. Как знать, может, отец кашлянул, и от этого, как от операции, выздоровел или помер какой-нибудь больной? Что ему стоит кашлянуть еще разок? Если хирург Наримантас не захочет вытащить из пропасти родного сына, то уж во имя спокойствия Казюкенаса не откажется!. Нет, ко времени заговорил сфинкс по имени Влада, в самое время! То, что не нужно было ей, от чего отреклась она ради любви ко мне, станет теперь моим оружием. Разящим и метким. Не все потеряно!
Когда я проводил Владу, потребовав, чтобы больше не глупила, не пряталась, и она, радостно кивая, обещала, на почерневшем небе зазмеилась молния. Я стоял, ожидая ливня, который смоет пыль и усталость, но на поднятые вихрем бумажки упало лишь несколько тяжелых капель.
Пестро одетая женщина с блуждающим взглядом ведет мальчика. Не ведет, тащит, как худого, нашкодившего кота, застигнутого на месте преступления Мальчишка упирается, брыкается, коричневый чулок спустился до щиколотки. Почему-то не желает он идти в больницу, хотя из успокоительных речей женщины явствует, что там ему ни уколов делать не станут, ни клизмы.
— Будешь хорошим мальчиком, подарят красивые коробочки и бутылочки! — Женщина подхватывает буяна, перетаскивает на несколько метров вперед, куда отлетела с его брыкающейся ноги стоптанная сандалия.
— А позавчера не дали! Да? Не дали!
— Не было той доброй сестрицы, она даст. Ну будь умником! Ну, пожалуйста!
— Которая ангел?
— Какой еще ангел? Слушай, кончится мое терпение... Всыплю! — Она трясет ребенка, по ее мнению, это еще не битье.
— Но ты же сама говорила, что ангел! Соседке, когда ключи заносили.
— Ладно, ангел. Только не кричи на всю улицу. — Успокаивает и снова взрывается: — В последний раз тебе говорю!
— А у ведьмы красивых бутылочек нет, а, мам?
— У какой ведьмы? Что ты несешь? — Бросив его, устремляется вперед, малец ложится на землю и ни с места. Тогда мать возвращается к сыну, старается поднять его, а он вопит:
— Ведьма, ведьма! Еще хотела глаза нам крашеными ногтями выцарапать! Зачем папу из операционной вызываем... Ведьма!
— Кто глаза царапал? Какие ногти? Может, и не следовало вызывать из операционной... Но кто знал, господи!..
— Ведьма! Сама соседке жаловалась, что ведьма! Не пойду, пусти!
Пережевываю сентиментальные детские воспоминания — а на кой черт? Разве, собравшись в больницу к отцу, вынужден буду скинуть джинсы и напялить детские штанишки? В ушах звенит от воплей, словно я все еще катаюсь по тротуару, выдумывая несуществующие ужасы, а Дангуоле Римшайте-Наримантене тащит меня, будто колючий куст шиповника выдирает из земли. Уже малышом, пусть не отдавая себе в этом отчета, чувствовал я, что не гармонируют с серым неуютом отцовской больницы кричащие туалеты матери, ее нарочитый тон, когда обращается она к персоналу, ее любопытные неугомонные глаза. Всех раздражали, а может быть, и оскорбляли ее ультрамодные, то слишком длинные, то слишком короткие юбки, преувеличенный молящий шепот или неестественные вскрики при виде красного пятнышка на халате отца. Казалось, что в эти минуты от должен был бы ограждать Дангуоле от притворного радушия своих коллег, принимая вину за ее бестактность на себя, а он, нахмуренный и строгий, просто уводил туда, где никто не пялил на Дангуоле глаз, не охал на ее шляпку с перламутровой пряжкой или на горящую в прическе яркую ленту. По запахам я понимал, что рядом котельная, прачечная или кухня. Но и здесь он оставался чужим, официальным, смотрел мимо, слушал вполуха, и Дангуоле, забью, зачем мы явились, принималась капризничать, жаловаться, что ее тут не любят, оригинальность, мол, повсюду преследуют... Не помню точно, что она плела тогда, вложил в ее уста услышанное позже, сотни раз повторенное. Подросши, наотрез отказался от обязанности сопровождать ее в больницу. Зато таял от счастья, когда удавалось уцепиться за портфель отца, каждое утро, не обращая внимания — мороз ли, ветер такой, что деревья трещат, шагавшего в определенном направлении.
...Слышу наши голоса, и смех, и как тормозит такси, и как подъезжаем мы к больнице, не теперешней, но тоже немаленькой, в окнах торчат головы в белых косынках и шапочках, много улыбающихся глаз и ртов, машущих рук; вперевалочку подкатывается толстая санитарка; халат на мне слишком длинный, она колышется от смеха и ножницами — чик-чик, подол уже не подметает пола, рукава сейчас засучим — ну, чем не доктор! Рукавов всего два, но подворачивать их бросаются сразу несколько сестер; веселые, ласковые, надушенные, они гладят, тискают гостя, он просто задыхается от запаха лекарств и духов, даже отец начинает ворчать. А я уже не маленький и, когда меня тормошат, ощущаю под халатами горячие молодые тела; сестры заваливают меня коробочками, бутылочками от лекарств, суют в рот шоколадки, гостю хорошо, немного неловко и беспокойно — да, беспокойно, потому что неподалеку нет-нет да и мелькают бледные, худые, словно маргарином намазанные, лица, а вот в упор уставились огромные глаза мальчишки чуть постарше меня. Отец отправляется в операционную, сестры по одной разбегаются кто куда, окружавший меня сверкающий экран рвется, и сквозь дыры начинают проглядывать скверно оштукатуренные стены. Оставшись один, проскользнул я вслед за большеглазым в соседнюю палату, хотя внутренний голос нашептывал: не ходи, добром это не кончится. Серый халат моего провожатого растворился меж такими же серыми застиранными халатами и исчез. С разворошенной койки смотрели на меня здоровенные парни, мало похожие на больных, один из них шлепнул картой, и все занялись игрой, оставив меня одного, правда, не совсем одного — на койке полулежал старик, откинув с живота одеяло. Мне еще не доводилось видеть такого худого человека, длинный, костлявый, шея — словно из одних перекрученных жил, голова привязана ими к плечам, как веревками, она трясется и, если бы не эти веревки, вероятно, отвалилась бы... Уставился я на эту шею и не сразу обратил внимание, что старик шарит рукой по животу, перевязанному грязными, заляпанными чем-то бинтами. Поохав не от боли — по привычке, нащупал он резиновую трубочку... Слабость подкосила мне ноги, колени подогнулись — розовая трубочка торчала... прямо из живота! "Вот она, моя ненасытная, сынок... Хочешь глянуть, как глотает? Зубы теперь хоть на рынок неси!" Вставив в Трубочку воронку и придерживая ее, старик зачерпнул ложку киселя из тарелки и перелил в воронку. Я закричал и, провожаемый гоготом парней, бросился в коридор. Пол под ногами встал дыбом, в глазах извивались розовые змеи, словно с них ободрали пеструю их кожу, я заблудился в жутком лесу, не зеленом — сером, вместо замшелых стволов облезшие двери с черными номерами. К счастью, хватилась меня толстуха санитарка, сбежавшиеся сестры снова обнимали, ласкали и наперебой допытывались, буду ли врачом, когда вырасту; я, не переставая дрожать, кивал — боялся обидеть их, как бы опять не бросили одного, но в душе поклялся ни за что не становиться доктором. Еще тогда запало в сердце и сохранилось: как непрочна и тонка пленка, отделяющая светлый, веселый и беспечный мир от ужаса. Моя потрясенная душа боялась непрочной, обманчиво сверкающей завесы, которую, казалось, без усилий можно проткнуть пальцем, и одновременно с детской страстностью цеплялся я за нее. Завеса эта будет вечно мерцать и светиться, не следует только совать нос в дырочку..
Теперь подобный старик не напугал бы меня, однако, встретив на подступах к больнице Нямуните, я по-детски радуюсь и глупо улыбаюсь. Еще поза
вчера, когда она командовала хирургами, дивился я родственности наших душ, верилось, что могли бы мы поверять друг другу свои тайны и они наверняка оказались бы схожими, ибо все, что соединяет нас — разумеется, по-разному — с доктором Наримантасом, обречено на хибель. Так объясняю я себе родственность наших душ теперь, когда она — не белоснежная фея, витающая в ^сероватых стенах, а куда-то торопящаяся нарядная женщина.
— В чем дело? Зачем пожаловали? — Она не сразу может сообразить, то ли застигла меня, что-то замышляющего, то ли сама застигнута. Забыла, что велела явиться на перевязюу, помнит лишь одно: Наримантасу-младшему атальца в рот не клади. Вижу себя ее глазами: ворвался, потеряв голову от страха, почти невменяемый, такой что хочешь брякнет.
— Да вот палец... Палец! — И смеюсь.
Она тоже улыбается, словно удалось нам обвести вокруг пальца какого-то простофилю. Грязноватый бинт успокаивает Нямуните, но возвращаться в больницу ей не хочется.
— На перевязку? Сами видите, что я... — В ее голосе вдруг слышатся слезы, слой пудры едва прикрывает предательские полоски на щеках. — Ничего, там Алдона...
— Не везет!
— Бедный мальчик! — Она вновь неуверенно улыбается, придерживая ладонью грудь — как бы не вырвался стон. Пахнет от нее дорогими духами, как от Сальве или Зубовайте. — Ну да ладно, перевяжу! Пошли.
— С меня бутылка!
— Не люблю уличного жаргона.
— Премного благодарен, мадам, ваш покорный слуга!
Веки накрашены грубо, неумело — торопилась обезобразить себя, прежде чем капитулировать? Она поворачивается и быстро направляется обратно. Помявшись у центрального входа, спускается, постукивая каблучками, по боковому проходу во двор, где двери приемного покоя. Около них водитель "скорой" неторопливо стирает тряпкой кровь с сиденья. В прохожей молоденький звонкоголосый врач что-то кричит в телефонную трубку, сонно слоняются сестры. Когда мы входит, они оживляются и как бы още- тиниваются. Подождете, и так приткнуться негде! И Нямуните так чужаков встречала? Чья-то рука смахивает ее сумочку, повешенную на спинку стула, нагибаюсь, подхватываю и вешаю обратно. Нямуните отбирает — ведь я пациент! — и прижимает к себе локтем. Легонький костюмчик трепещет на ее груди, в вырезе видна ложбинка...
— Чистый бинт, Рамошкене! — В голосе повелительные нотки, но Нямуните уже не полноправная участница творимого здесь действа. Сестра, к которой она обратилась, не подает, а перекидывает ей бинт. Ленивый жест как бы подчеркивает пренебрежение — так отделываются от посторонних. Мне непонятно поведение Нямуните, точно на всеобщее обозрение себя выставляет, но уже не позавчерашняя добросовестная медсестра, а просто женщина с больной совестью. — Заживает хорошо. Вовремя спохватились! — говорит громко, будто наплевать ей на неприязненное молчание сестер приемного покоя. — Когда Лида дежурит?
— График на стене, — цедит Рамошкене, вороша какие-то бумажки. — Что, записать этого?
Нямуните, забью уже про Лиду, бросает:
— Да нет! Он сын доктора Наримантаса. Всего хорошего!
— Будь здорова! — Рамошкене даже не привстала со стула, ее нескрываемая враждебность словно толкает Нямуните к двери.
— А палец в порядке, — уже во дворе успокаивает она меня, кивая шоферу; вода в ведре покраснела, как вино. — Хорошо, что не голову поранили.
— Ха! Что я, головой болты откручиваю?
Вместо ответа она смеется, но смех тревожен, нервен — сейчас оставит меня одного здесь, где тряпкой стирают с сапог кровь, как грязь, ничуть не удивляясь этому...
— Не поминайте лихом, ладно? — У самых глаз и разнящий вырез ее кофточки и пряный запах духов, приблизилась, чтобы удалиться навсегда. Уверен, навсегда!
— Узнаю божественный аромат "Коти"! — Надеюсь дерзостью задержать Нямуните.
— Муж привез, — просто, как доброму знакомому, хвастает она.
— Коммерсант? Дипломат? Моряк?
— Корабельный штурман.
— Ого-го! Отец не устроил бурной овации, когда
узнал?
— Наоборот. — Она не рассердилась, даже отшилась, заговорив о себе и об отце. — У него один камень с души свалился.
— Второй камень — я?
— Если потребуется, обратитесь к Алдоне. — Не отвечая на вопрос, она носком туфли проводит по асфальту, как будто вычерчивая пусть не очень важное, но необходимое по отношению ко мне обязательство
— Уходите, да?
— Вопрос нескромный, но отвечу. Освобождаю дорогу. Иначе не могу.
— Я тоже! — брякнул нахально, как единомышленнице. Она глянула удивленно, но усталость взяла верх, и вопроса не последовало.
— Будьте мужчиной, Риголетто.
— С вашего разрешения — Ригас.
— Все, что касается доктора Наримантаса, дорого мне. Правда, теперь я свободна.
— Ха! И не можете решить, как воспользоваться свободой? — Нямуните покосилась, будто я вовсе не я, а кто-то другой, может, сам доктор Наримантас. — Не сомневаюсь, курс проложит штурман?
— Почему вы стараетесь казаться хуже, чем есть? Чем могли бы быть? — поправилась она.
Порывшись в сумочке, вынула темные очки. Чувствовалось, что не уверена в себе, вот-вот сбежит Говорила со мной, будто выполняя чей-то приказ.
— А вы, вы, мадам?
Медленно отвернулась, стекла очков блеснули. Даст пощечину? Ноздри вздрогнули, втянув запах больницы, поправила очки, огромные, черные, скорее всего из какой-нибудь экзотической страны, они очень шли к ее прямому носику. В стекле таяло бессилие понять то, что сумело подавить силу ее чувств. Выстраданная ясность была не совсем понятной, она потрясала невозможностью вернуть утерянное. Очки уставились прямо на меня, и я увидел, как гаснущими точечками исчезает в них роднившее нас чувство. Не целиком исчезло, но вызывало уже не расположение к ней, а злое недоумение: разнял на части интересную игрушку и увидел внутри проволочки да паклю.. Грациозно кивнув, Нямуните удалилась, мелькал стройными икрами.
И от такой женщины отказался доктор Наримантас?
От какой?
От надушенной куклы? Можно бы и похлестче сказать... Мне очень хотелось замарать Нямуните,
вылить на нее столько грязи, сколько смог бы зачерпнуть; в зловонной луже топил я себя, каким ненароком рассмотрел меня чужой взгляд — потрясенного честным чужим чувством.
Встречные белые халаты любезно сторонятся, как-никак наследник доктора Наримантаса! В коридоре сквозняк, хлопает рама, вылетает и разбивается в осколки стекло. Перепрыгиваю через свои размноженные изображения, в ушах и ноздрях свербит от стеклянной пыли. Потянул ниточку фантазии, и вот уже взрывается на моем пути окно за окном, и мир наполняется молниями и громом.
— Куда вы! Там де-ле-га-ция!
Дорогу преграждает поднос с тарелками, над ними съехавший на лоб с черных с проседью волос блин шапочки.
— Не узнаете, уважаемая Алдона?
— Ри-го-летто? Госпо-ди, какой мо-ло-дец выма хал! Сей-час, сей-час... Бе-гу за док-тором...
—Шш! Ни сло-ва док-то-ру!
Подмигиваю ей и топаю дальше, провожаемый ее глазами, горящими, как скорбные свечки. Приходила к нам ставить Дангуоле банки и оставляла после себя не запах сожженного спирта, терпкий и бодрящий, а бессмысленную и бесконечную печаль... В ней идеально воплотилась та ненавистная мне сторона бытия, которая сейчас все теснее обступает меня, гонит по кругу, как затравленного волка... Собирается в точку, сплющивается пространство, оглушают крики и грохот загонщиков, а ищущий тебя сквозь прорезь прицела глаз все ближе. Да ну ее ко всем чертям, эту страдалицу Алдону! Право, траурная свеча средь бела дня!
А вот и отец, его тоже изловили, зажат между тремя мужчинами и женщиной — провожает "де-ле-га-цию" Узнаю главврача Чебрюнаса, двое других — чужаки в парадных костюмах под наброшенными халатами, женщина — серая канцелярская мышка, наглухо застегнутая: темно-синяя юбка, блузка с кружевами висят на ней, как на вешалке. Успеваю нырнуть на лестничную площадку, спрятаться за дверью. Посетители выплывают сюда, дружно шаркая подошвами — стирают то, что незаметно прилипло к ним: микробов, расстроганость тех, кого они посетили, свой испуг. Уже и шумок пробивается, и лица оживают, шепот переходит в обычный разговор, а на пролет ниже — и в смех. Пора поглубже выдохнуть, прочистить легкие, чтобы и там ничего не осталось, а еще лучше, нащупав сигареты, продезинфицировать слизистую оболочку куревом.
— Хе-хе... Вкусно дымком попахивает. Это кто же нарушает — служители Эскулапа или больные? Хе-хе, нас не очень ругать будете, если?..
Вибрирующий, легко перескакивающий с регистра на регистр голос принадлежит невысокому человеку с круглой лысой головой и печально свисающим к губе носом. Может, потому кажется печальным, что кончик не только нависает, но и изрядно свернут в сторону. В правой руке весельчака чиркает зажигалка, такой не сигареты Прикуривать — праздничный фейерверк запаливать, в левой — похудевший портфель, еще пахнущий кофе и другими лакомствами, оставленными в какой-то из палат... Не сомневаюсь, визит имеет отношение к главному больному отца, к таинственному Казюкенасу. Что уж там! Не метеор он, как почудилось в первую встречу, а сваленное ветром дерево с прогнившей сердцевиной... Само застряло, падая, и другое, еще довольно крепкое, тянет вниз сцепившись ветвями. Впрочем, какое мне до этого дело?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Когда я проводил Владу, потребовав, чтобы больше не глупила, не пряталась, и она, радостно кивая, обещала, на почерневшем небе зазмеилась молния. Я стоял, ожидая ливня, который смоет пыль и усталость, но на поднятые вихрем бумажки упало лишь несколько тяжелых капель.
Пестро одетая женщина с блуждающим взглядом ведет мальчика. Не ведет, тащит, как худого, нашкодившего кота, застигнутого на месте преступления Мальчишка упирается, брыкается, коричневый чулок спустился до щиколотки. Почему-то не желает он идти в больницу, хотя из успокоительных речей женщины явствует, что там ему ни уколов делать не станут, ни клизмы.
— Будешь хорошим мальчиком, подарят красивые коробочки и бутылочки! — Женщина подхватывает буяна, перетаскивает на несколько метров вперед, куда отлетела с его брыкающейся ноги стоптанная сандалия.
— А позавчера не дали! Да? Не дали!
— Не было той доброй сестрицы, она даст. Ну будь умником! Ну, пожалуйста!
— Которая ангел?
— Какой еще ангел? Слушай, кончится мое терпение... Всыплю! — Она трясет ребенка, по ее мнению, это еще не битье.
— Но ты же сама говорила, что ангел! Соседке, когда ключи заносили.
— Ладно, ангел. Только не кричи на всю улицу. — Успокаивает и снова взрывается: — В последний раз тебе говорю!
— А у ведьмы красивых бутылочек нет, а, мам?
— У какой ведьмы? Что ты несешь? — Бросив его, устремляется вперед, малец ложится на землю и ни с места. Тогда мать возвращается к сыну, старается поднять его, а он вопит:
— Ведьма, ведьма! Еще хотела глаза нам крашеными ногтями выцарапать! Зачем папу из операционной вызываем... Ведьма!
— Кто глаза царапал? Какие ногти? Может, и не следовало вызывать из операционной... Но кто знал, господи!..
— Ведьма! Сама соседке жаловалась, что ведьма! Не пойду, пусти!
Пережевываю сентиментальные детские воспоминания — а на кой черт? Разве, собравшись в больницу к отцу, вынужден буду скинуть джинсы и напялить детские штанишки? В ушах звенит от воплей, словно я все еще катаюсь по тротуару, выдумывая несуществующие ужасы, а Дангуоле Римшайте-Наримантене тащит меня, будто колючий куст шиповника выдирает из земли. Уже малышом, пусть не отдавая себе в этом отчета, чувствовал я, что не гармонируют с серым неуютом отцовской больницы кричащие туалеты матери, ее нарочитый тон, когда обращается она к персоналу, ее любопытные неугомонные глаза. Всех раздражали, а может быть, и оскорбляли ее ультрамодные, то слишком длинные, то слишком короткие юбки, преувеличенный молящий шепот или неестественные вскрики при виде красного пятнышка на халате отца. Казалось, что в эти минуты от должен был бы ограждать Дангуоле от притворного радушия своих коллег, принимая вину за ее бестактность на себя, а он, нахмуренный и строгий, просто уводил туда, где никто не пялил на Дангуоле глаз, не охал на ее шляпку с перламутровой пряжкой или на горящую в прическе яркую ленту. По запахам я понимал, что рядом котельная, прачечная или кухня. Но и здесь он оставался чужим, официальным, смотрел мимо, слушал вполуха, и Дангуоле, забью, зачем мы явились, принималась капризничать, жаловаться, что ее тут не любят, оригинальность, мол, повсюду преследуют... Не помню точно, что она плела тогда, вложил в ее уста услышанное позже, сотни раз повторенное. Подросши, наотрез отказался от обязанности сопровождать ее в больницу. Зато таял от счастья, когда удавалось уцепиться за портфель отца, каждое утро, не обращая внимания — мороз ли, ветер такой, что деревья трещат, шагавшего в определенном направлении.
...Слышу наши голоса, и смех, и как тормозит такси, и как подъезжаем мы к больнице, не теперешней, но тоже немаленькой, в окнах торчат головы в белых косынках и шапочках, много улыбающихся глаз и ртов, машущих рук; вперевалочку подкатывается толстая санитарка; халат на мне слишком длинный, она колышется от смеха и ножницами — чик-чик, подол уже не подметает пола, рукава сейчас засучим — ну, чем не доктор! Рукавов всего два, но подворачивать их бросаются сразу несколько сестер; веселые, ласковые, надушенные, они гладят, тискают гостя, он просто задыхается от запаха лекарств и духов, даже отец начинает ворчать. А я уже не маленький и, когда меня тормошат, ощущаю под халатами горячие молодые тела; сестры заваливают меня коробочками, бутылочками от лекарств, суют в рот шоколадки, гостю хорошо, немного неловко и беспокойно — да, беспокойно, потому что неподалеку нет-нет да и мелькают бледные, худые, словно маргарином намазанные, лица, а вот в упор уставились огромные глаза мальчишки чуть постарше меня. Отец отправляется в операционную, сестры по одной разбегаются кто куда, окружавший меня сверкающий экран рвется, и сквозь дыры начинают проглядывать скверно оштукатуренные стены. Оставшись один, проскользнул я вслед за большеглазым в соседнюю палату, хотя внутренний голос нашептывал: не ходи, добром это не кончится. Серый халат моего провожатого растворился меж такими же серыми застиранными халатами и исчез. С разворошенной койки смотрели на меня здоровенные парни, мало похожие на больных, один из них шлепнул картой, и все занялись игрой, оставив меня одного, правда, не совсем одного — на койке полулежал старик, откинув с живота одеяло. Мне еще не доводилось видеть такого худого человека, длинный, костлявый, шея — словно из одних перекрученных жил, голова привязана ими к плечам, как веревками, она трясется и, если бы не эти веревки, вероятно, отвалилась бы... Уставился я на эту шею и не сразу обратил внимание, что старик шарит рукой по животу, перевязанному грязными, заляпанными чем-то бинтами. Поохав не от боли — по привычке, нащупал он резиновую трубочку... Слабость подкосила мне ноги, колени подогнулись — розовая трубочка торчала... прямо из живота! "Вот она, моя ненасытная, сынок... Хочешь глянуть, как глотает? Зубы теперь хоть на рынок неси!" Вставив в Трубочку воронку и придерживая ее, старик зачерпнул ложку киселя из тарелки и перелил в воронку. Я закричал и, провожаемый гоготом парней, бросился в коридор. Пол под ногами встал дыбом, в глазах извивались розовые змеи, словно с них ободрали пеструю их кожу, я заблудился в жутком лесу, не зеленом — сером, вместо замшелых стволов облезшие двери с черными номерами. К счастью, хватилась меня толстуха санитарка, сбежавшиеся сестры снова обнимали, ласкали и наперебой допытывались, буду ли врачом, когда вырасту; я, не переставая дрожать, кивал — боялся обидеть их, как бы опять не бросили одного, но в душе поклялся ни за что не становиться доктором. Еще тогда запало в сердце и сохранилось: как непрочна и тонка пленка, отделяющая светлый, веселый и беспечный мир от ужаса. Моя потрясенная душа боялась непрочной, обманчиво сверкающей завесы, которую, казалось, без усилий можно проткнуть пальцем, и одновременно с детской страстностью цеплялся я за нее. Завеса эта будет вечно мерцать и светиться, не следует только совать нос в дырочку..
Теперь подобный старик не напугал бы меня, однако, встретив на подступах к больнице Нямуните, я по-детски радуюсь и глупо улыбаюсь. Еще поза
вчера, когда она командовала хирургами, дивился я родственности наших душ, верилось, что могли бы мы поверять друг другу свои тайны и они наверняка оказались бы схожими, ибо все, что соединяет нас — разумеется, по-разному — с доктором Наримантасом, обречено на хибель. Так объясняю я себе родственность наших душ теперь, когда она — не белоснежная фея, витающая в ^сероватых стенах, а куда-то торопящаяся нарядная женщина.
— В чем дело? Зачем пожаловали? — Она не сразу может сообразить, то ли застигла меня, что-то замышляющего, то ли сама застигнута. Забыла, что велела явиться на перевязюу, помнит лишь одно: Наримантасу-младшему атальца в рот не клади. Вижу себя ее глазами: ворвался, потеряв голову от страха, почти невменяемый, такой что хочешь брякнет.
— Да вот палец... Палец! — И смеюсь.
Она тоже улыбается, словно удалось нам обвести вокруг пальца какого-то простофилю. Грязноватый бинт успокаивает Нямуните, но возвращаться в больницу ей не хочется.
— На перевязку? Сами видите, что я... — В ее голосе вдруг слышатся слезы, слой пудры едва прикрывает предательские полоски на щеках. — Ничего, там Алдона...
— Не везет!
— Бедный мальчик! — Она вновь неуверенно улыбается, придерживая ладонью грудь — как бы не вырвался стон. Пахнет от нее дорогими духами, как от Сальве или Зубовайте. — Ну да ладно, перевяжу! Пошли.
— С меня бутылка!
— Не люблю уличного жаргона.
— Премного благодарен, мадам, ваш покорный слуга!
Веки накрашены грубо, неумело — торопилась обезобразить себя, прежде чем капитулировать? Она поворачивается и быстро направляется обратно. Помявшись у центрального входа, спускается, постукивая каблучками, по боковому проходу во двор, где двери приемного покоя. Около них водитель "скорой" неторопливо стирает тряпкой кровь с сиденья. В прохожей молоденький звонкоголосый врач что-то кричит в телефонную трубку, сонно слоняются сестры. Когда мы входит, они оживляются и как бы още- тиниваются. Подождете, и так приткнуться негде! И Нямуните так чужаков встречала? Чья-то рука смахивает ее сумочку, повешенную на спинку стула, нагибаюсь, подхватываю и вешаю обратно. Нямуните отбирает — ведь я пациент! — и прижимает к себе локтем. Легонький костюмчик трепещет на ее груди, в вырезе видна ложбинка...
— Чистый бинт, Рамошкене! — В голосе повелительные нотки, но Нямуните уже не полноправная участница творимого здесь действа. Сестра, к которой она обратилась, не подает, а перекидывает ей бинт. Ленивый жест как бы подчеркивает пренебрежение — так отделываются от посторонних. Мне непонятно поведение Нямуните, точно на всеобщее обозрение себя выставляет, но уже не позавчерашняя добросовестная медсестра, а просто женщина с больной совестью. — Заживает хорошо. Вовремя спохватились! — говорит громко, будто наплевать ей на неприязненное молчание сестер приемного покоя. — Когда Лида дежурит?
— График на стене, — цедит Рамошкене, вороша какие-то бумажки. — Что, записать этого?
Нямуните, забью уже про Лиду, бросает:
— Да нет! Он сын доктора Наримантаса. Всего хорошего!
— Будь здорова! — Рамошкене даже не привстала со стула, ее нескрываемая враждебность словно толкает Нямуните к двери.
— А палец в порядке, — уже во дворе успокаивает она меня, кивая шоферу; вода в ведре покраснела, как вино. — Хорошо, что не голову поранили.
— Ха! Что я, головой болты откручиваю?
Вместо ответа она смеется, но смех тревожен, нервен — сейчас оставит меня одного здесь, где тряпкой стирают с сапог кровь, как грязь, ничуть не удивляясь этому...
— Не поминайте лихом, ладно? — У самых глаз и разнящий вырез ее кофточки и пряный запах духов, приблизилась, чтобы удалиться навсегда. Уверен, навсегда!
— Узнаю божественный аромат "Коти"! — Надеюсь дерзостью задержать Нямуните.
— Муж привез, — просто, как доброму знакомому, хвастает она.
— Коммерсант? Дипломат? Моряк?
— Корабельный штурман.
— Ого-го! Отец не устроил бурной овации, когда
узнал?
— Наоборот. — Она не рассердилась, даже отшилась, заговорив о себе и об отце. — У него один камень с души свалился.
— Второй камень — я?
— Если потребуется, обратитесь к Алдоне. — Не отвечая на вопрос, она носком туфли проводит по асфальту, как будто вычерчивая пусть не очень важное, но необходимое по отношению ко мне обязательство
— Уходите, да?
— Вопрос нескромный, но отвечу. Освобождаю дорогу. Иначе не могу.
— Я тоже! — брякнул нахально, как единомышленнице. Она глянула удивленно, но усталость взяла верх, и вопроса не последовало.
— Будьте мужчиной, Риголетто.
— С вашего разрешения — Ригас.
— Все, что касается доктора Наримантаса, дорого мне. Правда, теперь я свободна.
— Ха! И не можете решить, как воспользоваться свободой? — Нямуните покосилась, будто я вовсе не я, а кто-то другой, может, сам доктор Наримантас. — Не сомневаюсь, курс проложит штурман?
— Почему вы стараетесь казаться хуже, чем есть? Чем могли бы быть? — поправилась она.
Порывшись в сумочке, вынула темные очки. Чувствовалось, что не уверена в себе, вот-вот сбежит Говорила со мной, будто выполняя чей-то приказ.
— А вы, вы, мадам?
Медленно отвернулась, стекла очков блеснули. Даст пощечину? Ноздри вздрогнули, втянув запах больницы, поправила очки, огромные, черные, скорее всего из какой-нибудь экзотической страны, они очень шли к ее прямому носику. В стекле таяло бессилие понять то, что сумело подавить силу ее чувств. Выстраданная ясность была не совсем понятной, она потрясала невозможностью вернуть утерянное. Очки уставились прямо на меня, и я увидел, как гаснущими точечками исчезает в них роднившее нас чувство. Не целиком исчезло, но вызывало уже не расположение к ней, а злое недоумение: разнял на части интересную игрушку и увидел внутри проволочки да паклю.. Грациозно кивнув, Нямуните удалилась, мелькал стройными икрами.
И от такой женщины отказался доктор Наримантас?
От какой?
От надушенной куклы? Можно бы и похлестче сказать... Мне очень хотелось замарать Нямуните,
вылить на нее столько грязи, сколько смог бы зачерпнуть; в зловонной луже топил я себя, каким ненароком рассмотрел меня чужой взгляд — потрясенного честным чужим чувством.
Встречные белые халаты любезно сторонятся, как-никак наследник доктора Наримантаса! В коридоре сквозняк, хлопает рама, вылетает и разбивается в осколки стекло. Перепрыгиваю через свои размноженные изображения, в ушах и ноздрях свербит от стеклянной пыли. Потянул ниточку фантазии, и вот уже взрывается на моем пути окно за окном, и мир наполняется молниями и громом.
— Куда вы! Там де-ле-га-ция!
Дорогу преграждает поднос с тарелками, над ними съехавший на лоб с черных с проседью волос блин шапочки.
— Не узнаете, уважаемая Алдона?
— Ри-го-летто? Госпо-ди, какой мо-ло-дец выма хал! Сей-час, сей-час... Бе-гу за док-тором...
—Шш! Ни сло-ва док-то-ру!
Подмигиваю ей и топаю дальше, провожаемый ее глазами, горящими, как скорбные свечки. Приходила к нам ставить Дангуоле банки и оставляла после себя не запах сожженного спирта, терпкий и бодрящий, а бессмысленную и бесконечную печаль... В ней идеально воплотилась та ненавистная мне сторона бытия, которая сейчас все теснее обступает меня, гонит по кругу, как затравленного волка... Собирается в точку, сплющивается пространство, оглушают крики и грохот загонщиков, а ищущий тебя сквозь прорезь прицела глаз все ближе. Да ну ее ко всем чертям, эту страдалицу Алдону! Право, траурная свеча средь бела дня!
А вот и отец, его тоже изловили, зажат между тремя мужчинами и женщиной — провожает "де-ле-га-цию" Узнаю главврача Чебрюнаса, двое других — чужаки в парадных костюмах под наброшенными халатами, женщина — серая канцелярская мышка, наглухо застегнутая: темно-синяя юбка, блузка с кружевами висят на ней, как на вешалке. Успеваю нырнуть на лестничную площадку, спрятаться за дверью. Посетители выплывают сюда, дружно шаркая подошвами — стирают то, что незаметно прилипло к ним: микробов, расстроганость тех, кого они посетили, свой испуг. Уже и шумок пробивается, и лица оживают, шепот переходит в обычный разговор, а на пролет ниже — и в смех. Пора поглубже выдохнуть, прочистить легкие, чтобы и там ничего не осталось, а еще лучше, нащупав сигареты, продезинфицировать слизистую оболочку куревом.
— Хе-хе... Вкусно дымком попахивает. Это кто же нарушает — служители Эскулапа или больные? Хе-хе, нас не очень ругать будете, если?..
Вибрирующий, легко перескакивающий с регистра на регистр голос принадлежит невысокому человеку с круглой лысой головой и печально свисающим к губе носом. Может, потому кажется печальным, что кончик не только нависает, но и изрядно свернут в сторону. В правой руке весельчака чиркает зажигалка, такой не сигареты Прикуривать — праздничный фейерверк запаливать, в левой — похудевший портфель, еще пахнущий кофе и другими лакомствами, оставленными в какой-то из палат... Не сомневаюсь, визит имеет отношение к главному больному отца, к таинственному Казюкенасу. Что уж там! Не метеор он, как почудилось в первую встречу, а сваленное ветром дерево с прогнившей сердцевиной... Само застряло, падая, и другое, еще довольно крепкое, тянет вниз сцепившись ветвями. Впрочем, какое мне до этого дело?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54