А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Граждане, начнем…Устинов выкручивает фитиль, но светлее не становится.Мужики волной вкатываются из сеней в комнату.— Дозвольте?Из-за спин показывается отец Валерий, подходит к столу, он в долгополом черном пальто, шапка зажата под мышкой, сивые пряди свисают по сторонам загорелого мужицкого лица.Филипп Макарович не знает, как отнестись к появлению попа, с одной стороны — он как бы вне закона, а с другой — не хочется с ним ссориться, поэтому он предоставляет решение обществу.— Собственно, не положено, но в опчем… Как, граждане?— Дык ен же нащет земли пришел!— Што им, исть, што ли, не положено?— Оставить…Отец Валерий присаживается на краешек парты.Кто-то кричит:— А отец Михаил пришел?Ему отвечают:— Не интересуется! Этот отродясь не работал! Бабы обеспечат!Сзади смеются. Какая-то баба вскрикивает:— Чтоб вам…Должно быть, кто-нибудь ущипнул или ткнул в бок.— Начнем?Голос из тьмы:— Ты мне скажи, кому земля за Кривым Логом?Филипп Макарович игнорирует вопрос.— Разберемся. Мы тут прикидывали… — Устинов смотрит по сторонам. — Слово для оглашения списка… — Он взглядом ищет Егорушкина. — Предоставляю земельной комиссии… — Егорушкина нет. — Куды он запропастился?…Из сеней появляется Егорушкин, то ли по своей воле, то ли вытолкнули, но движется он к столу точно на заклание. Это молодой парень с отличным почерком, состоящий при Устинове в секретарях. В руке у него тетрадь, в которой счастье одних и горе других.— Читай, читай…Филипп Макарович опять подкручивает фитиль.Шум стихает, все взоры устремлены на Егорушкина. Читает он отлично, сам заполнял тетрадь под диктовку Устинова, но на этот раз запинается перед каждой фамилией, расслышать его почти невозможно.— Дорофеев Евстигней, семь душ, три надела, ноль пять целых у Храмцова за мельницей, десятина у кладбища, за колышками, десятина по дороге на Кукуевку, направо… Житков Николай, шесть душ, четыре надела, две десятины у кладбища, ноль семь целых за Кривым Логом, ноль восемь целых у себя за усадьбой… Голиковой Дарье, шесть душ, один надел, одна десятина, клин за экономией…Слушают напряженно, но обсуждение начинается задолго до того, как Егорушкин кончает читать.Нарастает разноголосица: «Ты, да ты, да ты, чаво-ничаво, тудыт-растудыт…» — и сливается в общий шум.— Товариш-шы! Товариш-шы!… — Устинов шлепает ладонью по столу. — Я объясню! Я вам объясню!Филипп Макарович пытается перекричать шум, голоса несколько стихают, но разговоры не прекращаются.— Поделено все поровну! — кричит он. — Всем муш-шынам по наделу, жен-шын прежде не принимали во внимание, а мы для справедливости жен-шынам тоже по наделу…— Правильна! — кричит кто-то.— А почему себе весь надел за Кривым Логом?— Да што ж ета за справедливость? — визжит женский голос. — У Тихона шесть душ, и у мене шесть, Тихону четыре надела, а мне — один?— Так я ж объясняю… — Устинов укоризненно качает головой. — На кажду мужску душу по наделу, а жен-шынам тоже по наделу, но детей у них не берем во вниманье, как им все одно не обработать…Бабы кричат и плачут, мужики кричат на баб, понять ничего невозможно.К столу выбегает бабенка в белом платочке.— Значит, у мужика три сына, ему четыре надела, а у бабы три сына — один?Она заливается слезами, но Филипп Макарович невозмутим, он знает, что мужики на его стороне.— Да ты пойми, пойми, Акимовна, ране вопче не давали, ране жен-шыны вопче в ращет не принимались, а теперича мы сочувствуем, даем…— Да исть что мы будем, исть?…Так они кричали в два голоса под общий шум. Долго кричали. Филипп Макарович все твердил ей, что раньше, до революции, землю в обществе делили подушно между мужиками, на женскую душу вообще не давали земли, а теперь милостью революции женщинам «дадены» одинаковые права, но что «совсем» уравнять в правах женщин и мужиков невозможно, потому что одинокие женщины не сумеют обработать землю, если дать им полную норму, земля будет пустовать, или, того хуже, землю возьмет кто-нибудь исполу и будет обогащаться, а революция не позволяет того… А бабенка кричала, что ежели теперь все равны, то и баба обработает землю не хуже мужика, а ежели и возьмет кого «на помочи», так не дура ж она давать без выгоды для себя, а дети ее хотят «исть» не меньше, чем дети Филиппа Макаровича. Кричали они сами по себе, к ним давно уже не прислушивались, сосед спорил с соседом, Акимовна давно уже зашлась в споре, не в пример Филиппу Макаровичу, который тянул время, чтобы не допустить обсуждения списка во всех подробностях…Их крик тонет в общей разноголосице так же, как тусклый желтый свет рассеивается в сизом сумраке переполненной комнаты.Однако если Устинов себе на уме, в такой же мере себе на уме и другие хозяева, земля за Кривым Логом многим не дает покоя — вот где чернозем так уж чернозем, пшеница там родится не сам-пять, сам-шесть, а сам-двенадцать-тринадцать…Вот уже подступают к Устинову мужички, и худой, в свитке, с белым каким-то геометрическим носом, шепелявый дед плюется словами, точно семечками:— Себе все, а другим што придец-ца?!Мужики размахивают руками, и Филипп Макарович размахивает, ожесточенно размахивают, вот-вот пораздерутся.Мальчики в углу присели на корточки, Колька хорошо разбирается в происходящем, собственный его отец не из бойких, чаще отмалчивается, чем вступает в споры, но и отец что-то кричит, размахивает руками и вот-вот ввяжется в драку. Ничего не поделать: хлеб! Зато Славушке многое непонятно — кто виноват, кто прав… Любопытно и страшно!Дым. Вонь. Курят самосад. Не продохнуть. Коптит лампа. Те, кто у стола, как бы в нимбах. Смрад и свет клубятся вперемешку, на свету святые, а в тени не то грешники, не то черти. Черти и есть! «Не желаем! Не желаем!» Не желают наделять землей баб! Каждый год заново делят землю. «У пустоши Одинокову, а по-за кладбищем Ореховым. Обоим. И Тишке, и Мишке». Но один из Ореховых кричит: «Мне по-за кладбищем не с руки. Это Тишке с руки, его овин прямо на погост смотрит…» — «А как солдаткам?» — «Солдаткам не давать, потому как они тоже бабы». — «На сынов давать, а на девок не давать!» Жадность владеет мужиками. На землю жадность. Каждый рад ни с кем не делиться, забрать всю землю себе, ни сажени девкам, ни бабам, ни другим мужикам: канительное это дело — поделить землю так, чтобы заграбастать побольше.В том, что происходит, есть что-то сказочное. Таинственный сумрак, мятущиеся души, загадочные видения. Усатый Филипп Макарович будто злой волшебник, его бы только нарядить в просторный балахон, где легко притаиться маленьким злым духам — зависти, стяжательства, злобы, лицемерия, ненависти; маленькие и ловкие, они то выпрыгивают из-за плеч председателя, то исчезают, точно их здесь и нет.В маленьких черных глазках Устинова сверкают дьявольские искры, тусклый желтый огонь керосиновой лампы отражается в них багровым пламенем, вот он сейчас обернется, посмотрит на мальчиков, и они мигом превратятся в горсточку белого пепла!Филипп Макарович кричит, кричат все, но перекрикивают других лишь Филипп Макарович и еще несколько мужиков, и Славушке постепенно открывается тайна происходящего, как меньшинство хитрых мужиков обводит вокруг пальца большинство жадных. Они не то что не хотят дать землю женщинам или детям, они вообще не хотят делиться землей, каждый хочет захватить всю землю себе.И вдруг голосок, негромкий, сипловатый, но очень слышный, профессиональный голосок проповедника прорезает разноголосицу:— Извеняйте… веняйте… граждане…Совсем как школьник, отец Валерий поднял руку, упершись локтем в парту, и обращается к Устинову, как ученик к учителю:— А духовенству, Филипп Макарович, не дадено земли за Кривым Логом?Дался всем Кривой Лог!— Вам, батюшка, за погостом…— Не давать им!— Что им, исть не положено?Филипп Макарович шевелит усами, как таракан.— Вам бы, батюшка, набраться терпения…— Рази стерпишь, когда землю под носом уводят?— Христос терпел и нам велел.— Вам, а не нам!— Христу легше, ен бездетный!Спор опять разгорается.Заплакала какая-то баба:— Креста на вас нет!И вдруг… Тишина не тишина, но шум как бы ушел под пол, перестают размахивать руками, обвисают устиновские усы, и фитиль, вывернутый до отказа, чадит, как факел, зажженный в честь… В честь кого?А вот в честь кого!В сенях возня, мужики в дверях расступаются, и в класс быстро входит… Некто. Среднего роста. Средних лет. Средней наружности. Есть в нем что-то актерское. Во всяком случае, появляется он так, точно выходит на сцену… и что-то офицерское. Вероятно, ему хочется походить на офицера. Франтовская офицерская фуражка, бекеша цвета хаки, отделанная по краям серым каракулем, начищенные хромовые сапоги… Белобрысый, узколицый. Глаза с каким-то стальным оттенком. Бледные губы.— Быстров, — шепотом говорит Колька.Вошедший ни в кого не всматривается, не осматривается по сторонам, подходит к столу, глядит на Устинова, вернее, сквозь Устинова, но усы у того обвисают еще больше, все теперь пойдет не так, как задумано.— То-ва-ри-щи!Есть в нем что-то, что заставляет смотреть только на него.— То-ва-ри-щи!… — Громко и пронзительно, даже стекло в окне звякнуло.Славушке кажется, что не толпа мужиков, а один огромный слон переступает с ноги на ногу. Даже не слон, а мамонт. Волосатый, дикий, встревоженный…— Что ж ет-та получатци?Голос старческий, слабый, неуверенный, а слышен — такая тишина.— Степан Кузьмич, дык что же етта, буд-мя любезен, разъясни мне, дураку, хресьянам воля, а что ж етта за воля, коли растю-растю, а сваму хлебу не хозяин?Быстров оперся о стол ладонями.— Давай, давай, дед…— Запрос об том, что давать-та я не хочу…— Еще у кого какие запросы?Снова возник гул, однако Быстров пристукнул кулаком, лампа чуть подпрыгнула, мигнул огонек, и опять тишина.— А где «молния»?Действительно, где «молния»?Голос резок, глуховат, напоминает звуки приглушенного фагота, мягкость и грубость звучат в его модуляциях.— Евгений Денисович не дают.Филипп Макарович неуверенно закручивает развившиеся колечки цыганских черных усов.— Позовите Евгения Денисовича.Квартира Евгения Денисовича тут же, в школе, только в нее отдельный ход с улицы.— Обойдемся, Степан Кузьмич…— Не обойдемся.За окном свет еще раз мелькнул, все в классе преображается, и люди как люди, тени пропадают в никуда, все естественней, проще, все как всегда, — вот они две лампы-"молнии", одну вносит Егорушкин, вторую сам Евгений Денисович.Ну конечно, это Евгений Денисович, красавчик с длинными русыми волосами, в пиджачке, в синей косоворотке…— Экономим керосин, — с порога оправдывается Евгений Денисович, — бережем для занятий.— А вы понимаете, что здесь?— Но это же школьный керосин.— Делят землю!— Но это школьный…— А что ваши ученики будут есть, вас это интересует?Одну лампу ставят на стол, другую подвешивают под потолок, все видно, всех видно, на свету все как-то заметнее.Быстров снимает фуражку, кладет на стол, вытягивает руку, не глядя ни на руку, ни на Устинова, — непререкаемый театральный жест.— Список!Славушка рассматривает Быстрова. Странное лицо, точно высеченное из песчанника, гладкие белесые волосы, будто смазанные маслом, такие же белесые брови, сумасшедшие — и не серые, а синие глаза, прямой нос с ноздрями, раздувающимися как у злого жеребца, бледные широкие губы, и подбородок такой благородной формы, что, носи он бороду, ее следовало бы сбрить, чтобы лицо не утратило своих законченных очертаний.— Ну что ж, потолкуем…Только всего и произносит он, но Славушка понимает, что теперь не будет ни драки, ни крика, ни обмана, так велик авторитет этого человека, его боятся, это очевидно, но есть в нем что-то еще, что заставляет одних притихнуть, других подчиниться, а третьих поверить и пойти за ним, куда бы он их ни повел.Быстров отводит плечи назад, сбрасывает бекешу, подходит к доске и видит в углу мальчиков.— А вы что здесь делаете?Они молчат, сейчас их выгонят, и, собственно говоря, они уже и сами не прочь…Взгляд синих глаз пронзителен и беспощаден.— Сидите, сидите, — снисходительно говорит Быстров. — Учитесь. Может, кто из вас станет еще председателем совнаркома!Набрасывает на доску бекешу, возвращается к столу. Смотрит на бумагу, где расписано, какие и за кем закреплены земельные наделы, а все остальные смотрят на Быстрова, ждут, что он скажет, спорить с ним опасно и почти бесполезно, знают — как он решит, так тому и быть.— Земля… — задумчиво произносит Быстров. — Все под ноги себе смотрите… А нет, посмотреть вокруг себя… — Он смотрит куда-то поверх мужиков. — И даже подальше… — И смотрит дальше. — В Европу, например…Филипп Макарович тоже завороженно смотрит на бумагу, где все расписано так ловко, что не сразу уразумеешь, какую отличную землю отписал себе автор этого плана.Европа — плохой признак, так у Быстрова всегда, заговорит о равенстве и братстве, а потом примется уравнивать всех поблизости!— Чтобы вы, товарищи, не ставили свои личные интересы выше интересов мировой революции, заслушаем доклад о текущем моменте…Он помолчал, точно кто-то еще, кроме него, мог сейчас сделать доклад, вытянул руку, указал пальцем на женщин, заслонивших висящую на стене физическую карту обоих полушарий, и взялся за речь, как берутся за плуг или кувалду.— Товарищи, могу сообщить вам радостную новость, — начал Быстров. — В ознаменование торжественной годовщины Октябрьской революции в Москве открыт памятник нашим учителям товарищам Марксу и Энгельсу!Сообщение не волнует никого.— Похлопаем?Быстрова никто не поддерживает, хлопнув ладонью о ладонь, он стискивает кулаки и сует их в карманы.— Непонятно? — спрашивает он. — Можем уже позволить себе памятник!Кто пережил весь гнет и зверства старого, капиталистического режима, тот научился многому и многому. Мы знаем, что добыто мало… — Он точно думает вслух, медленно произносит слово за словом, точно повторяет кого-то, кого слышит лишь он один. — Да, сделано мало с точки зрения достижения конца, но сделано много, необыкновенно много с точки зрения упрочения фундамента. Говоря о социализме, нельзя говорить о сознательном строительстве фундамента в самых широких рабочих массах в том смысле, что они взяли книжки, прочли брошюру, а сознательность здесь в том, что они взялись собственной энергией, собственными руками за необыкновенно трудное дело, наделали тысячи ошибок и от каждой ошибки сами страдали, и каждая ошибка выковывала и закаляла…Фагот звучит в необычайно высоком регистре, можно подумать, что Быстров страдает, говоря о страданиях, а сам всего лишь инструмент, на котором ветер революции играет свою мелодию.— Тот, кто наблюдал деревенскую жизнь, кто соприкоснулся с крестьянскими массами в деревне, говорит: Октябрьская революция городов для деревни стала настоящей Октябрьской революцией только летом и осенью тысяча девятьсот восемнадцатого года…Он говорит о том, что нельзя обгонять развитие масс, что движение масс вперед вырастает из собственного опыта масс, из их собственной борьбы…Все, что он говорит, и отвлеченно и конкретно, — мудрость, накопленная в течение лишь одного года, но такого года, который своими событиями превосходит иное столетие.— Мы тогда приобщились к Октябрьской революции, когда создали комбеды, экспроприировали у кулаков хлеб и отправили его рабочим Москвы и Тулы…Вот когда отвлеченные понятия обретают плоть действительности, хлеб отбирали не только у кулаков, Быстров был щедр на угрозы, собирая по волости хлеб для победившего пролетариата.Тревожно и подавленно слушают мужики, они не знают, чего им ждать, не знают всего того, что известно Быстрову, во всяком случае, им хочется думать, что Быстрову известно, что их ждет впереди.Славушке еще не приходилось слышать таких речей, он часто слышал, как рассуждали и даже спорили знакомые и родственники его матери, учителя, врачи, адвокаты, но таких вот пугающих речей, обращенных ко всем и ни к кому в отдельности, он еще не слыхал…Быстров все говорит, говорит, чего-то добивается от этих вот сидящих и стоящих перед ним мужиков, а говорит о том, что происходит далеко за пределами Успенского.— Хотя теперь на нас и собираются силы всемирного империализма, которые сильнее нас в данный момент, хотя нас теперь окружают солдаты империалистов, которые поняли опасность Советской власти и горят желанием ее задушить, несмотря на то, что мы правду говорим сейчас, не скрываем, что они сильнее нас, — грозит он мужикам, и голос его звучит фортиссимо, — мы не предаемся отчаянию!Славушка не понимает, в чем могущество этого человека в серо-зеленой гимнастерке и синих галифе, но он могуществен, его голос гудит как труба, его глаза мечут молнии.— Германия загорелась, а Австрия вся горит… — Он не только не боится, он угрожает империалистам, чью силу он только что признал. — Мы видим, как Англия и Америка так же дико, безумно зарвались, как Германия в свое время, и поэтому они так же быстро, а может быть, и еще быстрее приближаются к тому концу, который так успешно проделал германский империализм.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81