Эти наверняка лазаретчики...
Наконец кончились подводы, и снова потянулись пешие. Идут и идут... С санками.. С мешками... С ребятишками... С корзинами... Усталые, измученные, злые...
«А вдруг и нам с маманькой придется вот так идти? Только вот Лаврушка не пойдет, он говорит, что возьмет ружье дедово и убежит на фронт к красному командиру. Ему легко так говорить, его отпустят, а мне ма-маньке надо помогать. Маманька-то одна у меня... Другое бы дело, если б дедушка дома был. А он тоже на фронте».
Из-за поворота опять показались люди. Поравнявшись с Федяркой, один из них остановился, окликнул его, спросил, как пройти в тутошние Полой.
— Ржаные-то? — переспросил Федярка.— Если в Ржаные, так эвон они, наши-то Ржаные Полой, неподалеку, за леском лыковым,— и, взглянув на длинноногого в короткой шинели, спросил: — А вам кого тут надо?
— Знакомого одного разыскиваю.
— Вы, случаем, не от дяди Егора?
— Нет, а что? —остановившись, уставился тот на Федярку.— Кто такой этот Егор?
— Да это такой, знакомый тоже,— уклончиво ответил Федярка, вспомнив, что о дяде Егоре говорить ему не велено.— Я и сам не знаю, кто он...
— А Алексея Даниловича знаешь?
— Нет, не знаю,— и Федярка взглянул на зеленый картуз с круглой, как белая пуговица, кокардой. На кокарде-то красный крестик, точь-в-точь, как у сестер милосердия на белых платках.
— А ты, дядь, лазарецкий тоже? А не раненый почему?
— А зачем мне раненому быть — я лекарь,— и, помолчав, опять спросил об Алексее Даниловиче.
— У нас Даниловичей нет,— стоял на своем Федярка., Но как только длинноногий с белой кокардой во лбу напомнил, что у этого Даниловича должна быть дочь Настасья, Федярка оживился:
— Так это же Алешка — тоненькие ножки! — и, сорвавшись, побежал указывать его дом.
Когда военный с белой кокардой вошел в избу, Кузовков сидел на лавке и, облокотясь о край стола, зачищал ложкой в блюде.
— Хлеб да соль,—приподняв фуражку с кокардой, поздоровался вошедший.
— Спасибо,— нетерпеливо ответил хозяин. «Раньше бы сказал —милости, мол, просим за стол,а теперь: ем, да свой. Мало ли всяких ходит ныне охотников до чужого каравая, всех не накормишь».
Гость тем временем достал из кармана бумагу и, показав ее хозяину, потребовал подводу до Нолинска.
— Таковой подводы у меня нет, дорогой товарищ фельшер,— ответил Кузовков.— На лошади моей уехали ныне ваши же...
— Тогда прошу посодействовать,— и, окинув взглядом большую избу с перегородкой и убедившись, что в ней, кроме хозяина, никого нет, спросил: — Как живете-то здесь?
— Какое там житье... Война-то скоро ли кончится?
— Война? Поднимай руки вверх — и все!
— Как так руки?
— А чего тут ждать? Сила и солому ломит.. Вот поклон вам привез от зятя...
— Какого зятя?
— Как какого? Прохора Фокеича.
— А-а, спасибо,— и, повернувшись, Кузовков почувствовал: в груди вдруг стало мало воздуха.
— Не волнуйтесь, жив, здоров, того и вам желает,— продолжал фельдшер и, снова оглянувшись, добавил уже тише: — По такому случаю для начала поговорить бы надо. Один в дому-то?
— Один, один...
— Теперь вы, очевидно, поняли где ваш зять? В могущественной армии Колчака, правителя всея Руси...
— Ну, нет,— сухо ответил старик, все больше чувствуя, что ему по хватает воздуха.
Он встал и только хотел шагнуть к перегородке, где лежали березовые поленья, как фельдшер движением руки остановил его.
- Отчего же нет? Зять твой у нас. Стоит сказать об этом красным — завтра же тебя вздернут на первую березу. Так что, Алексей Данилович, лучше подальше от греха. Лучше расскажи, кто тут есть из коммунистов?
— Нет, дорогой товарищ, таковых...
— Не финти, папаша.— Фельдшер, откинув полу шинели, пошарил около пояса.— Вы теперь в моих руках, и я попрошу вас сказать, кто тут есть из красных, из Комиссаровых семей кто?
— Да никого нету,— болезненно скривив лицо, ответил Кузовков.— Место темное, какие тут комиссары?
— Ну, вот что, папаша,— фельдшер выдернул из кармана толстую тетрадку в потертой матерчатой обложке и потряс ею: — Вот тут все ваши... Теперь придется вписать и тебя, как пособника красных. Тогда пеняй уж на себя, тогда и зятек не поможет... Брат на брата идет теперь. Так что можешь уже себя помянуть за упокой,— и, повернувшись, он хотел было уходить, как вдруг произошло нечто непредвиденное.
Лежавший на полатях и слышавший весь разговор Лаврушка вдруг перемахнул через брус и в тот же миг повис на костистых плечах фельдшера. Тот пошатнулся, уцепился за наган, но его руку цепко перехватил сам Алешка —тоненькие ножки.
— Вон отсель, гад! — подмяв его по себя, крикнул он что есть мочи.
Когда Кузовков с помощью внука вытолкнул непрошеного гостя в сени и вернулся обратно, тяжело дыша и отплевываясь, он вдруг почувствовал, как что-то у него обжигающе засаднило в левом боку. Запустив под рубаху руку, он провел ею по телу — и оторопел: липкая теплая кровь свела его пальцы.
Вторую неделю Кузовков лежал в постели. Лицом и так худой, тут еще больше похудел. Нос заострился, реденькая бородка начала седеть. Местный лекарь ска-
зал, что удачно еще получилось: пуля прошла мягкую ткань и не задела ни сердца, ни легких. А задела бы сердце или другое что — совсем бы плохо было. Тогда бы и с постели не встать...
И ведь вроде ничего он не слышал, ни выстрела, даже хлопка, а так себе, будто комар укусил да обожгло в боку вроде.
— И это может быть,— пояснил старику местный лекарь.— Пистоли, знать, такие иностранцы изобрели бесхлопковые.,
— Ай-яй-яй, до чего же додумались, стервецы,— сокрушался Кузовков.— Говорят, ведь ближний был, из Нолей...
— Разыщут,— успокаивал лекарь.
— Да кто его будет искать в такую пору? Ишь, как ходко Колчака-то жмет, сказывают, всех на пути расстреливает, гад. Потому и на тракту шпиен на шпиене... Выведают и доложат, куда следует. А там и виселица рядом.
Когда уходил к себе лекарь, в доме снова затихало. Даже Лаврушка с Юлькой, сняв у порога свои обутки, на цыпочках ходили по полу. Лаврушка больше всех опасался за здоровье деда, помедлить бы Лаврушке на полатях, может, и не приключилось бы этакой беды. Но кто бы утерпел: пришел ведь он, шпиен, в чужой дом да и начал угрожать. Да такого самого живьем стрелять надо.
Вместе с Федяркой и Юлькой Лаврушка каждый день бегал в лес за березовицей, поил деда красновато-лиловым соком. Сказывали старые люди, от сока березового все раны изнутри заживают, наверху остается только одна царапина. Так сказал ребятам и сам Кузовков. И наказал сок добывать в полойском лесу, за логом, а не от тех берез, что па тракту. На тракту бе-' резы суходольные, они еще царицей Катькой в старом веку сажены, в тех деревьях, что силком посажены, какой толк — слезы в них человечьи с тех пор текут, и только...
И ребятишки слушались, бегали за соком в полой-ский надел. Хоть раньше и ругали за порчу деревьев мужики, но сейчас другое дело., сейчас сок для поправки человека нужен. Да и мужиков-то в деревне раз-два, и обчелся — некому ругать.
Пропустит старик вовнутрь несколько глотков сладковатого соку и скажет:
— Не доверяйтесь всем-то. Такое время нынь недоверчивое. Шпиен-то, он ошибся: брат на брата, слышь, пошел... Того гляди, и отец на сына пойдет аль сын на отца...
— Подожди, это же и у нас будет,— вступила в разговор Настя.— Вот придет мой леший-то, чего он скажет нам с Лаврушкой?
— Да врет он, шпиен, все врет... Разве твой Проха рыскнет к Колчаку? Пристроился где-нибудь в деревне да и катает валенки. Проха твой тихое место любит...
— Ти-хо-е,— с горькой досадой тянет дочь.— Тихое-то его, лешего, куда увело? В Нолях-то комиссара того поймал он, подлец. А комиссар-то разве ему, ухвату, чета был...
Сжимая кулаки, Лаврушка выбегал в сени, поднимался на поветку, валился на солому и плакал. От горя и стыда плакал он, вспоминая недобрые дела отца. Недобрый он был и для него, не ласковый, чужой. Жил тихо, по-паучьи... И ухватка у пего была паучья. Крутится и все будто плетет тенета. Низенький сам, сутулый, ноги, как маманя говорит, ухватиком, и руки тоже— локтями наружу. Подростком учился катать валенки, оттого и лицо землистое у него, испитое. Но с валяным ремеслом не получилось — тут силенки нужны,— и пристроился тогда он к церкви, сначала сторожем В усыпалку, потом и на колокольню взобрался... И как взобрался, стал говорить: «Вот эта работа по мне». И Лаврушку с собой начал вверх таскать. Приведет его на колокольню, толкнет в сторонку, а сам расставит ноги-ухватики да возьмет веревки, в каждую руку по две — настоящий паук,— и давай названивать обедню. Позвонит, достанет кисет с табаком и скажет:
— Учись, помощником будешь. И сам на любую церковь встанешь. Все колокола в округе в наших руках будут...
Но тут увидел Лаврушка, как вместе со степановца-ми отец у горящего военкомата ловил комиссара. Потом видели, вел он по улице нолинской босого комиссара того, а сам был в его, Комиссаровых, сапогах. А потом будто бы куда-то упрятал этого комиссара...
И когда мать переехала в деревню, Лаврушка сказал: «Будем жить у деда. И Нолей не надо, и никаких к черту колоколов...»
Так и теперь — лежал он и думал. Все равно он больше не поедет в Нолинск. Будет жить здесь с дедом. Пахать с Ним землю. Набивать снегом погреб. Бегать за березовицей в полойский надел — все, все будет делать, только не там..,.
После того как ранили деда, он еще больше насторожился, как-то сразу повзрослел. Он вдруг почувствовал к людям, идущим и едущим по тракту, не сожаление, а неприязнь. «Кто эти люди? — задавал он себе вопрос.— Ну, хорошо, идут бабы с ребятишками, а мужики, вроде того, что с белой кокардой? Зачем они-то идут?»
Когда забегал к нему Федярка и звал на тракт к березам, Лаврушка отмахивался:
— А чего там делать? Хороший человек воевать будет, окопы рыть... Будь я там — не пошел бы, в землю зарылся, а не отступил...
— Ия бы тоже...
— Ты, ты чего, ты еще ничего не знаешь,— как взрослый, говорил Лаврушка.
— Знаю, все знаю,— сердился Федярка.
Лицо у Федярки в эту минуту как бы застывало, оно и так было некрасивое, широкое, с медным отливом, а сейчас совсем походило па поджаристую гороховую ватрушку. На ватрушке этой —короткий нос с широко раздутыми ноздрями, уши оттопырены. Мать не раз говорила ему, чтоб он уши прятал под шапку, может, и припадут, не будут топорщиться. Но Федярка возражал:
— Чего я услышу, если в шапку их запрячу?
Только волосы у него были красивые, Глафины волосы: пепельно-темные, мягкие и от висков немного вились. Нацепит, бывало, мать па палец их и скажет:-«Хоть варежки из них вяжи, до того тонки и мягки». Мать радовалась: волосы мягкие — значит, сын будет добрый, ласковый.
А ласки Глафа за всю жизнь не видела. Она хотела этой ласки, но ее не было ни в детстве, ни тем более теперь, хоть бы от сына, что ли, получить этой ласки чуточку...
Вернувшись от Лаврушки, Федярка — сразу к дяде: в избе ихней на самом видном месте в простенке под расшитым полотенцем повешена фотография дяди Егора. Дядя Егор стоял на карточке в военной форме. На боку —кобура с наганом, правой рукой держит шашку за эфес.
Не спуская глаз с фотографии, Федярка подолгу смотрел в дядино лицо — строгое и в то же время доброе, разглядывал ремни на груди, кобуру, шашку.
«Вот это человек! — и не по-детски вздыхал: — Годов-то мне маловато...»
Однажды ночью к Ветлугину заехал какой-то гость. Федярка выглянул из-под одеяла: гость этот, как дядя — комиссар, в серой папахе, широкоплечий, по тужурке крест-накрест ремни, на поясу револьвер... Глазки у него маленькие, зоркие — вес видят. И говорит по-командирски, скажет как отрубит. Прислушался Федярка, гость рассказывает деду, что белые уже совсем близко, в двадцати верстах от Уржума, и что они уже сбили красные кавалерийские части на левом берегу в реку. Хорошо, ледоход им помешал, не ледоход бы — беляки тут как тут были...
Жутко сделалось Федярке, пырнул под одеяло было, но снова высунул голову — интересно, что дальше-то скажет командир.
А командир в ремнях желтых рассказывал и рассказывал о войсках, о пристанях, о беженцах...
— Так как же это будет, товарищ Сормах?— спросил наконец дед.
— А так и будет, что надо за оружие браться,— ответил Сормах.— Зимой мы распустили в Уржуме дружину,, думали степановцев прогнали — и все тут. Но вслед за степановцами да белочехами Колчака надо гнать.
— Придется,— согласился дед.— И куда вы отряд свой двинете? На какие позиции?
— На левый берег пойдем, к Кильмези.
Тут уж Федярка совсем высунулся, лежит и глаза с Сормаха не сводит: о нем он тоже кое-что слыхал. Ведь это он Федьку Вершинина из зеленой банды живым схватил. Верток тот бандит был, а Сормах еще ловчее. Потому — командир.
— Вот смотри,— Сормах встал, достал из кармана какую-то бумагу, развернул ее на столе и, растопырил ладонь, продолжал рассказывать: — Смотри вот на план. Елабужцы тут отступали. Мы сказали: хватит! Их бросим на Медведок, чтоб преградить путь врагу на Нолинск. А сами кинемся на Русский Турек. В Туреке у мужиков лодок много. Реквизируем. Переправимся тихонько за реку. Отбросим врага за реку Кильмезь.
— Надо отбросить, надо... Только трудное это дело, в ледоход-то.
— А разве, Евлампий, сладче будет, когда колчаковцы появятся и вырезать у тебя из спины ремни начнут?
— Какое уж сладше... В колодцы, слышь, людей живьем бросают, гады..
— Все делают... как звери...
— Ну, а Вятка-то что думает? Копошиться аль как?
— В Вятку приехал сам Блюхер.
— Блюхер? Это чего такое, опять какой-нибудь немецкий фон-барон.
Сормах опустился на стул, засмеялся мелким звонким, как у девушки, голоском.
— Не первый раз меня спрашивают об этом фон-бароне.
— А как же, надо знать, кто нами командует...
— Этот Блюхер другой, без фон-баронства. Тут у него, как и у меня, с фамилией закорючка произошла., У меня ведь Махалов-то прозвище было... Да так ко мне и прилипло... А кто Блюхер? Русский он, потому и Василий Константинович. Сказывают, будто дед его или прадед сильно храбрый был. При Суворове еще служил. Вернулся домой в орденах и медалях. Встретил будто бы его помещик, тоже в чине военном был, и ахнул: «Ах, какой ты, говорит, видный, форменный фельдмаршал Блюхер». Народ подхватил это, так и осталась за ним эта немецкая фамилия.
— Вон как, ну это еще ничего. Русские фельдмаршалы всегда лучше немецких. Значит, наш...
— Блюхер послан к нам в Вятку самим Лениным. Потому шибко храбрый человек Василий-то Константинович. Он первым «Красное Знамя» получил.. Орден такой. Потому отряд его большой переход совершил по тылам противника. Говорят, этот переход можно только сравнить с переходом Суворова в Швейцарии.
— Эвон какой орел. Такому верить надо.
— В дедов своих пошел, в дедов... И вот он развернул окрест Вятки и Слободского фортификационные работы. Укрепрайон тут, чтоб не пустить противника на север.
— Как же без фортикации. Бывало, на позиции-то как..
— Я вот, товарищ Ветлугин, к вам за живым пополнением: людей надо стойких, лошадей, повозки подходящие...
— Найдем все, но поговорить надо с людьми, посоветоваться. А что касается фортикации, это правильно... С утра начнем...
«Фортикация,—шептал Федярка, засыпая.— Жаль, годков-то мне маловато...»
Теперь через день да каждый день в Ржаном Полое собрания, И мальчишки тут же: на печь заберутся, на полати — и слушают-выслушивают. Ушли из деревни молодые мужики за Сормахом, остались старики да бабы. «Да годков-то и впрямь мне маловато»,— вслушиваясь в разговор, с сожалением думал Федярка.
Он лежал на полатях и, поглядывая на взрослых, чинно рассевшихся по лапкам, завидовал им. А взрослых в избе собралось много. От каждого дома пришло по человеку, а то и по двое — теперь каждый день какая-нибудь разнарядка: то хлеб собирают, то скотину надо гнать на убой, то подвод требуют. Не придешь — больше ношу тащить придется.
А тут еще приехал из Уржума Ложенцов, говорят, самый главный, вон он сидит за столом в кожанке, с русой бородкой. Как только он ступил в избу, Федярка сразу узнал его по бороде —это тот самый, которого он как-то видел на тракту в кошевке с мальчишками. Здесь его зовут по-домашнему —Никитичем, а кое-кто и председателем величает.
На другой лавке, у стола, сидит дед Евлампий. Он-недавно вернулся с позиции, и потому все считают его самым бывалым человеком. Вернулся он по болезни — опять дала знать себя грыжа, а то бы дед никак позиции той не оставил.
«Позиция» —сейчас в доме самое ходовое слово, да и в деревне тоже. Чуть чего, дед кричит внуку: «Лезь
на полати — там твоя позиция». Здесь, на полатях, позиция и впрямь самая выгодная: лежит Федярка на животе, положив под подбородок руки, и всех тут видит.
На передней лавке с дедом по праву сидят только старики,— и каждый свое место помнит. Рядом с дедом всегда садился Алешка — тоненькие ножки, теперь его место занял Гавря Прялка —бородатый, молчаливый старик. Сидит он, пригнув голову к коленям, и беспрестанно тянет трубку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Наконец кончились подводы, и снова потянулись пешие. Идут и идут... С санками.. С мешками... С ребятишками... С корзинами... Усталые, измученные, злые...
«А вдруг и нам с маманькой придется вот так идти? Только вот Лаврушка не пойдет, он говорит, что возьмет ружье дедово и убежит на фронт к красному командиру. Ему легко так говорить, его отпустят, а мне ма-маньке надо помогать. Маманька-то одна у меня... Другое бы дело, если б дедушка дома был. А он тоже на фронте».
Из-за поворота опять показались люди. Поравнявшись с Федяркой, один из них остановился, окликнул его, спросил, как пройти в тутошние Полой.
— Ржаные-то? — переспросил Федярка.— Если в Ржаные, так эвон они, наши-то Ржаные Полой, неподалеку, за леском лыковым,— и, взглянув на длинноногого в короткой шинели, спросил: — А вам кого тут надо?
— Знакомого одного разыскиваю.
— Вы, случаем, не от дяди Егора?
— Нет, а что? —остановившись, уставился тот на Федярку.— Кто такой этот Егор?
— Да это такой, знакомый тоже,— уклончиво ответил Федярка, вспомнив, что о дяде Егоре говорить ему не велено.— Я и сам не знаю, кто он...
— А Алексея Даниловича знаешь?
— Нет, не знаю,— и Федярка взглянул на зеленый картуз с круглой, как белая пуговица, кокардой. На кокарде-то красный крестик, точь-в-точь, как у сестер милосердия на белых платках.
— А ты, дядь, лазарецкий тоже? А не раненый почему?
— А зачем мне раненому быть — я лекарь,— и, помолчав, опять спросил об Алексее Даниловиче.
— У нас Даниловичей нет,— стоял на своем Федярка., Но как только длинноногий с белой кокардой во лбу напомнил, что у этого Даниловича должна быть дочь Настасья, Федярка оживился:
— Так это же Алешка — тоненькие ножки! — и, сорвавшись, побежал указывать его дом.
Когда военный с белой кокардой вошел в избу, Кузовков сидел на лавке и, облокотясь о край стола, зачищал ложкой в блюде.
— Хлеб да соль,—приподняв фуражку с кокардой, поздоровался вошедший.
— Спасибо,— нетерпеливо ответил хозяин. «Раньше бы сказал —милости, мол, просим за стол,а теперь: ем, да свой. Мало ли всяких ходит ныне охотников до чужого каравая, всех не накормишь».
Гость тем временем достал из кармана бумагу и, показав ее хозяину, потребовал подводу до Нолинска.
— Таковой подводы у меня нет, дорогой товарищ фельшер,— ответил Кузовков.— На лошади моей уехали ныне ваши же...
— Тогда прошу посодействовать,— и, окинув взглядом большую избу с перегородкой и убедившись, что в ней, кроме хозяина, никого нет, спросил: — Как живете-то здесь?
— Какое там житье... Война-то скоро ли кончится?
— Война? Поднимай руки вверх — и все!
— Как так руки?
— А чего тут ждать? Сила и солому ломит.. Вот поклон вам привез от зятя...
— Какого зятя?
— Как какого? Прохора Фокеича.
— А-а, спасибо,— и, повернувшись, Кузовков почувствовал: в груди вдруг стало мало воздуха.
— Не волнуйтесь, жив, здоров, того и вам желает,— продолжал фельдшер и, снова оглянувшись, добавил уже тише: — По такому случаю для начала поговорить бы надо. Один в дому-то?
— Один, один...
— Теперь вы, очевидно, поняли где ваш зять? В могущественной армии Колчака, правителя всея Руси...
— Ну, нет,— сухо ответил старик, все больше чувствуя, что ему по хватает воздуха.
Он встал и только хотел шагнуть к перегородке, где лежали березовые поленья, как фельдшер движением руки остановил его.
- Отчего же нет? Зять твой у нас. Стоит сказать об этом красным — завтра же тебя вздернут на первую березу. Так что, Алексей Данилович, лучше подальше от греха. Лучше расскажи, кто тут есть из коммунистов?
— Нет, дорогой товарищ, таковых...
— Не финти, папаша.— Фельдшер, откинув полу шинели, пошарил около пояса.— Вы теперь в моих руках, и я попрошу вас сказать, кто тут есть из красных, из Комиссаровых семей кто?
— Да никого нету,— болезненно скривив лицо, ответил Кузовков.— Место темное, какие тут комиссары?
— Ну, вот что, папаша,— фельдшер выдернул из кармана толстую тетрадку в потертой матерчатой обложке и потряс ею: — Вот тут все ваши... Теперь придется вписать и тебя, как пособника красных. Тогда пеняй уж на себя, тогда и зятек не поможет... Брат на брата идет теперь. Так что можешь уже себя помянуть за упокой,— и, повернувшись, он хотел было уходить, как вдруг произошло нечто непредвиденное.
Лежавший на полатях и слышавший весь разговор Лаврушка вдруг перемахнул через брус и в тот же миг повис на костистых плечах фельдшера. Тот пошатнулся, уцепился за наган, но его руку цепко перехватил сам Алешка —тоненькие ножки.
— Вон отсель, гад! — подмяв его по себя, крикнул он что есть мочи.
Когда Кузовков с помощью внука вытолкнул непрошеного гостя в сени и вернулся обратно, тяжело дыша и отплевываясь, он вдруг почувствовал, как что-то у него обжигающе засаднило в левом боку. Запустив под рубаху руку, он провел ею по телу — и оторопел: липкая теплая кровь свела его пальцы.
Вторую неделю Кузовков лежал в постели. Лицом и так худой, тут еще больше похудел. Нос заострился, реденькая бородка начала седеть. Местный лекарь ска-
зал, что удачно еще получилось: пуля прошла мягкую ткань и не задела ни сердца, ни легких. А задела бы сердце или другое что — совсем бы плохо было. Тогда бы и с постели не встать...
И ведь вроде ничего он не слышал, ни выстрела, даже хлопка, а так себе, будто комар укусил да обожгло в боку вроде.
— И это может быть,— пояснил старику местный лекарь.— Пистоли, знать, такие иностранцы изобрели бесхлопковые.,
— Ай-яй-яй, до чего же додумались, стервецы,— сокрушался Кузовков.— Говорят, ведь ближний был, из Нолей...
— Разыщут,— успокаивал лекарь.
— Да кто его будет искать в такую пору? Ишь, как ходко Колчака-то жмет, сказывают, всех на пути расстреливает, гад. Потому и на тракту шпиен на шпиене... Выведают и доложат, куда следует. А там и виселица рядом.
Когда уходил к себе лекарь, в доме снова затихало. Даже Лаврушка с Юлькой, сняв у порога свои обутки, на цыпочках ходили по полу. Лаврушка больше всех опасался за здоровье деда, помедлить бы Лаврушке на полатях, может, и не приключилось бы этакой беды. Но кто бы утерпел: пришел ведь он, шпиен, в чужой дом да и начал угрожать. Да такого самого живьем стрелять надо.
Вместе с Федяркой и Юлькой Лаврушка каждый день бегал в лес за березовицей, поил деда красновато-лиловым соком. Сказывали старые люди, от сока березового все раны изнутри заживают, наверху остается только одна царапина. Так сказал ребятам и сам Кузовков. И наказал сок добывать в полойском лесу, за логом, а не от тех берез, что па тракту. На тракту бе-' резы суходольные, они еще царицей Катькой в старом веку сажены, в тех деревьях, что силком посажены, какой толк — слезы в них человечьи с тех пор текут, и только...
И ребятишки слушались, бегали за соком в полой-ский надел. Хоть раньше и ругали за порчу деревьев мужики, но сейчас другое дело., сейчас сок для поправки человека нужен. Да и мужиков-то в деревне раз-два, и обчелся — некому ругать.
Пропустит старик вовнутрь несколько глотков сладковатого соку и скажет:
— Не доверяйтесь всем-то. Такое время нынь недоверчивое. Шпиен-то, он ошибся: брат на брата, слышь, пошел... Того гляди, и отец на сына пойдет аль сын на отца...
— Подожди, это же и у нас будет,— вступила в разговор Настя.— Вот придет мой леший-то, чего он скажет нам с Лаврушкой?
— Да врет он, шпиен, все врет... Разве твой Проха рыскнет к Колчаку? Пристроился где-нибудь в деревне да и катает валенки. Проха твой тихое место любит...
— Ти-хо-е,— с горькой досадой тянет дочь.— Тихое-то его, лешего, куда увело? В Нолях-то комиссара того поймал он, подлец. А комиссар-то разве ему, ухвату, чета был...
Сжимая кулаки, Лаврушка выбегал в сени, поднимался на поветку, валился на солому и плакал. От горя и стыда плакал он, вспоминая недобрые дела отца. Недобрый он был и для него, не ласковый, чужой. Жил тихо, по-паучьи... И ухватка у пего была паучья. Крутится и все будто плетет тенета. Низенький сам, сутулый, ноги, как маманя говорит, ухватиком, и руки тоже— локтями наружу. Подростком учился катать валенки, оттого и лицо землистое у него, испитое. Но с валяным ремеслом не получилось — тут силенки нужны,— и пристроился тогда он к церкви, сначала сторожем В усыпалку, потом и на колокольню взобрался... И как взобрался, стал говорить: «Вот эта работа по мне». И Лаврушку с собой начал вверх таскать. Приведет его на колокольню, толкнет в сторонку, а сам расставит ноги-ухватики да возьмет веревки, в каждую руку по две — настоящий паук,— и давай названивать обедню. Позвонит, достанет кисет с табаком и скажет:
— Учись, помощником будешь. И сам на любую церковь встанешь. Все колокола в округе в наших руках будут...
Но тут увидел Лаврушка, как вместе со степановца-ми отец у горящего военкомата ловил комиссара. Потом видели, вел он по улице нолинской босого комиссара того, а сам был в его, Комиссаровых, сапогах. А потом будто бы куда-то упрятал этого комиссара...
И когда мать переехала в деревню, Лаврушка сказал: «Будем жить у деда. И Нолей не надо, и никаких к черту колоколов...»
Так и теперь — лежал он и думал. Все равно он больше не поедет в Нолинск. Будет жить здесь с дедом. Пахать с Ним землю. Набивать снегом погреб. Бегать за березовицей в полойский надел — все, все будет делать, только не там..,.
После того как ранили деда, он еще больше насторожился, как-то сразу повзрослел. Он вдруг почувствовал к людям, идущим и едущим по тракту, не сожаление, а неприязнь. «Кто эти люди? — задавал он себе вопрос.— Ну, хорошо, идут бабы с ребятишками, а мужики, вроде того, что с белой кокардой? Зачем они-то идут?»
Когда забегал к нему Федярка и звал на тракт к березам, Лаврушка отмахивался:
— А чего там делать? Хороший человек воевать будет, окопы рыть... Будь я там — не пошел бы, в землю зарылся, а не отступил...
— Ия бы тоже...
— Ты, ты чего, ты еще ничего не знаешь,— как взрослый, говорил Лаврушка.
— Знаю, все знаю,— сердился Федярка.
Лицо у Федярки в эту минуту как бы застывало, оно и так было некрасивое, широкое, с медным отливом, а сейчас совсем походило па поджаристую гороховую ватрушку. На ватрушке этой —короткий нос с широко раздутыми ноздрями, уши оттопырены. Мать не раз говорила ему, чтоб он уши прятал под шапку, может, и припадут, не будут топорщиться. Но Федярка возражал:
— Чего я услышу, если в шапку их запрячу?
Только волосы у него были красивые, Глафины волосы: пепельно-темные, мягкие и от висков немного вились. Нацепит, бывало, мать па палец их и скажет:-«Хоть варежки из них вяжи, до того тонки и мягки». Мать радовалась: волосы мягкие — значит, сын будет добрый, ласковый.
А ласки Глафа за всю жизнь не видела. Она хотела этой ласки, но ее не было ни в детстве, ни тем более теперь, хоть бы от сына, что ли, получить этой ласки чуточку...
Вернувшись от Лаврушки, Федярка — сразу к дяде: в избе ихней на самом видном месте в простенке под расшитым полотенцем повешена фотография дяди Егора. Дядя Егор стоял на карточке в военной форме. На боку —кобура с наганом, правой рукой держит шашку за эфес.
Не спуская глаз с фотографии, Федярка подолгу смотрел в дядино лицо — строгое и в то же время доброе, разглядывал ремни на груди, кобуру, шашку.
«Вот это человек! — и не по-детски вздыхал: — Годов-то мне маловато...»
Однажды ночью к Ветлугину заехал какой-то гость. Федярка выглянул из-под одеяла: гость этот, как дядя — комиссар, в серой папахе, широкоплечий, по тужурке крест-накрест ремни, на поясу револьвер... Глазки у него маленькие, зоркие — вес видят. И говорит по-командирски, скажет как отрубит. Прислушался Федярка, гость рассказывает деду, что белые уже совсем близко, в двадцати верстах от Уржума, и что они уже сбили красные кавалерийские части на левом берегу в реку. Хорошо, ледоход им помешал, не ледоход бы — беляки тут как тут были...
Жутко сделалось Федярке, пырнул под одеяло было, но снова высунул голову — интересно, что дальше-то скажет командир.
А командир в ремнях желтых рассказывал и рассказывал о войсках, о пристанях, о беженцах...
— Так как же это будет, товарищ Сормах?— спросил наконец дед.
— А так и будет, что надо за оружие браться,— ответил Сормах.— Зимой мы распустили в Уржуме дружину,, думали степановцев прогнали — и все тут. Но вслед за степановцами да белочехами Колчака надо гнать.
— Придется,— согласился дед.— И куда вы отряд свой двинете? На какие позиции?
— На левый берег пойдем, к Кильмези.
Тут уж Федярка совсем высунулся, лежит и глаза с Сормаха не сводит: о нем он тоже кое-что слыхал. Ведь это он Федьку Вершинина из зеленой банды живым схватил. Верток тот бандит был, а Сормах еще ловчее. Потому — командир.
— Вот смотри,— Сормах встал, достал из кармана какую-то бумагу, развернул ее на столе и, растопырил ладонь, продолжал рассказывать: — Смотри вот на план. Елабужцы тут отступали. Мы сказали: хватит! Их бросим на Медведок, чтоб преградить путь врагу на Нолинск. А сами кинемся на Русский Турек. В Туреке у мужиков лодок много. Реквизируем. Переправимся тихонько за реку. Отбросим врага за реку Кильмезь.
— Надо отбросить, надо... Только трудное это дело, в ледоход-то.
— А разве, Евлампий, сладче будет, когда колчаковцы появятся и вырезать у тебя из спины ремни начнут?
— Какое уж сладше... В колодцы, слышь, людей живьем бросают, гады..
— Все делают... как звери...
— Ну, а Вятка-то что думает? Копошиться аль как?
— В Вятку приехал сам Блюхер.
— Блюхер? Это чего такое, опять какой-нибудь немецкий фон-барон.
Сормах опустился на стул, засмеялся мелким звонким, как у девушки, голоском.
— Не первый раз меня спрашивают об этом фон-бароне.
— А как же, надо знать, кто нами командует...
— Этот Блюхер другой, без фон-баронства. Тут у него, как и у меня, с фамилией закорючка произошла., У меня ведь Махалов-то прозвище было... Да так ко мне и прилипло... А кто Блюхер? Русский он, потому и Василий Константинович. Сказывают, будто дед его или прадед сильно храбрый был. При Суворове еще служил. Вернулся домой в орденах и медалях. Встретил будто бы его помещик, тоже в чине военном был, и ахнул: «Ах, какой ты, говорит, видный, форменный фельдмаршал Блюхер». Народ подхватил это, так и осталась за ним эта немецкая фамилия.
— Вон как, ну это еще ничего. Русские фельдмаршалы всегда лучше немецких. Значит, наш...
— Блюхер послан к нам в Вятку самим Лениным. Потому шибко храбрый человек Василий-то Константинович. Он первым «Красное Знамя» получил.. Орден такой. Потому отряд его большой переход совершил по тылам противника. Говорят, этот переход можно только сравнить с переходом Суворова в Швейцарии.
— Эвон какой орел. Такому верить надо.
— В дедов своих пошел, в дедов... И вот он развернул окрест Вятки и Слободского фортификационные работы. Укрепрайон тут, чтоб не пустить противника на север.
— Как же без фортикации. Бывало, на позиции-то как..
— Я вот, товарищ Ветлугин, к вам за живым пополнением: людей надо стойких, лошадей, повозки подходящие...
— Найдем все, но поговорить надо с людьми, посоветоваться. А что касается фортикации, это правильно... С утра начнем...
«Фортикация,—шептал Федярка, засыпая.— Жаль, годков-то мне маловато...»
Теперь через день да каждый день в Ржаном Полое собрания, И мальчишки тут же: на печь заберутся, на полати — и слушают-выслушивают. Ушли из деревни молодые мужики за Сормахом, остались старики да бабы. «Да годков-то и впрямь мне маловато»,— вслушиваясь в разговор, с сожалением думал Федярка.
Он лежал на полатях и, поглядывая на взрослых, чинно рассевшихся по лапкам, завидовал им. А взрослых в избе собралось много. От каждого дома пришло по человеку, а то и по двое — теперь каждый день какая-нибудь разнарядка: то хлеб собирают, то скотину надо гнать на убой, то подвод требуют. Не придешь — больше ношу тащить придется.
А тут еще приехал из Уржума Ложенцов, говорят, самый главный, вон он сидит за столом в кожанке, с русой бородкой. Как только он ступил в избу, Федярка сразу узнал его по бороде —это тот самый, которого он как-то видел на тракту в кошевке с мальчишками. Здесь его зовут по-домашнему —Никитичем, а кое-кто и председателем величает.
На другой лавке, у стола, сидит дед Евлампий. Он-недавно вернулся с позиции, и потому все считают его самым бывалым человеком. Вернулся он по болезни — опять дала знать себя грыжа, а то бы дед никак позиции той не оставил.
«Позиция» —сейчас в доме самое ходовое слово, да и в деревне тоже. Чуть чего, дед кричит внуку: «Лезь
на полати — там твоя позиция». Здесь, на полатях, позиция и впрямь самая выгодная: лежит Федярка на животе, положив под подбородок руки, и всех тут видит.
На передней лавке с дедом по праву сидят только старики,— и каждый свое место помнит. Рядом с дедом всегда садился Алешка — тоненькие ножки, теперь его место занял Гавря Прялка —бородатый, молчаливый старик. Сидит он, пригнув голову к коленям, и беспрестанно тянет трубку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40