— Так землемер же их лошадями не наделит? — возразил Дмитрий Фомич. — Сидели бы дома, не шатались по городам, были бы и у них лошади.— Лошадьми наделю их я, — сказал Быстров. — Или, правильнее, Советская власть.— Откуда же вы их возьмете? — не без язвительности спросил Дмитрий Фомич. — Пролетариат сам лошадьми нуждается, скорей на колбасу пустит, чем мужикам даст.— А я у тебя возьму, — спокойно сказал Быстров. — Одну оставлю, а другую возьму.Дмитрий Фомич глубокомысленно посмотрел на Быстрова.— На такое дело закон нужен, Степан Кузьмич, хотя бы вы и действовали ради мировой революции.— А это нам недолго, — насмешливо возразил Быстров. — За ради дела? Закон будет моментально! Пишу Ленину, и через пару дней будем иметь декрет. Пожалуйте, товарищ Никитин, вот вам и закон: председатель Совета Народных Комиссаров Ульянов — Ленин.Дмитрий Фомич усмехнулся.— Ну, это уж вы, Степан Кузьмич, немножко того. Быстровых, извините, все же много, а Ленин — один: там государственные соображения!Быстров негромко засмеялся.— А ты что ж думаешь, Быстровы действуют совсем уж без государственного соображения?— Нет, зачем же…— Быстров понимает, что это такое — написать Ленину, — продолжал Быстров. — Даже написать Ленину и то надо иметь… — Он постучал пальцем себе по лбу. — С бухты-барахты не напишешь. — Мгновение помолчал. — А что касается лошадей, — добавил он уверенным тоном, — лишних лошадей мы все-таки заберем, и безлошадным дадим, и середняку оставим…— А кулаку? — не без язвительности спросил Дмитрий Фомич.Быстров нахмурился.— Ну а что касается кулака, это особый разговор, — жестко сказал Быстров. — С кулаком у нас война.Дмитрий Фомич засопел трубочкой.— И когда ж думаете в трубы трубить?Быстров не понял.— Как вы говорите?— В трубы, говорю, — пояснил Дмитрий Фомич. — Победу, говорю, когда думаете праздновать?— До победы еще далеко, — медленно произнес Быстров. — Еще очень далеко, это я понимаю. Война будет длительная, трудная, вы меня дураком не считайте.— Но победа-то будет? — серьезно спросил Дмитрий Фомич.— А кто же начинает войну, не веря в победу? — ответил ему Быстров. — Победа будет, нет такой силы, которая могла бы остановить революцию, но…— Эх, Степан Кузьмич, Степан Кузьмич! — прямо-таки с отцовской теплотой вырвалось у Дмитрия Фомича. — Хорошо писали на бумаге, да забыли про овраги!Быстров усмехнулся.— А по ним ходить, хотите сказать?Он привстал с дивана, оперся обеими руками о стол и посмотрел в сгущающуюся темноту, туда, где смутно белели изразцы кафельной печки, посмотрел так, точно в этом сумраке раскрывалось перед ним далекое будущее, вплоть до собственной смерти.— Знаю, — сказал он и еще раз сказал: — Знаю. Много еще чего будет. То он нас, то мы его. Война будет пострашнее, чем с Деникиным. И крови будет, и слез… И крови и слез, — повторил Быстров и почти с мукой выкрикнул: — Но ведь не отступать же?Он опять сел, привалился к спинке дивана. Славушка с нежностью посмотрел на Быстрова. На черной коже дивана смутно выделялась его голова. «Умная, решительная и родная голова, — мысленно сказал себе Славушка и тут же подумал: — Почему родная? Почему Быстров кажется мне таким родным?»Быстров молчал, и Дмитрий Фомич молчал. Потом Дмитрий Фомич встал, прошел по комнате к печке, с легким кряхтеньем опустился на корточки, открыл дверцу, грубой мужицкой рукой пригреб к краю топки горстку золы, подул на нее, выбрал не погасший еще уголек и, перебрасывая его с ладони на ладонь, положил уголек в потухшую трубку, раскурил, бросил уголек обратно, аккуратно прикрыл дверцу и вернулся на свое место.— Так, так, — негромко сказал он, глотая дым частыми глотками. — Не обидьтесь на меня, мужика, Степан Кузьмич, за поперечное мнение, вы хоть и моложе меня, однако видели в жизни побольше, но попомните то, что я вам скажу: отступать вам придется скоро. Вы сами, Степан Кузьмич, здешний мужик, хоть и лезете в баре, — продолжал Дмитрий Фомич. — Вы нутром должны понимать, что за страшная сила русский мужик, с нею совладать невозможно. Я уважаю Ленина, он наш, российский, Россию понимает и любит, большевики худа народу не желают, и ваша прямота для меня тоже очевидна, но мы с вами вышли уже из того возраста, когда веришь в сказки и во всякие там кисельные берега…В его голосе прозвучала даже не отцовская, а дедовская какая-то теплота, он посмотрел в окно, где на подоконнике сидел Слава, но так, точно смотрел сквозь мальчика, точно мальчик был прозрачным, точно в темноте перед ним расстилалось такое знакомое и известное ему во всех подробностях Успенское.— Вот Вячеславу Николаевичу простительно верить в мировую революцию. Он, конечно, может поверить, что товарищ Ленин превратит меня в коммуниста, но ведь он же мальчик, ребенок еще, ведь меня всеми огнями жги, а приверженности моей к сохе не выжгешь, я свою Гнедуху в могилу с собой положу, а Ваньке Стрижову не отдам, и вы думаете, это можно во мне изменить?Дмитрий Фомич опять как-то неторопливо и задумчиво смолк.В комнате совсем стемнело. Стояла такая тишина, что Слава слышал, как бьется его сердце.Быстров пошевелился, и Славушка скорее уловил, чем услышал, ответ Быстрова.— Можно, — ответил Быстров шепотом.Но и Дмитрий Фомич услышал его ответ.— Нет, нельзя, — уверенно возразил он. — Мужика переделать нельзя, и вы это знаете. Я наперекор большевикам не иду, но, поверьте мне, сам товарищ Ленин должны будут отступить, жизнь заставит, и вы это увидите.Быстров опять глотнул воздуха, выпрямился за столом и спокойно, так, как говорят обыкновенно учителя, подытоживая какую-нибудь серьезную беседу с учениками, сказал:— Я знаю, Дмитрий Фомич, вы человек честный, иначе мы бы вас в исполком не допустили, запомните и вы меня: наша партия не отступит. Владимир Ильич Ленин никогда не отступал, может, там, наверху, и есть люди, которые рады отступить, но отступления не будет. Я скажу даже больше: на жизнь Ленина могут покушаться, хоть и страшно об этом подумать, но правду его не убить, всех коммунистов не убить…Дмитрий Фомич вдруг засуетился, засуетился еще до того, как Быстров договорил, принялся запихивать в ящики стола папки с бумагами и запирать ящики ключами, которые висели у него на одной связке с ключами от домашних сундуков и амбаров, сунул ключ в карман, поправил на голове старую фуражку с бархатным околышем, подаренную ему еще до войны каким-то чиновником, и пошел к выходу.— Вы меня извините, Степан Кузьмич, — проговорил он на ходу, устремляясь к двери. — Совсем было запамятовал. Сегодня на селе сход, подводы будут наряжать за лесом для школы, не придешь, не посмотрят, что секретарь волисполкома, так занарядят, что и за две недели не отъездишься.— А ты чего молчишь? — спросил Быстров мальчика. — Сидишь и молчишь, точно мышонок?— Так я с вами… — Слава сконфуженно запнулся. — Так я же с вами согласен!— А если согласен, — сказал Быстров уже с раздражением, — чего же молчишь? — Он укоризненно покачал головой. — Так, брат, не годится. Ежели согласен, спорь, действуй, партии молчальники не нужны. 43 Приближался двадцатый год. Слава Ознобишин ездил по деревням, организовывал комсомольские ячейки, открывал избы-читальни, искал у кулаков хлеб, ссорился с учителями… С учителями здорово ссорился! Они хотели обучать детей. Только. А Слава именем революции требовал, чтобы они устраивали митинги, выступали с лекциями, ставили спектакли. Да и мало ли чего от них требовал, требовал, чтоб они занимались политикой, а им политика была ни к чему.По ночам Слава составлял планы мировой революции. В волостном масштабе. Но мировой! Потому что чтение газет неграмотным старухам тоже часть мировой революции.Как-то Саплин задержался в Успенском, он чаще всех наведывался в волкомол по делам, связанным с защитой подростков, все сироты и полусироты, все батрачата искали его в исполкоме. Быстров даже распорядился отвести ему место в земотделе, — засиделся до вечера, не успел к себе в Критово, и Слава, хоть и с нелегким сердцем, можно ждать язвительных замечаний Павла Федоровича, привел Саплина к себе ночевать.Саплин лежал на лавке, на каких-то тряпках, постеленных Надеждой, подложив под голову подушку Славы, принесенную из комнаты, посматривал черными маслеными глазами на Федосея, сожалея, возможно, что тому не четырнадцать лет, вот бы он тогда показал Астаховым!— Хочешь, взыщу с твоего хозяина пудов десять хлеба? — предложил он вдруг Славе.Слава оторвался от сборника одноактных пьес, подбирал репертуар для школьных спектаклей.— Какого хозяина?— Этого…Саплин кивнул на дверь, и Слава понял, что имеется в виду Павел Федорович.— Какой же он мне хозяин?— Не тебе, твоему брату. Знаю, как он тут батрачит…— Не вмешивайся, пожалуйста.Слава поморщился: Саплина постоянно приходится осаживать, Слава предпочитал разговоры на отвлеченные темы.— А ты задумывался, — спросил он, — что такое счастье?Саплин потянулся, попросил:— Подай-ка воды…Напился, поставил ковшик на стол.— Я счастливым стану года через четыре, — уверенно сказал он. — Вступлю в партию, получу должность, женюсь…Слава ничего не сказал в ответ, не хотел ссориться, вместо этого обратился к Федосею:— А ты, Федосыч, счастлив?— Ясное дело, — ответил тот, отрываясь от плетенья веревочных чуней. — Все мое при мне.Ах, Федос Федосович! И ведь он прав! При нем его жена и его чуни, сейчас он кончит их плести и завтра будет с сухими ногами…Утром Слава выпроводил Саплина пораньше; когда Павел Федорович появился в кухне, того и след простыл, но Павел Федорович, оказывается, не только знал о пребывании Саплина, но и не высказал никакого осуждения.— Чего ж отпустил товарища без завтрака? — спросил он. — Слыхал о нем, башковитый парень, с такими знакомство стоит водить.Новый год Вера Васильевна неизменно встречала с сыновьями, такую традицию завел еще Николай Сергеевич Ознобишин. К встрече он всегда покупал шипучую ланинскую воду и, к восторгу сыновей, притворялся пьяным, и на этот раз Вера Васильевна тоже сочинила какой-то напиток из сушеных вишен, а к вечеру сбила суфле из белков и варенья.Но жизнь, как обычно, нарушила мамины планы.Совсем стемнело, когда появился Быстров. В бекеше, перешитой из офицерской шинели, в казачьей папахе, с прутиком в руке.— Извиняйте, за Славушкой!Бедная мама растерянно отставила в сторону суфле.— Как же так… Неужели вы занимаетесь реквизициями даже в новогоднюю ночь?— О нет! — Быстров засмеялся. — Просто приглашаю вашего сына встретить Новый год со мною и Александрой Семеновной!Вера Васильевна облегченно вздохнула, Новый год ее сыновья всегда встречают с нею.Славушка виновато посмотрел на Веру Васильевну.— Мама… Я не знаю…Он уже решил ехать, она это поняла, но мало того, ему еще хотелось, чтобы мать одобрила его решение.— Чего ты не знаешь? — Помолчала. — Поезжай…У крыльца переминался буланый жеребец, запряженный в розвальни, зимой Степан Кузьмич мало езживал на Маруське, берег ее, но и жеребец неплох, Быстров не любил тихой езды.Два тулупа валялись в розвальнях, Быстров закутал Славушку, закутался сам, и только снег полетел от копыт, доехали до Ивановки меньше чем в полчаса.Александра Семеновна встретила Славушку у дверей, ввела, раскутала, посадила у печки.— Я соскучилась по тебе.У стены свежесрубленная елка, без украшений, без свечей, только хлопья ваты набросаны на ветки.В углу на полу клетка с наброшенным на нее шелковым синим платком.— Спит?— Спит.Все как было. Только над столом фото в рамке, моложавый офицер, усы колечками, дерзкий взгляд.— Мой отец…Сама Александра Семеновна все переходит с места на место, то у стола постоит, то у печки, то поправит тарелку, то переложит вилки, не суетится, но беспокойная какая-то, а Быстров спокоен, снисходителен.Стол накрыт к ужину: сало, огурцы, винегрет, все аккуратно нарезано, разложено по тарелкам, самогонку Быстров принес откуда-то из сеней.— И еще курица.— Пируем!— И пирог.— Съедим!Степан Кузьмич налил с полстакана себе и понемногу жене и Славе.— Выпьем?— За что?— За генерала! — Быстров посмотрел на фотографию. — За генералов, которые пошли вместе с народом.Он выпил самогон и стал обгладывать куриную ногу.После ужина Быстров принес кожаный чемодан, протянул Славушке.— Это я тебе. Вроде подарка.Чемодан полон бумаг, пожелтевших, исписанных.— Из Корсунского, — объяснил Быстров. — Там таких бумаг на антресолях полным-полно. Вся княжеская жизнь…Слава принялся перебирать бумаги.Семейная переписка русской аристократической семьи. Письма, написанные столетие назад, и письма, написанные во время последней войны, письма, посланные из заграничных путешествий, и письма, посланные с фронта…Пожалуй, эти письма интереснее любого романа.Листок тонкого картона с виньеткой, раскрашенной акварелью.Протянул карточку Александре Семеновне.— Что это? — поинтересовался Быстров.— Меню царского ужина.— Что же ели цари?— Седло дикой козы. Спаржа. Парфе…— За дикими козами и мне приходилось охотиться, — похвастался Степан Кузьмич. — А вот парфе…— Что такое парфе?— Что-то вроде мороженого…— Парфе у тебя нет?— Есть овсяный кисель…Кисель из овсяных высевок делали по всей деревне.— Давай, давай!Кисель чуть горчил, запивали его холодным молоком, и кисель показался не хуже царского парфе.Быстров кивнул на чемодан с бумагами.— Тоже в какой-то степени наше прошлое.Александра Семеновна неуверенно взглянула на мужа:— А княгиня не оскорбится, что кто-то копается в ее письмах?— Княгиня теперь в Питере… — Быстров нехорошо усмехнулся. — Давали возможность жить, не захотела. Утряслась к своей питерской родне…После смерти Алеши Степан Кузьмич резко изменил свое отношение к Корсунским, сперва мирволил, добром поминал свою службу у них, а после нелепой демонстрации, устроенной Корсунской, приказал ей убраться из волости «в двадцать четыре часа».— Ты знаешь, что она мне сказала? — вдруг вспомнил Быстров. — Приезжаю, говорю: «Что же это вы натворили?» А она мне: «Вот что делает ваша революция!» — «А что она делает?» — спрашиваю. «Убивает детей!» — «Так это же вы, — говорю, — его убили…» А она знаешь что в ответ? «Вам не понять, что такое в нашей среде принципы…»Самогона больше не было, он залпом выпил стакан молока.— А теперь по домам.Пошел за лошадью.Александра Семеновна тоже оделась.— А ты куда? — удивился Быстров.— С вами…Ему понравилась эта затея, он закутал и Славушку и жену в тулупы, сам стал в санях на колени и помчал.Ветер был в лицо, снежная пыль оседала на лица.Степан Кузьмич домчал до Успенского в какие-нибудь полчаса. Все спало в доме Астаховых.Славушка постучал по стеклу, за окном кухни кто-то завозился, зашаркал в сенях, брякнула щеколда, Надежда открыла дверь.— Полуночничаешь? — сказала беззлобно, в полусне.Слава тихо вошел в комнату. Луна лила в окна призрачный белый свет. Петя весело посапывал, точно бежал во сне. Мама тоже спала. На столе стояло блюдечко с суфле, оставленное для Славушки.Он подошел к матери. Лунный свет освещал ее. Рука лежала поверх одеяла. Славушка наклонился и поцеловал руку. Мама не шевельнулась. Спит или обиделась?…Разделся, лег на кровать и закутался с головой, чтоб скорее заснуть. Но и сквозь одеяло слышал, как постукивают за стеной часы: «Тук-тук, тук-тук…» Наступил Новый год. Двадцатый год. 44 Февральские тени бегут за окном, то серые, то голубые, вспыхивает солнце и, дробясь в оконном стекле, пробегает по выцветшим обоям, перелом к лету еле ощутим, но нет-нет да и пахнет весной, особенно по воскресным дням, когда можно не идти в школу.Вера Васильевна выходит в галерейку. Все идет своим чередом. Бегает по двору Надежда, постукивает где-то молотком невидимый Федосей, что-то заколачивает или приколачивает, стучит ножом в кухне Марья Софроновна, готовит завтрак: «Два кусочка — вам, вам, два кусочка — нам, нам…»Вера Васильевна дышит чистым воздухом, которого обычно не замечает. Спокойно и свежо, почти как в Москве в погожие зимние дни.В комнату входит Павел Федорович, в руке у него ведро.— Вот я тут вам сахарок принес. Дальше как знаете. Осталось около пуда. Всего в доме восемь человек, трое вас, трое нас, Марья Софроновна на сносях, так что дите тоже считаю, да Федосей с Надеждой. По четыре фунта на душу. На будущее прошу не рассчитывать…Павел Федорович с минуту стоит, точно ждет каких-то вопросов или возражений, и выскальзывает за дверь.Вера Васильевна ставит ведро на стол.— Вот вам, ребята, и сахарок.— Что ж, дели, — говорит Славушка.— То есть как делить? — удивляется Вера Васильевна. — Кому делить?— На троих, — предлагает Славушка.— Зачем же делить? — еще больше удивляется Вера Васильевна. — Мы же вместе…— Так тебе вообще ничего не достанется, — объявляет судейским тоном Славушка. — Нет уж, дели, каждому свое…Он настоял, сахар стаканом поделили на три равные доли, и свою Славушка спрятал в этажерку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81