Танк все шел, в свете разгорающегося пожара на его борту бежали белые слова: «За Русь святую». Я закрыл глаза. Я не мог видеть, как раздавят Соню. Но в этот момент удар потряс землю, что-то взвизгнуло, заскрежетало. И когда я открыл, танк, как раненый зверь, крутился на одной гусенице. К нему бежали наши.
Я подбежал к Соне.
— Дань,— сказала она шепотом,— Сережу найди.
— Раненая?
Я бросился искать санитаров, чтобы перенести Костю и Соню в лазарет,— я надеялся, что им обоим можно спасти жизнь.
33. СМЕРТЬ СОНИ
В день, когда умерла Соня, на церковной площади в Большой Каховке приехавшие из Москвы шефы знакомились с нашей дивизией. Дул все тот же режущий, пронизывающий ветер, гнул и ломал обнаженные ветви деревьев в церковном садике, сек лица и руки ледяной крупой. Я стоял в строю и слушал речи о революции, о нашем долге перед нею, о международной буржуазии, а перед моими глазами, заслоняя все, застыли лица Кости и Сони.
На параде пронесли перед строем привезенное москвичами знамя, по красному бархату летели серебряные буквы: «Уничтожить Врангеля!» Прошли два английских танка «Рикардо», захваченные в последнем бою. Надписи «За Русь святую» на обоих танках были замазаны, и поверх свежего зеленого пятна краски белели слова: «Это есть наш последний...» и «Москвич-пролетарий».
После митинга я вместе с Вандышевым зашел в госпиталь, навестить Костю и Соню. Они лежали в том самом доме, где мы ночевали два месяца назад, где собирался умирать седобородый старик и где впервые вставал на подгибающиеся ножки только что родившийся теленок.
На полу в избе была постлана солома, и на ней вповалку лежали раненые. Седобородый старик, который, оказывается, так и не умер, сидел за столом в кухоньке и, облизывая после каждого глотка ложку, хлебал из солдатского котелка чечевичный суп.
Костя был без сознания. Он меня не узнал. Я посидел возле, всматриваясь в искаженное болью лицо.
В нагрудном кармане лежавшей у его ног гимнастерки я нащупал письмо, достал его и, прочитав, взял с собой. Там было написано:
«Мама и Елочка. Я живой, и ничего плохого со мной не случилось. Скоро мы прогоним всех врагов, и тогда я вернусь домой, и мы будем жить вместе, как раньше, и у нас все будет: и хлеб, и сахар, и новое платье у Елки. Только ты, Елка, слушайся маму. Приеду, подарю тебе красноармейскую звезду...»
Письмо не было окончено. Я спрятал его, чтобы потом отослать в Анжеро-Судженск, и мы с Вандышевым перешли в маленькую комнату за деревянной щелястой перегородкой, где отдельно от мужчин лежала Соня.
Широкая деревянная кровать, на которой, вероятно, до этого и рождались и умирали многие. Иконка в углу, на ней — божья матерь смотрит вниз, на Соню, огромными печальными глазами. Подушка в цветной наволочке, и по ней — пронизанные светом золотые Сонины косы.
Когда мы вошли, Соня чуть привстала. По щекам и губам у нее перекашивающей лицо тенью прошла боль. Она обрадовалась.
— Сереженька?..— и покосилась в мою сторону залитым кровью глазом.— Пусть он уйдет.
Вандышев посмотрел на меня, и я вышел, сел на крыльцо. На площади аосле митинга еще гомонили люди, играл оркестр. Мне было тяжело и обидно. Костя не узнал меня. Соня сказала, чтобы я ушел. Она, вероятно, даже не подозревала, что все те дни я но,сил в сердце отсвет ее милой улыбки, что по ночам она снилась мне, что я слышал ее голос за каждым углом.
Не знаю, сколько я просидел. Но вот вышел Вандышев, грузно сел рядом и, рассыпая табак себе на колени, сказал:
— Иди. Зовет.
Я вошел, подошел к кровати. Соня прикоснулась к моей руке пальцами, они были горячими, обжигали. Она долго молчала, глядя на меня из какой-то далекой дали, и я тоже молчал, не мог говорить. Наконец Соня спросила:
— Поедешь туда?
— Куда?
— Ну, туда! К нам, на родину!
— Не знаю.
— Поезжай. Только отцу ничего не говори. Пусть думает, что живая.
Я стоял возле кровати и смотрел на милое осунувшееся лицо, мягко освещенное падавшим из окна светом октябрьского солнца, на латунные колечки кос. Хозяйка дома, молча вытирая слезы, вошла и встала в дверях.
— Ничего не надо, тетя Гарпина,— сказала Соня. И когда хозяйка ушла, снова обратилась ко мне: — Сядь, Даня.
Я послушно сел рядом с кроватью на табурет.
— Я ведь что думала... Вот кончится война, будем мы с Сережей жить, и будет у нас мальчишечка маленький или девочка. А вот — не будет...— Она ломолчала.— Вот лежу и думаю, думаю: как же это так? Вот сколько мыслей в голове, и сердце болит, прямо слов нет. И вдруг ничего этого не будет? Ни боли, ни мыслей.— Каким-то судорожным рывком она приподнялась на кровати и посмотрела на меня в упор большими, странно посветлевшими глазами.— Как же это так: не будет? А куда же все это — вот то, которое во мне? Ведь не может пропасть, словно кто подул и загасил... Ведь не может тачанки и брошенные орудия, задравшие к небу тупые немые рыла. И встречи в селах, где прямо на площадях стояли покрытые расшитыми скатертями столы и дымилась в глиняных мисках приготовленная для нас еда, чьи-то объятия и поцелуи, и слезы радости и восторга, и слова из самого сердца, и толпы пленных с испуганными, тоскливыми глазами.
И, наконец, ослепительный солнечный день, белые, пыльные, карабкающиеся по кручам домики Севастополя, узенькие, мощенные крупным булыжником улицы, наполненные людьми, и за крутыми обрывами берега — ослепительная синева моря, открывшего мне впервые свою вечную, бессмертную красоту.
Море в тот день было пустынно. По нему несколько дней назад под охраной крейсеров Антанты на ста двадцати шести судах убежали за море те, кому Советская власть была ненавистна. Около ста тысяч человек, не считая судовых команд, покинуло в те дни землю родины — большинство с тем, чтобы никогда больше на нее не вернуться.
У Севастополя, когда мы подходили, нас встретили толпы народа и представители подпольного ревкома. Хлеб и соль на расшитых рушниках, красные флаги, поздние осенние цветы, огромные, махровые, каких я никогда не видел раньше, и митинг на Нахимовской набережной, у подножия чугунного адмирала. И первая ночь после многих бездомных, холодных ночей,— ночь в теплой чистой постели в одном из номеров Северной гостиницы, где остановился тогда Слепаков.
Я часто думаю, что жизнь, как она складывается, почти всегда не похожа на наши представления о ней, на наши предположения. Помню, я ходил по залитым осенним солнцем улицам Севастополя. Ходил и мечтал о том, как через несколько дней вернусь в Берислав, найду Костю, и, когда он выздоровеет, будем жить вместе, то ли на моей родине, то ли на его, помогая друг другу. И моя мама снова будет здорова, и Ксения Морозова тоже, и все, кто болен и голоден, будут здоровы и сыты.
Я ходил напоенный радостью и ожиданием чего-то хорошего и необходимого, а на улицах и на рынке открывались магазины, и фунт мелких крымских яблочек стоил на врангелев-ские деньги — на базаре они еще были в ходу — десять тысяч, а на советские — двести пятьдесят рублей. Мне очень хотелось купить яблок, но ни советских, ни врангелевских денег у меня не было. А люди входили в магазины и выходили из них со свертками. Веселый, подвыпивший морячок нес в каждой руке по бутылке со сверкающим серебряным горлышком.
Меня наполняли чувства, светлые и радостные, как день, как небо над головой, как море с его перламутровой, нежной, переливающейся голубизной, с его безграничным, распирающим грудь простором, и вера в завтрашний день, и сожаление о тех, кто до этого дня не дожил.
Я любил сидеть на берегу моря, у Графской пристани, на скользких, покрытых зеленым малахитовым налетом камнях, и слушать, как шумит море. В этом тысячелетнем гуле мне чудилось что-то, чего я никогда не слышал раньше, оно успокаивало и усыпляло и в-то же время настойчиво звало куда-то, не понять было куда. Ясно было одно: последний враг изгнан из нашей земли, Ленин поздравил нашу армию с победой. Начинается новая жизнь.
35. КОНЕЦ ВОЙНЫ
И следующий день был солнечный и радостный, нежно и задумчиво шуршали опавшие листья, пахло морем, вином и рыбой, глухо и незлобиво шумел прибой, расстилал под Приморским бульваром белые, подсиненные отсветом неба кружева пены. Они набегали на песок и сейчас же таяли, исчезали и снова набегали — без конца. Мальчишки в коротких штанишках рыбачили, стоя на блестящих, отполированных водой камнях, дымили у причалов суда нашей флотилии, вошедшие ночью в бухту.
Я долго сидел на берегу: торопиться некуда. Война кончилась, шла демобилизация, в одном из пакгаузов на Корабельной стороне в груде других винтовок лежала и моя — дай бог, думал я, чтобы она больше никогда никому не понадобилась.
Море шумело, покрытое белыми гребешками, дул свежий осенний ветер. Покачивались, очерчивая в небе круги, мачты каботажных и военных судов, стоявших в бухте. Четверо матросов в бушлатах и бескозырках на гребной шлюпке с баграми в руках вылавливали неподалеку от берега трупы. Я уже слышал много рассказов о том, как шла белогвардейская эвакуация, как люди стреляли и швыряли гранаты друг в друга, как Iопили женщин и детей, лишь бы попасть на палубу уходящего, уже стоявшего под парами парохода.
Выловив очередного утопленника, матросы подгребали к берегу и в нескольких шагах от меня выволакивали труп на Г>ерег — там, на чистом янтарном песке, ногами к воде, уже лежало несколько тел. Ближе ко мне — чернявый человек в офицерском мундире, в одном сапоге — другой, вероятно, успел снять перед тем, как пойти ко дну; лежал он не шевелясь и для него была окончена.
Я долго стоял, глядя на лежавшее с краю тело. Что-то было мне в этом мертвом человеке, в давно небритом, расплывшемся усатом лице. И хотя мне хотелось как можно скорее отойти, я присел на корточки.
Один из матросов со шлюпки зычно закричал мне:
— Э-эй! Греби отсюда, пока цел! За кольцами ловчишься? — и погрозил мне багром.
— За какими кольцами?
Недоумевая, я встал и хотел уйти, но, уже сделав шаг в сторону, увидел руку утопленника, и, собственно, не руку, а два кольца на ее пальцах. Толстые золотые кольца. Где, когда я видел это?
И тут словно чей-то громкий голос крикнул мне: «Анисим!»
Да, это был он. Несомненно. С далекой, потухающей или уже потухшей ненавистью я всматривался в него.
Потом пошел прочь. Мне очень хотелось сейчас же найти Вандышева и рассказать ему — как никто другой, он был бы рад, что Анисим не ушел от возмездия.
Но ни в порту, ни в комендатуре дяди Сергея не было, и никто не мог сказать мне, когда он придет.
И я снова пошел бродить по туманным веселым улицам. У вокзала мне встретилась большая группа пленных; они шли, окруженные конвоем, и было так странно слышать, что они смеются. И только отойдя, я подумал, что они, наверно, просто-напросто рады, что попали в плен, что останутся живы — ведь Советская власть не расстреливает пленных. И опять на сердце стало легко и светло. Потом какой-то старый рыбак затащил меня к себе в маленький, слепленный из нетесаных камней дом за низким каменным забором, и мы что-то вкусное и очень наперченное ели и пили молодое вино, и целовались, и плакали...
Вот этими встречами в Севастополе и закончилась для меня гражданская война, и началась новая полоса моей жизни, совсем другая, с новыми радостями и печалями, с другими людьми, в ином краю...
Книга третья
ТЕБЕ МОЕ СЕРДЦЕ 1. У МОРЯ
В ту далекую осень в Севастополе стояли ясные дни, пронизанные холодеющим солнечным золотом, удивительно тихие после только что отгремевших боев, непривычные и как бы остановившиеся с большого разбега. Да, некуда спешить, можно целыми днями бродить в белокаменных улочках и переулках, карабкаться по истертым гранитным и песчаниковым ступеням, сидеть и слушать, как шумит море.
Мне, попавшему к морю впервые, оно представлялось бескрайним, голубым чудом, я не уставал всматриваться в его слепящую даль, следить за прибоем, то лижущим, то грызущим псе, до чего он мог дотянуться,— и каменные уступы берега, и ржавую, изорванную осколками снарядов бортовую обшивку смертельно израненных барж и буксиров, и зеленое от мха подножие памятника затопленным во время Крымской войны кораблям. И как, наверное, у всех, у меня море рождало беспокойную, требующую деяния мысль о комариной мгновенности человеческой жизни, о том, как ничтожно мало дано нам делать и жить. Это ощущение усиливалось доносившимся с Корабельной стороны скорбным дыханием траурного марша: там каждый день хоронили умерших от ран красноармейцев и командиров, сражавшихся на Перекопе и Сиваше, под Ишунью и Симферополем.
В день, когда начинается эта повесть, я долго сидел на берегу моря у Графской пристани, думая: что же дальше? Гражданская война на юге России окончилась: 16 ноября 1920 года наши взяли Керчь — последний город, который удерживали в Крыму белые.
...Сейчас, когда с расстояния полувековой давности я оглядываюсь на то время, я не могу не вспомнить и залитых кровью родных полей, по которым мне, в ряду миллионов, пришлось пройти в Великой Отечественной войне, не могу не вспомнить бесчисленных братских могил — на тысячи человек!
Но тогда, у моря, мне казалось, что мы победили навеки, что война для нас окончена навсегда, хотя в те ноябрьские дни семеновские бандиты и японские самураи еще сжигали в паровозных топках таких, как Сергей Лазо, и распинали на воротах ревкомов и сельсоветов коммунистов Волочаевска и Хабаровска, Читы и Владивостока.
Тянуло ли меня тогда на родину, в места, где пробежало босиком мое нищее, голодное детство, где, недалеко от Симбирска, в Карамзинской колонии душевнобольных, томилась мать? Если бы я знал, что мне разрешат с ней увидеться, позволят взять ее из больницы и заботиться о ней, я бы, конечно, не раздумывая ни минуты, поехал, пошел бы пешком. Но еще до отправки на фронт я знал, что мама больна безнадежно, она уже никого не узнавала, только без конца нянчила соломенную подушку, которую звала Подсолнышкой, кутала ее в свои тряпки и «кормила» жалкой больничной похлебкой.
Я решил посоветоваться с Вандышевым, поговорить. Мне было совершенно безразлично тогда, где жить, а море так властно и так обещающе звало к себе. Сотни и тысячи матросов были убиты в последних боях, и хотя многие корабли, полузатонувшие и покалеченные, стояли на приколе, люди на них были нужны. Там могло найтись место и мне.
Вот тогда-то, по пути в порт, я и столкнулся на Нахимовской улице с девчонкой, которая потом надолго вошла в мою жизнь.
Она кралась по улице, держась вплотную к стенам и заборам, оглядываясь с тревогой и страхом. Худенькая, голенастая, босая, синенькое платье плотно облепляло на ветру ее острые колени. Светлые, чуть схваченные ржавчинкой волосы нечесаными прядями падали на худую шею, на сожженные солнцем плечи; из выреза платья торчали ключицы.
Девочка подошла к желтому одноэтажному дому, где в больших квадратных окнах красовались стеклянные, наполненные синей и розовой жидкостью шары,— такие шары раньше иногда заменяли для аптек вывески. Правда, на этот раз была и вывеска, обновленная, видимо, недавно, при белых: «Аптекарские товары и напитки. С. А. Бугазианос».
Не видя меня, девочка поднялась на крыльцо и, привстав на цыпочки, позвонила.
Дверь долго не открывали.
Я подошел ближе, и девочка оглянулась. Смуглые щеки ее блестели от слез.
Я не сразу понял, что ее испугало. Она рванулась от двери, хотела бежать, но остановилась; прижала к губам худые пальцы, и этот ее жест поразил меня: точно так же несколько лет назад делала в испуге Оля Беженка, первая моя мальчишеская любовь, так и не ставшая любовью.
Когда я подошел вплотную, дверь аптеки открылась, в щель, через цепочку, выглянуло испуганное лицо.
— Мне нужны бинты,— быстро сказала девочка. Аптекарь несколько мгновений смотрел на нее, словно не понимая. Потом закричал визгливо и жалобно:
— Ха! Бинты! И йод? Ну конечно, я так и думал! — Он с трудом высунул в щель руку и показал в мою сторону.— Вон у него! Весь мой честный труд грабили, дом мой, гроб мой! А какие деньги принесла? Керенки? Советки? Будьте вы прокляты! У него, вот у него бинты! — и с силой, со стеклянным дребезгом захлопнулась дверь.
Вобрав голову в плечи, девочка побежала по улице. Я догнал ее и пошел рядом. С немым страхом и мольбой она оглядывалась на мою рваную шинель, на буденновский шлем. Поворачивала из улицы в улицу, поднимаясь все выше, и на каждом повороте оглядывалась на меня. А я не знал, что меня вело за ней. Вероятнее всего, ненависть, которая сквозила в каждом ее жесте, в каждом взгляде. Я не мог этой ненависти ни понять, ни простить.
— Погоди! — пытался я остановить девчонку.
Но только тогда, когда она вконец обессилела, она остановилась и, прильнув к стене, как загнанный звереныш, исподлобья посмотрела на меня, беспомощно опустив руки. Испачканные йодом пальцы с судорожной торопливостью перебирали оборки платья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47