Во всем ли прав он — другой
вопрос. Я его наперед не решаю. А поспорить о новых задачах, по-моему, не грех.Серов подумал немного и продолжал:—Я уже свыше тридцати лет в партии и присутствовал на многих партийных собраниях. Помню собрания в годы гражданской войны. Перед тяжелым боем коммунисты брали на себя трудные и опасные задания, а потом в бою вели за собой бойцов с такой верой в победу, что их вера, их дух передавались всем. Я помню многочасовые собрания на строительстве первой пятилетки, когда открывались новые пути советской техники, собрания «накоротке» в кубрике подводной лодки, когда кончался кислород, а нужно было еще много часов не подниматься на поверхность. Чем памятны мне эти собрания? Тем, что каждое из них было необходимым, тем, что на каждом звучал призыв: «Коммунисты, вперед!» За последние годы, к сожалению, видел я у нас много партсобраний совсем иных: скучных и серых, после которых ровным счетом ничего не менялось. Скажу откровенно, судя по докладу, сегодняшнее тоже обещало быть таким. Но, кажется, потом загорелся живой огонек. Так не будем его гасить. Теперь, друзья, 1954 год, и вся партия борется за восстановление ленинских норм партийной жизни. Л эти нормы требуют смелой мысли, страстного чувства от каждого коммуниста, непримиримости к тому, что является слепой догмой... Некоторые из нас поддались рутине... И, видимо, я сам был в этом грешен...
Панкратов смотрел на Серова с удивлением. «Что же он и себя самого отдает на суд «критиканов?». Нет, старый служака отказывался понимать командующего. Выставив вперед челюсть, он сидел недоумевающий и потрясенный. Меркулова не покидала мысль: «Об этом я, именно я, должен был говорить... Но теперь ведь уже не могу...» Впервые за много лет он почувствовал себя растерянным. Личное, меркуловское, расходилось с государственным, партийным, принципиальным. Это еще не осознавалось до конца. Но все росло ощущение глубокой внутренней тревоги.
Коммунисты выступали один за другим. Неожиданно крепко досталось Маратову. «Наш Савва» — эти слова вдруг прозвучали иронически и зло. «Наш Савва всех готов понять, всем помочь, всех хвалить. Прямо не
секретарь партбюро, а духовник всепрощающий. Не пора ли признаться, что мы больше изучали бумаги, чем живых людей, что, проверяя корабли, мы порой слишком глухо говорили о недостатках...»
Маратов был ошеломлен и от заключительного слова отказался. Он не был к нему готов.«Да, не силен ты, брат, не силен», — подумал Меркулов. Он и сам не знал, как должен выступить Маратов, но почему-то в нем до конца тлела надежда, что все еще можно повернуть, что есть какой-то ход, который докажет, что линия политотдела и партийного бюро определялась высшей партийной и государственной необходимостью.
Начали зачитывать проект решения. По традиции работа партбюро была признана все же удовлетворительной.Однако истинный итог был подведен на выборах. Маратова, всеобщего друга, «прокатили на вороных».
В состав нового партбюро были избраны Высотин, Порядов, Кристаллов... Партийное собрание кончилось за час до отбоя. В корабельном клубе остались только члены нового партбюро, чтобы после небольшого перерыва провести организационное заседание.
Меркулову полагалось бы остаться с ними (такова была традиция), открыть заседание, рекомендовать, кого избрать секретарем. Но собрание выбило начальника политотдела из колеи. К тому же его мучила боль в пояснице (видимо, давало знать себя купанье в ледяной воде во время высадки десанта).
Меркулов расхаживал по коридору и злился на Вы-сотина, Маратова, Серова, а больше всех на самого себя, и это было близко к душевному смятению... «Черт меня дернул связать себя с Панкратовым», — впервые сделал он этот вывод.
Его размышления прервал командующий. Он подошел и спросил:
— Так кого в секретари?
Меркулов заколебался. В составе бюро были два партийных работника: Кристаллов и Порядов. Ни к одному из них сейчас душа не лежала. Однако он взял себя в руки, стремясь быть вполне объективным, сказал:
— Думаю, Порядова. Правда, он мой заместитель, это не принято, но ведь и не возбраняется уставом партии...
Серов не скрыл удивления.
— Помнится, вы были им недовольны, — заметил он, — хотели даже откомандировать.
— Многое изменилось, Кирилл Георгиевич, — сказал Меркулов устало, — да и состав бюро такой...
Серов покачал головой.
— Планировался, видимо, несколько иной, — он прищурился чуть лукаво: — Ну что ж, раз так, пусть сами и решают, в чьи руки бразды вручать... А? Сегодня уж такой демократический день.
Меркулов озадаченно поглядел на командующего, сдвинул брови, но спорить не стал.
— Пусть так, — сказал он.— А я поеду домой, что-то нездоровится. — Он болезненно выпрямился, держась рукой за поясницу.
— Да, вид у вас нездоровый,—согласился Серов.
Они распрощались сухо. Ни тот, ни другой не заговорили о прошедшем собрании. Отнеслись они к нему, конечно, по-разному, но к большому разговору еще оба не были готовы.
Серов ушел к себе, расстегнул крючки на кителе и, прохаживаясь по каюте, размышлял о прошедшем партсобрании. «Все, что делается народом, к лучшему», — думалось ему. Через несколько минут в каюту заглянул Панкратов.
— На заседание партбюро пойдете, товарищ адмирал? — спросил он подчеркнуто буднично. Ни за что не показал бы он Серову сейчас, что собрание его потрясло. Всем своим поведением он должен был продемонстрировать, что ни на минуту не позволит усомниться в себе и в своей правоте.
Однако спокойствие и будничный тон Панкратова были слишком искусственно подчеркнуты, и Серов с первого взгляда понял: «А ведь ты только притворяешься, Потапыч, что ничто тебя не задело».
...После собрания Маратов поднялся на палубу. Тревога и стыд охватили его, едва объявили результат го-
лосования. До последней минуты пропагандист надеялся, что, несмотря, ни на что, в бюро он попадет, а там Меркулов рекомендует его в секретари, и все уляжется само собой. «Большая туча — маленький дождь», — эту пословицу он не раз сегодня твердил про себя. Не то, чтобы Маратов был убежден в ее справедливости, но очень уж хотелось, чтобы все обошлось без больших переживаний и потрясений. Втайне военная служба представлялась Маратову чем-то вроде пребывания в гостинице, где удобно жить, приятно общаться со старыми и заводить дружбу с новыми знакомыми, безмятежно вращаясь в кругу событий и лишь' изредка перебираясь из одного номера в другой, новый, лучший, но, впрочем, почти ничем не отличающийся от старого.
Морозные звезды усыпали небо. Лед в гавани поблескивал, как хорошо натертый паркет. За черной, как угольная смола, бетонированной набережной цепочками фонарей отмечались пустынные серые улицы. Чистый и необыкновенно пахучий воздух заполнял гавань. Маратов прошелся по палубе, поглядел на закутанного в полушубок часового у сходней, на стволы зачехленных орудий, нависших над палубой, на весь заиндевевший мир, простирающийся вокруг, и ему вдруг стало нестерпимо одиноко.
Неподалеку от Маратова прошел Меркулов, прямой, как палка, высоко держа голову. Шаги его на сходнях прозвучали так, будто он давил каблуками орехи. И снова все стихло.
...Да, конец собрания был для Маратова страшным ударом. И не потому, что он дорожил постом секретаря партбюро. Нет, дело это хлопотливое. Маратов не раз, полушутя, полусерьезно, говорил: «Пора меня переизбрать, не то воображу себя секретарем милостью божьей на вечные времена». Ему обычно отвечали так же полушутливо и любовно: «Вези, Савва, вези... У тебя шея крепкая, а сердце доброе». Доброе сердце... Пожалуй, это и было главной причиной, по которой Маратова неизменно выбирали в руководство парторганизацией. Он никого, не обижал, ни с кем не ссорился, всем старался быть приятным. И в этом его поведении не было ни капли нарочитого подлаживания или подобострастия. Просто он был такой от природы, хороший,
незлобивый человек. Маратов всех устраивал и всеми был любим. И эту любовь он ценил превыше всего. Именно потому ему важно было, чтобы его выбрали в бюро и выбрали единогласно. То, что товарищи, друзья голосовали на собрании против него, а значит, как казалось ему, перестали его уважать, было обидой горькой и незаслуженной.
«За что? Всего один голос «за», — спрашивал себя Маратов. — Ну пусть я сделал плохой доклад, пусть в чем-то ошибался, либеральничал, но я ведь ни у кого не стоял на пути... Не совершал никаких проступков... Вчера еще был Маратов хорош, а сегодня, как ненужную ветошь, — за борт».
Морозное ночное спокойствие раздражало его. Казалось, начнись сейчас пурга, было бы легче. Он расстегнул шинель, потом аерхнюю пуговицу кителя. Разгоряченная грудь была влажной. «Простужусь... Ну и черт со мной!» Больше всего хотелось ему излить перед кем-нибудь свои обиды. И это тоже злило его. Сейчас нужно быть подчеркнуто холодным со всеми. Показать, что люди, которые его не уважают, и ему не нужны. Дать почувствовать, что у Маратова есть своя гордость и самолюбие. Отпроситься домой, провести вечер с женой. А через месяц-другой подать рапорт с просьбой о переводе — все равно куда... но туда, где его будут ценить. Однако домой идти не хотелось. Жена бы только сказала «бедненький», а может быть, и «подумаешь!» и перевела бы разговор на самодеятельность. Значительность всего происшедшего сразу бы пропала. Маратов походил вдоль борта еще немного, сетуя на судьбу, на людские козни, на весь мир и наконец, почувствовав в ногах и руках озноб, двинулся к трапу рысцой, несвойственной его массивному и рыхлому телу. Его всего трясло, словно в лихорадке. В коридоре, у двери каюты, он увидел Донцова. Тот участливо сказал:
— Где это вы задержались, Савва Артемьевич? А я вас жду, поговорить хочется.
То, что Донцов ждал его, по-человечески было приятно и даже невольно обрадовало Маратова, но тут же он подавил в себе теплое чувство.
— Время спать, — буркнул он, — удивительно, о чем это надумал беседовать? Если о том, что было на собрании, уволь — оскомина. Если о комсомольской работе — утро вечера мудренее... Так-то! — ...Он достал ключ, повернул его в замочной скважине. Неожиданно для себя подумал: «Наверно, Иван и есть тот единственный человек, который голосовал за меня, иначе чего бы он пришел?». Маратову захотелось проверить свое предположение. Не отпуская дверной ручки, он спросил, заранее уверенный в ответе:
— Ты, наверное, хотел сказать, что голосовал «за»?
Донцов отвел глаза и мотнул головой.
— Ах, и ты против?! — Маратов выпустил из руки дверную ручку.
— Да, — глухо подтвердил Донцов.
Маратову стало не по себе. «Экая ты свинья, Донцов! Не я ли приютил тебя, делил с тобой хлеб-соль...— подумал он. — Голосовать ты, конечно, мог как угодно, дело совести... но пришел-то зачем?».
— Ладно, заходи, — Маратов распахнул дверь. Раздражение закипело в нем, хотелось отчитать Донцова.
Сдерживая себя, пропагандист пододвинул стул лейтенанту, достал из шкафчика пачку печенья, надорвал обертку:
— Угощайся!
Донцову вовсе не хотелось есть, он стал крошить печенье пальцами.Маратов наклонился к Донцову: — Ну, ну... выкладывай свои принципиальные соображения, — в его голосе прозвучала обида, и пухлые губы сморщились.
Донцов молча склонил голову.
— И перестань, как пеплом, посыпать свой китель крошками... — добавил Маратов, плюхаясь в кресло.
Донцов поднялся, отряхнул китель и сказал:
— Вы добрый человек, Савва Артемьевич, обязан я вам многим и люблю вас, и все-таки знайте, доброта ваша — плохая доброта. Да, да! Вот, к примеру, «Державный». Разве я не хочу, чтобы он передовым был? Ведь я на нем срочную служил. В Москве учился, о нем думал, гордился тем, что я — с «Державного». Мне его охаивать — лучше язык пусть отсохнет. Да ведь хвалить незаслуженно бывает еще хуже. Мне за «Державный» драться хочется.
— Погоди, Иван, — перебил Маратов недоумевая,— дерутся с врагами, а у нас вокруг друзья.
— Ну вот... так вы всегда и рассуждаете... Оттого вас на вороных и прокатили, — выпалил Донцов, не сдержавшись.
Лицо Маратова побагровело. Он искал убийственного ответа, такого, который сразил бы Донцова. Искал, не находил и оттого пришел в ярость. С трудом глотнув воздух, он молча указал Донцову на дверь и повернулся к нему спиной. Опершись ладонями о край стола, он уставился неподвижным взглядом на светящийся абажур настольной лампы. Донцов постоял немного, хотел было подойти к Маратову, но не решился. Он вышел из каюты, потихоньку закрыв за собой дверь, словно покинул тяжело больного.
«Сосунок, не тебе меня учить», — подумал Маратов. Тишина в каюте угнетала. Надоедливо стучало сердце, как бы вторя металлическому стуку круглых корабельных часов на переборке. Рассыпанные по столу кружочки печенья светились маслянистым блеском. Маратов потянулся, отломил кусочек. Во рту была горечь, печенье по вкусу напоминало залежалый сухарь. В углу каюты стоял железный ящик. В нем хранились партийные документы и маленькая прямоугольная печатка, которую Маратов всегда так любовно и тщательно ставил в партбилеты, когда принимал взносы. И ему вдруг по-детски жаль стало отдавать ее Порядову, или Кристаллову, или еще кому.
Он сидел спиной к дверям и не отозвался на тихий стук, не повернулся, когда дверь приоткрылась. «Наверно, опять Донцов, ну его...» — вдруг чьи-то руки с тонкими и сильными пальцами охватили его голову и закрыли глаза.
— Не балуй, — раздраженно сказал Маратов, — пусти.
Кристаллов (это был он) только улыбнулся и подмигнул вошедшему вслед за ним Порядову. Маратов провел рукой по кителю Кристаллова, затем по плечу, дотянулся до лысины и вдруг оживился:
— Да это ты, Романыч... внутренний заем тебя выдал. Отпусти-ка! — И снова на сердце у Маратова, помимо его воли, стало тепло. Он улыбнулся: — Отпусти же!
— Молодец наш Савва, улыбается. А я уж боялся — нюни распустил, — проговорил Кристаллов, разводя руки.
— Нюни? Ну нет, я ведь, честно сказать, рад...
— Насчет радости, положим, вранье! — перебил Кристаллов.
— Ладно, вранье, — покорно согласился Маратов. Ему было жаль себя, но ссориться не хотелось. — Кто же секретарь из вас? Кого поздравить?
— Поздравлять будешь Высотина, — Порядов мягко улыбнулся.
— Высотина?! — Маратов посмотрел на Порядова недоверчиво. Его удивление, впрочем, было понятно. Издавна повелось так, что секретарями избирали политработников. Партийные дела, так сказать, их хлеб.
— Да, мы решили, что сейчас важней всего, чтобы секретарь был авторитетен и в специальных военных вопросах.
Маратов покачал головой. Он вообще хорошо относился к Высотину... Но забаллотировать его, опытного политработника, чтобы поставить на его место штабиста — «типичное не то».
— Значит, выбрали, чтобы через год, как меня, «прокатить на вороных»,— проговорил он.
— Почему же? Он на тебя ничем не похож, — заметил Кристаллов.
— Лучше, что ли? — раздраженно спросил Маратов, — и пришли вы за тем, чтобы мне это сказать?
— Пришли мы, чтобы с тобой вечер провести. А на правду не обижайся, — вставил Порядов, — глядишь, правда из нашего Маратова совсем другого человека сделает.
— Ах, вот что!.. — Маратов нервно заерзал на стуле, — значит, по-вашему, я вроде теста, которое в любой форме можно выпечь?
Порядов до обидности добродушно согласился:
— Пожалуй, меткое сравнение. Да ведь это грех многих добрых и покладистых людей.
Маратов вскочил с кресла. Чаша его терпения переполнилась:
— Не добрый я, не добрый! Плохо меня знаете,— почти крикнул он. — Не нужны мне такие друзья!..— он помолчал секунду и закончил вдруг сухо, вежливо
и официально: — Извините, у меня голова болит, товарищ заместитель начальника политотдела.
— Брось ты, Сазва, — начал было Кристаллов.
— Спокойной ночи, товарищ капитан третьего ранга, — перебил его Маратов.
Порядов, пожав плечами, вышел. За ним, махнув рукой, ушел и Кристаллов.
Маратов, быстро раздевшись, бросился на койку. Голова и в самом деле трещала, будто ее давили в тисках.
С партсобрания Меркулов возвращался домой на автобусе. Полузакрыв глаза, трясся на продавленном сидении, бездумно слушая, как пищит, похрустывает под колесами снег и скрипит и царапается что-то под полом автобуса. Стужа к ночи крепчала. Хоть в кузов и поступало тепло от мотора, ноги холодило, особенно на остановках, когда входили и выходили пассажиры и в открытые двери морозным облаком врывался воздух. Меркулов поежился, ругая себя, что не вызвал машины. Впрочем, скоро он забыл и о холоде, и о неудобствах. «В чем же и когда я ошибался?» — впервые так прямо поставил он перед собой вопрос. Но тут же отмахнулся от него. «А может быть, и не ошибался. Может быть, говоруны на собрании подняли слишком большой шум из-за пустяков. Может быть, шумиху организовал Вы-сотин, чтобы поддержать своего дружка Светова, удовлетворить свое самолюбие?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
вопрос. Я его наперед не решаю. А поспорить о новых задачах, по-моему, не грех.Серов подумал немного и продолжал:—Я уже свыше тридцати лет в партии и присутствовал на многих партийных собраниях. Помню собрания в годы гражданской войны. Перед тяжелым боем коммунисты брали на себя трудные и опасные задания, а потом в бою вели за собой бойцов с такой верой в победу, что их вера, их дух передавались всем. Я помню многочасовые собрания на строительстве первой пятилетки, когда открывались новые пути советской техники, собрания «накоротке» в кубрике подводной лодки, когда кончался кислород, а нужно было еще много часов не подниматься на поверхность. Чем памятны мне эти собрания? Тем, что каждое из них было необходимым, тем, что на каждом звучал призыв: «Коммунисты, вперед!» За последние годы, к сожалению, видел я у нас много партсобраний совсем иных: скучных и серых, после которых ровным счетом ничего не менялось. Скажу откровенно, судя по докладу, сегодняшнее тоже обещало быть таким. Но, кажется, потом загорелся живой огонек. Так не будем его гасить. Теперь, друзья, 1954 год, и вся партия борется за восстановление ленинских норм партийной жизни. Л эти нормы требуют смелой мысли, страстного чувства от каждого коммуниста, непримиримости к тому, что является слепой догмой... Некоторые из нас поддались рутине... И, видимо, я сам был в этом грешен...
Панкратов смотрел на Серова с удивлением. «Что же он и себя самого отдает на суд «критиканов?». Нет, старый служака отказывался понимать командующего. Выставив вперед челюсть, он сидел недоумевающий и потрясенный. Меркулова не покидала мысль: «Об этом я, именно я, должен был говорить... Но теперь ведь уже не могу...» Впервые за много лет он почувствовал себя растерянным. Личное, меркуловское, расходилось с государственным, партийным, принципиальным. Это еще не осознавалось до конца. Но все росло ощущение глубокой внутренней тревоги.
Коммунисты выступали один за другим. Неожиданно крепко досталось Маратову. «Наш Савва» — эти слова вдруг прозвучали иронически и зло. «Наш Савва всех готов понять, всем помочь, всех хвалить. Прямо не
секретарь партбюро, а духовник всепрощающий. Не пора ли признаться, что мы больше изучали бумаги, чем живых людей, что, проверяя корабли, мы порой слишком глухо говорили о недостатках...»
Маратов был ошеломлен и от заключительного слова отказался. Он не был к нему готов.«Да, не силен ты, брат, не силен», — подумал Меркулов. Он и сам не знал, как должен выступить Маратов, но почему-то в нем до конца тлела надежда, что все еще можно повернуть, что есть какой-то ход, который докажет, что линия политотдела и партийного бюро определялась высшей партийной и государственной необходимостью.
Начали зачитывать проект решения. По традиции работа партбюро была признана все же удовлетворительной.Однако истинный итог был подведен на выборах. Маратова, всеобщего друга, «прокатили на вороных».
В состав нового партбюро были избраны Высотин, Порядов, Кристаллов... Партийное собрание кончилось за час до отбоя. В корабельном клубе остались только члены нового партбюро, чтобы после небольшого перерыва провести организационное заседание.
Меркулову полагалось бы остаться с ними (такова была традиция), открыть заседание, рекомендовать, кого избрать секретарем. Но собрание выбило начальника политотдела из колеи. К тому же его мучила боль в пояснице (видимо, давало знать себя купанье в ледяной воде во время высадки десанта).
Меркулов расхаживал по коридору и злился на Вы-сотина, Маратова, Серова, а больше всех на самого себя, и это было близко к душевному смятению... «Черт меня дернул связать себя с Панкратовым», — впервые сделал он этот вывод.
Его размышления прервал командующий. Он подошел и спросил:
— Так кого в секретари?
Меркулов заколебался. В составе бюро были два партийных работника: Кристаллов и Порядов. Ни к одному из них сейчас душа не лежала. Однако он взял себя в руки, стремясь быть вполне объективным, сказал:
— Думаю, Порядова. Правда, он мой заместитель, это не принято, но ведь и не возбраняется уставом партии...
Серов не скрыл удивления.
— Помнится, вы были им недовольны, — заметил он, — хотели даже откомандировать.
— Многое изменилось, Кирилл Георгиевич, — сказал Меркулов устало, — да и состав бюро такой...
Серов покачал головой.
— Планировался, видимо, несколько иной, — он прищурился чуть лукаво: — Ну что ж, раз так, пусть сами и решают, в чьи руки бразды вручать... А? Сегодня уж такой демократический день.
Меркулов озадаченно поглядел на командующего, сдвинул брови, но спорить не стал.
— Пусть так, — сказал он.— А я поеду домой, что-то нездоровится. — Он болезненно выпрямился, держась рукой за поясницу.
— Да, вид у вас нездоровый,—согласился Серов.
Они распрощались сухо. Ни тот, ни другой не заговорили о прошедшем собрании. Отнеслись они к нему, конечно, по-разному, но к большому разговору еще оба не были готовы.
Серов ушел к себе, расстегнул крючки на кителе и, прохаживаясь по каюте, размышлял о прошедшем партсобрании. «Все, что делается народом, к лучшему», — думалось ему. Через несколько минут в каюту заглянул Панкратов.
— На заседание партбюро пойдете, товарищ адмирал? — спросил он подчеркнуто буднично. Ни за что не показал бы он Серову сейчас, что собрание его потрясло. Всем своим поведением он должен был продемонстрировать, что ни на минуту не позволит усомниться в себе и в своей правоте.
Однако спокойствие и будничный тон Панкратова были слишком искусственно подчеркнуты, и Серов с первого взгляда понял: «А ведь ты только притворяешься, Потапыч, что ничто тебя не задело».
...После собрания Маратов поднялся на палубу. Тревога и стыд охватили его, едва объявили результат го-
лосования. До последней минуты пропагандист надеялся, что, несмотря, ни на что, в бюро он попадет, а там Меркулов рекомендует его в секретари, и все уляжется само собой. «Большая туча — маленький дождь», — эту пословицу он не раз сегодня твердил про себя. Не то, чтобы Маратов был убежден в ее справедливости, но очень уж хотелось, чтобы все обошлось без больших переживаний и потрясений. Втайне военная служба представлялась Маратову чем-то вроде пребывания в гостинице, где удобно жить, приятно общаться со старыми и заводить дружбу с новыми знакомыми, безмятежно вращаясь в кругу событий и лишь' изредка перебираясь из одного номера в другой, новый, лучший, но, впрочем, почти ничем не отличающийся от старого.
Морозные звезды усыпали небо. Лед в гавани поблескивал, как хорошо натертый паркет. За черной, как угольная смола, бетонированной набережной цепочками фонарей отмечались пустынные серые улицы. Чистый и необыкновенно пахучий воздух заполнял гавань. Маратов прошелся по палубе, поглядел на закутанного в полушубок часового у сходней, на стволы зачехленных орудий, нависших над палубой, на весь заиндевевший мир, простирающийся вокруг, и ему вдруг стало нестерпимо одиноко.
Неподалеку от Маратова прошел Меркулов, прямой, как палка, высоко держа голову. Шаги его на сходнях прозвучали так, будто он давил каблуками орехи. И снова все стихло.
...Да, конец собрания был для Маратова страшным ударом. И не потому, что он дорожил постом секретаря партбюро. Нет, дело это хлопотливое. Маратов не раз, полушутя, полусерьезно, говорил: «Пора меня переизбрать, не то воображу себя секретарем милостью божьей на вечные времена». Ему обычно отвечали так же полушутливо и любовно: «Вези, Савва, вези... У тебя шея крепкая, а сердце доброе». Доброе сердце... Пожалуй, это и было главной причиной, по которой Маратова неизменно выбирали в руководство парторганизацией. Он никого, не обижал, ни с кем не ссорился, всем старался быть приятным. И в этом его поведении не было ни капли нарочитого подлаживания или подобострастия. Просто он был такой от природы, хороший,
незлобивый человек. Маратов всех устраивал и всеми был любим. И эту любовь он ценил превыше всего. Именно потому ему важно было, чтобы его выбрали в бюро и выбрали единогласно. То, что товарищи, друзья голосовали на собрании против него, а значит, как казалось ему, перестали его уважать, было обидой горькой и незаслуженной.
«За что? Всего один голос «за», — спрашивал себя Маратов. — Ну пусть я сделал плохой доклад, пусть в чем-то ошибался, либеральничал, но я ведь ни у кого не стоял на пути... Не совершал никаких проступков... Вчера еще был Маратов хорош, а сегодня, как ненужную ветошь, — за борт».
Морозное ночное спокойствие раздражало его. Казалось, начнись сейчас пурга, было бы легче. Он расстегнул шинель, потом аерхнюю пуговицу кителя. Разгоряченная грудь была влажной. «Простужусь... Ну и черт со мной!» Больше всего хотелось ему излить перед кем-нибудь свои обиды. И это тоже злило его. Сейчас нужно быть подчеркнуто холодным со всеми. Показать, что люди, которые его не уважают, и ему не нужны. Дать почувствовать, что у Маратова есть своя гордость и самолюбие. Отпроситься домой, провести вечер с женой. А через месяц-другой подать рапорт с просьбой о переводе — все равно куда... но туда, где его будут ценить. Однако домой идти не хотелось. Жена бы только сказала «бедненький», а может быть, и «подумаешь!» и перевела бы разговор на самодеятельность. Значительность всего происшедшего сразу бы пропала. Маратов походил вдоль борта еще немного, сетуя на судьбу, на людские козни, на весь мир и наконец, почувствовав в ногах и руках озноб, двинулся к трапу рысцой, несвойственной его массивному и рыхлому телу. Его всего трясло, словно в лихорадке. В коридоре, у двери каюты, он увидел Донцова. Тот участливо сказал:
— Где это вы задержались, Савва Артемьевич? А я вас жду, поговорить хочется.
То, что Донцов ждал его, по-человечески было приятно и даже невольно обрадовало Маратова, но тут же он подавил в себе теплое чувство.
— Время спать, — буркнул он, — удивительно, о чем это надумал беседовать? Если о том, что было на собрании, уволь — оскомина. Если о комсомольской работе — утро вечера мудренее... Так-то! — ...Он достал ключ, повернул его в замочной скважине. Неожиданно для себя подумал: «Наверно, Иван и есть тот единственный человек, который голосовал за меня, иначе чего бы он пришел?». Маратову захотелось проверить свое предположение. Не отпуская дверной ручки, он спросил, заранее уверенный в ответе:
— Ты, наверное, хотел сказать, что голосовал «за»?
Донцов отвел глаза и мотнул головой.
— Ах, и ты против?! — Маратов выпустил из руки дверную ручку.
— Да, — глухо подтвердил Донцов.
Маратову стало не по себе. «Экая ты свинья, Донцов! Не я ли приютил тебя, делил с тобой хлеб-соль...— подумал он. — Голосовать ты, конечно, мог как угодно, дело совести... но пришел-то зачем?».
— Ладно, заходи, — Маратов распахнул дверь. Раздражение закипело в нем, хотелось отчитать Донцова.
Сдерживая себя, пропагандист пододвинул стул лейтенанту, достал из шкафчика пачку печенья, надорвал обертку:
— Угощайся!
Донцову вовсе не хотелось есть, он стал крошить печенье пальцами.Маратов наклонился к Донцову: — Ну, ну... выкладывай свои принципиальные соображения, — в его голосе прозвучала обида, и пухлые губы сморщились.
Донцов молча склонил голову.
— И перестань, как пеплом, посыпать свой китель крошками... — добавил Маратов, плюхаясь в кресло.
Донцов поднялся, отряхнул китель и сказал:
— Вы добрый человек, Савва Артемьевич, обязан я вам многим и люблю вас, и все-таки знайте, доброта ваша — плохая доброта. Да, да! Вот, к примеру, «Державный». Разве я не хочу, чтобы он передовым был? Ведь я на нем срочную служил. В Москве учился, о нем думал, гордился тем, что я — с «Державного». Мне его охаивать — лучше язык пусть отсохнет. Да ведь хвалить незаслуженно бывает еще хуже. Мне за «Державный» драться хочется.
— Погоди, Иван, — перебил Маратов недоумевая,— дерутся с врагами, а у нас вокруг друзья.
— Ну вот... так вы всегда и рассуждаете... Оттого вас на вороных и прокатили, — выпалил Донцов, не сдержавшись.
Лицо Маратова побагровело. Он искал убийственного ответа, такого, который сразил бы Донцова. Искал, не находил и оттого пришел в ярость. С трудом глотнув воздух, он молча указал Донцову на дверь и повернулся к нему спиной. Опершись ладонями о край стола, он уставился неподвижным взглядом на светящийся абажур настольной лампы. Донцов постоял немного, хотел было подойти к Маратову, но не решился. Он вышел из каюты, потихоньку закрыв за собой дверь, словно покинул тяжело больного.
«Сосунок, не тебе меня учить», — подумал Маратов. Тишина в каюте угнетала. Надоедливо стучало сердце, как бы вторя металлическому стуку круглых корабельных часов на переборке. Рассыпанные по столу кружочки печенья светились маслянистым блеском. Маратов потянулся, отломил кусочек. Во рту была горечь, печенье по вкусу напоминало залежалый сухарь. В углу каюты стоял железный ящик. В нем хранились партийные документы и маленькая прямоугольная печатка, которую Маратов всегда так любовно и тщательно ставил в партбилеты, когда принимал взносы. И ему вдруг по-детски жаль стало отдавать ее Порядову, или Кристаллову, или еще кому.
Он сидел спиной к дверям и не отозвался на тихий стук, не повернулся, когда дверь приоткрылась. «Наверно, опять Донцов, ну его...» — вдруг чьи-то руки с тонкими и сильными пальцами охватили его голову и закрыли глаза.
— Не балуй, — раздраженно сказал Маратов, — пусти.
Кристаллов (это был он) только улыбнулся и подмигнул вошедшему вслед за ним Порядову. Маратов провел рукой по кителю Кристаллова, затем по плечу, дотянулся до лысины и вдруг оживился:
— Да это ты, Романыч... внутренний заем тебя выдал. Отпусти-ка! — И снова на сердце у Маратова, помимо его воли, стало тепло. Он улыбнулся: — Отпусти же!
— Молодец наш Савва, улыбается. А я уж боялся — нюни распустил, — проговорил Кристаллов, разводя руки.
— Нюни? Ну нет, я ведь, честно сказать, рад...
— Насчет радости, положим, вранье! — перебил Кристаллов.
— Ладно, вранье, — покорно согласился Маратов. Ему было жаль себя, но ссориться не хотелось. — Кто же секретарь из вас? Кого поздравить?
— Поздравлять будешь Высотина, — Порядов мягко улыбнулся.
— Высотина?! — Маратов посмотрел на Порядова недоверчиво. Его удивление, впрочем, было понятно. Издавна повелось так, что секретарями избирали политработников. Партийные дела, так сказать, их хлеб.
— Да, мы решили, что сейчас важней всего, чтобы секретарь был авторитетен и в специальных военных вопросах.
Маратов покачал головой. Он вообще хорошо относился к Высотину... Но забаллотировать его, опытного политработника, чтобы поставить на его место штабиста — «типичное не то».
— Значит, выбрали, чтобы через год, как меня, «прокатить на вороных»,— проговорил он.
— Почему же? Он на тебя ничем не похож, — заметил Кристаллов.
— Лучше, что ли? — раздраженно спросил Маратов, — и пришли вы за тем, чтобы мне это сказать?
— Пришли мы, чтобы с тобой вечер провести. А на правду не обижайся, — вставил Порядов, — глядишь, правда из нашего Маратова совсем другого человека сделает.
— Ах, вот что!.. — Маратов нервно заерзал на стуле, — значит, по-вашему, я вроде теста, которое в любой форме можно выпечь?
Порядов до обидности добродушно согласился:
— Пожалуй, меткое сравнение. Да ведь это грех многих добрых и покладистых людей.
Маратов вскочил с кресла. Чаша его терпения переполнилась:
— Не добрый я, не добрый! Плохо меня знаете,— почти крикнул он. — Не нужны мне такие друзья!..— он помолчал секунду и закончил вдруг сухо, вежливо
и официально: — Извините, у меня голова болит, товарищ заместитель начальника политотдела.
— Брось ты, Сазва, — начал было Кристаллов.
— Спокойной ночи, товарищ капитан третьего ранга, — перебил его Маратов.
Порядов, пожав плечами, вышел. За ним, махнув рукой, ушел и Кристаллов.
Маратов, быстро раздевшись, бросился на койку. Голова и в самом деле трещала, будто ее давили в тисках.
С партсобрания Меркулов возвращался домой на автобусе. Полузакрыв глаза, трясся на продавленном сидении, бездумно слушая, как пищит, похрустывает под колесами снег и скрипит и царапается что-то под полом автобуса. Стужа к ночи крепчала. Хоть в кузов и поступало тепло от мотора, ноги холодило, особенно на остановках, когда входили и выходили пассажиры и в открытые двери морозным облаком врывался воздух. Меркулов поежился, ругая себя, что не вызвал машины. Впрочем, скоро он забыл и о холоде, и о неудобствах. «В чем же и когда я ошибался?» — впервые так прямо поставил он перед собой вопрос. Но тут же отмахнулся от него. «А может быть, и не ошибался. Может быть, говоруны на собрании подняли слишком большой шум из-за пустяков. Может быть, шумиху организовал Вы-сотин, чтобы поддержать своего дружка Светова, удовлетворить свое самолюбие?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59