аромат. На блюдечках окурки с пятнами помады.
— Наримантас-младший! Точно. Как я рада! Не сердитесь, что так называю вас?
— Я Ригас.
— Ри-гас?
— Риголетто, паяц, сеньора.
— Как только увидела, сразу вспомнила... В тот раз, когда мы... не позабыла вас, нет!
Как только увидела?.. С чего это она лебезит? Ведь мы не знакомы, говорю себе это и соображаю, что ошибаюсь: многое друг о друге мы знаем, разумеется, она больше.
— Ну уж нет, этот молодой человек не паяц! У него на лбу другое написано!.. Не верите, что еще тогда так о вас подумала?
— Ха, написано! — фыркаю, и тем не менее лоб заливает краска удовлетворения.
— Лестница вверх! Слава, деньги, путешествия! Вот что написано. А если... если выдумываю, то все равно вы достойны всего этого куда больше, чем другие!
Почувствовав мою боязливую доверчивость — а ее легко убить словом, неосторожным взглядом! — Айсте Зубовайте смеется гортанным, лукавым смехом, приглашая и меня повеселиться.
— Ну что там слава, деньги! — подходящий случай порисоваться, так уж положено, когда торчишь в мечтательном дыму кафе рядом с привлекательной женщиной, а вдобавок еще и знаменитостью. — Мы же обречены на гибель и тление... слыхали, вероятно, о "черных...
— ...дырах"? Как же, слыхали! — Меня поощряют продолжать, но ее внимание уже отвлечено в сторону; становится ясно, что моя личность для нее не больше, чем прозрачный завиток сигаретного дымка, которым выстреливают из губ, не думая о нем. — Вот что, Ригас... Я там не особенно любезно на твоего отца напала... Не знаешь, очень рассердился?
— Что вы! Он тут же все забыл.
— В самом деле? — Не ожидала такого ответа, сминает сигарету, ищет, куда бы бросить окурок, подаю ей пепельницу. Улыбкой благодарит меня, но улыбка полна замешательства. Айсте явно смущена, гладкую кожу лица прочерчивают морщинки, которых она даже не пытается скрыть.
— Не удивляйтесь. Его интересуют только больные.
— Ну а близкие люди?
— Ха! Пациент, перенесший операцию, — вот для него близкий человек! Правда, стоит тому выздороветь, отец начинает его избегать. — Мне самому странен этот отцовский обычай, отличающий его от всех остальных людей.
— Послушай, Ригас... Не мог бы ты?.. — Она снова Айсте Зубовайте, привыкшая очаровывать, приказывать, пользоваться услугами. — Ни о чем не прошу, но... не скажешь ли ему при случае, мол, встретил ту певичку или крикушку эстрадную... Тебе даже не придется лгать! — Она окидывает меня оценивающим взглядом, очень похожим в этот момент на взгляд Казюкенене. — Мы ведь на самом деле встретились и даже дружески — разве не дружески? — побеседовали. О "черных дырах", к примеру... Не нравиться о дырах? Можем о другом. О чем бы ты хотел?
— Может... о Казюкенасе? — нахально бросаю ей в лицо и не потому, что язык чешется хамить — не накачав себя, я бы на такой вопрос не решился.
Не так этот мальчишеский вызов, как тут же мелькнувшая в моей голове Казюкенене окатывает холодной водой. На мрачном, почти черном фоне бывшей жены легкая сверкающая белизна Айсте начинает резать глаза бесстыдным светом. Уже не излучает она вокруг былого очарования.
— Опередил. Чужие мысли читаешь, Ригас! — Она не без натуги улыбается мне большим накрашенным ртом.
— Ладно, о товарище Казюкенасе поговорили. А доктору Наримантасу все-таки ничего больше не рассказывать?
— Разумеется.
— И ни о чем не спрашивать?
— Ни в коем случае. Разве что сам проговорится.
— Интересно...
— Понимаешь, эта гнусная привычка медиков делать из всего тайны... Средневековье какое-то! Они меня просто бесят... А тебя? Говори мне "ты", разве мы не друзья?
— Предположим, и меня, но шпионить за своим отцом не буду!
— Какими жестокими бывают люди! — Глаза Айсте сверкают, кажется, вот-вот хлынут злые слезы или влепит она мне пощечину, но прячет взгляд за клубом дыма, неизвестно, кого осуждал: меня, себя, отца или Казюкенаса. — Такими жестокими... и к другим и к самим себе... Разве я не права?
Да, жестокими, а я, наверное, самый жестокий!
Прикарманил сотню бедняги Казюкенене, а теперь вот греюсь на солнышке, лучи которого опасны для Казюкенаса и для отца. Но пусть не ждет, шпионить за отцом не стану! Да, не одобряю донкихотства в наш трезвый век и все-таки не буду мешать отцу валять дурака. Болейте сколько угодно, выздоравливайте, милуйтесь, хулите друг друга, мне-то что?
Неподалеку молоденькая официантка в коротком фартучке старательно отсчитывает сдачу. Клиент протестует, даже возмущается — оставь! — а она упрямо звякает копейками, на столике уже целая кучка белых и желтых кружочков. Сердце охватывает благодарное чувство неизвестно к кому и неизвестно за что, может, к этой вот по-детски добросовестной официанточке, а может, даже к Айсте Зубовайте, все поглаживающей свои непокорные потрескивающие волосы. Ни на сантиметр не продвинулся к цели, все так же бессмысленно и запутанно, как прежде, но тем не менее приятно шагать от ее столика с гордо поднятой головой. Наконец, даже сотня Казюкенене пока еще цела. Не прижмет — не разменяю. Да, да! Возьму вот и верну, что, не верите?
— Хелло, Ригас! Если думаешь, что я работаю в ломбарде, то глубоко заблуждаешься!
— Ничего не понимаю. Нельзя ли яснее?
— С рождения глуп или притворяешься?
Я притворялся, а сам боролся с радостью. С бешеной радостью, что утерпел, не позвонил первым и тем самым выманил Сальвинию из чащи! Интересно, когда соблаговолит привезти бампер? Он не скоро еще потребуется, подожду. Во-вторых, когда я вспоминал обо всем, точно нефтяные пятна на поверхность воды, всплывали остатки стыда. Вроде бы уже и чистая рябит водица, глядь, новое радужное пятно... И все же не терпелось мне, будто не полосу хромированного железа оставил я в автомобиле Сальве, а пластиковую бомбу, которая в один прекрасный день должна взорваться. Так, так... еще денек... ничего, подожду, не буду торопиться.
— Всю неделю твою железку вожу. Смотри, вон выброшу!
— Не смей! Придется золотом платить.
— Тогда забирай!
Я поигрывал телефонным проводом и улыбался в темноте. Свет ночника, прикрытого дырявым абажуром, падал на стены и потолок, усеивая их светлыми пятнышками. Ступни в кедах протянулись далеко- далеко, вросли в стену, и, казалось, она немедленно расступится, стоит мне только подумать об этом. Вот ведь, подчинился же моей воле отдаленный объект! Рука, держащая трубку, стала ветвью дерева, на нем щебетала жар-птица — Сальвиния, и поет она то, что мне нужно.
— Подождешь, пока персональный троллейбус БЫ- зову?
— Некогда мне!
— Тогда вези на своем "комоде"! Что тебе стоит?
— Ты хочешь, чтобы я... сейчас?
Она медлила, дышала в трубку, и было неясно, приедет или нет. "Комод", коричневый "комод" — разве не точно сказано? Следовало бы записать. Вымирают слова, как мамонты. Зачем пригласил я Сальве? Что мог извлечь из ее посещения? Опасное дело — пытаться опередить время. Крепко это усвоил после той неудачи, когда пришлось удирать от Мейрунайте в сопровождении Влады. К комбинационной игре готов я не был — стоит включить верхний свет, разрушится игра теней, вылезут стены в потеках, затрепанная наша обстановка, нищета, да-да, нищета, и ничего больше, хотя предки и не признают этого. Чем поражу гостью? Мебелью из дворца Радзивиллов? Югославской имитацией рококо? Или стандартной секционной стенкой — злополучным фабричным слоном, заполнившим десятки тысяч блочных квартир и топчущим всякий уют? К черту индивидуальный стиль и да здравствует секция! Не в ней ли хранится твоя радость — пластишси, твоя мудрость — книги, не на ее ли полках и не в ее ли ящиках трофеи твоих мечтаний и подвигов?
Зажег свет, бросился в спальню, где не убиралось с отъезда Дангуоле, затем в гостиную; отец окончательно переселился сюда — шлепанцы, пижама... куда* бы их сунуть? Я расталкивал по углам и щелям вещи, одежду, скрывая следы семейной неурядицы Наримантасов. Из открытых ящиков свисало белье, полотенца, из дверец шкафов и кладовой лезли какие-то свертки, пакеты... Как бы не захотелось ей кофе! Кинулся в кухню, и тут мусор, гора тарелок за несколько дней... Зло брало на родителей, на их нетребовательность к комфорту но время от времени утешала и злорадная мыслишка: ничего, пусть увидит весь этот хаос, этот мещанский беспорядок, ничего, пусть пощиплет ей холеный носик воздух, которым дышат простые смертные.
— Значит, тут твоя резиденция? Славно!
Захватило дух, когда вошла Сальвиния Мейрунайте. Нет, еще раньше, когда распахнулась дверца "комода" и на тротуаре очутилась знакомая и незнакомая девушка. Сошла, точно с рекламного фотоплаката — не тронутая ни своим, ни моим разочарованиями, элегантная, сверкающая. И не столько кольцами и серьгами, которых я не любил — однако странно, без них казалась она мне неполноценной, — сколько белизной гладкой шеи, легкостью движений и дыхания... Когда же поднялась она по лестнице, позвонила и вошла, я понял, блестящая кожа наспех натянута поверх другой — бледной, в пятнах. Как-то не согласовывались они, не умещались в одной эти две Сальве, два цвета, два состояния. Одна — стройная, грациозная — беззаботно повертелась перед зеркалом в прихожей, гордо кинула мне свою сумочку, не отыскав места, куда бы положить ее — оркестр, внимание! — другая не могла отдышаться после подъема по лестнице и равнодушно озиралась вокруг, словно ничего ее здесь не интересовало, как вообще не интересовала жизнь — серая, унылая, без всяких неожиданностей.
— Дымить можно? — Нечистый, хриплый голос тоже принадлежал второй — усталой, заспанной.
— Кури на здоровье!
Вместо пепельницы бросил ей десертную тарелочку. Сальвиния, и .глазом не моргнув, ловко поймала ее; разминала и смолила сигарету за сигаретой, не очень затягиваясь, просто окутывая себя дымом, как будто создавала вокруг искусственную атмосферу, пытаясь отгородиться от подозрительной или вредной. В белесом облаке потонула и секционная стенка, предмет моего стыда, и сваленные в кучу в углу спортивные снаряды культуриста, которыми я некогда гордился. Долго каким-нибудь видом спорта не занимался, велосипед — тоже прошлое, хотя сквозь дым можно еще разглядеть висящее на стене колесо. Принялся палить сигареты и я; не сговариваясь, мы соревновались, кто первым запросит пощады, чей несносный характер окажется слабее. Боксерские перчатки, акварели, стопки пластинок — все таяло в дыму, как и намерение сберечь себя для кого-то, кому мы вовсе не были нужны. Вырывали друг у друга из губ сигареты, несли
какую-то чушь, не придавая словам значения — если оно и было, то таилось за пределами искусственной атмосферы, невидимое и почти не причиняющее боли
— Слушай! Присядешь наконец или мне мат?
Одурев от табака, не сразу сообразил, меня или кого-то другого зовет прислонившаяся к стене Сальвиния. Потянулась к "сумочке, которую я по-идиотски продолжал сжимать в руке. Не отдал, уселся рядом на
свое спартанское ложе, она отпустила ремешок сумки, прижалась. Совсем близко ощутил ее украдкой царапающие ноготки, почти неподвижную, туго обтянутую грудь. Рванулись и заскользили по шероховатой материи руки, повернул к себе, как слепой, на ощупь нашел губы — отрезвляюще пахнуло алкоголем. Пьяна? Снова пьяна?
Мы покачивались, переплетя руки; искусственная атмосфера покидала нас, как в разгерметизированном космическом корабле. От бездумной, окутавшей меня доброты остались жалкие обрывки.
— Дурачок... Алкоголь не мешает. Спросил бы у мужиков.
Брезгливо отстранился, Сальве свалилась на топчан, будто ее толкнули. Обняла подушечку, поджала ноги, предусмотрительно стряхнула с них лаковые туфельки. Тлели окурки, вонял пепел, однако все эти "ароматы" забил запах водки. Значит, и водка пошла, не только коньячок или джин? Передо мной была уже не сверкающая Сальве, которой я восхищался, и не усталая, которую, оказывается, жалел, а просто плюющая на себя шлюха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54