На площади, у церкви, толпились мужики с котомками, кое у кого за плечами висели ружья.
— Что у вас за сбор? — подъехав, спросил Ветлугин.
— Да агитатор тут,— ответил низенький безбровый мужичок.— Записывает в мобилизацию на Медведок...
— А ну, посторонись! — крикнул Ветлугин и, выхватив револьвер, въехал в гущу толпы и остановился у стола, за которым сидел человек с маленькими, мышиными глазками.
— Ты для кого мобилизуешь, для белых? — спросил он и, не дожидаясь ответа, скомандовал:—А ну, руки вверх, а то сейчас тебя в распыл к господу богу отправлю!
— Так велено же, — поднимая руки, ответил тот.
— Никаких «велено»! За мной лесом идет могучая Красная Армия. Беляков — долой! —и, заметив одобрение на лицах мужиков, добавил:—А теперь ближе к делу. Кто с нами в Армию Красную, тот становись по левую руку. А кто белым хочет кланяться, оставайся на месте.
Толпа заволновалась.
— С белыми нам не по пути! — крикнул кто-то из мужиков.
— Чего тогда стоим?
И вдруг, словно по уговору, толпа качнулась влево, к церкви. На опустевшей площади остался лишь стол, накрытый скатертью, да человек с мышиными глазками; лицо его стало белее самой скатерти. Дрожащими пальцами он начал сгребать в одну кучу бумаги.
— А кто тебе разрешил руки опустить? — строго спросил Ветлугин и, когда тот снова поднял их, сказал: — Ну, а теперь докладывай, белый агитатор, кто ты такой? Не сын, случайно, того Небогатикова, который керосин подливал? — и кивнул головой бойцам.—А ну, взять его со всеми потрохами!
Забрав бумаги со стола, Ветлугин подошел к мужикам.
— Оружие у всех есть?
— Есть частично, товарищ командир.
— Тогда забирайте его с собой, товарищи, и в наступ-ление! В последний бой! В решительный!
Избитого до полусознания Дрелевского бросили в карцер. Он лежал на грязном, холодном полу в разорванной на груди тельняшке и чуть слышно стонал. Болели руки, ноги, по щеке сочилась липкая кровь.
Под утро Дрелейский немного задремал. Но уснуть не удалось: вскоре за дверью камеры загремели ключи, щелкнул железисто запор.
— Поднимайсь!— скомандовал глухим голосом начальник тюрьмы. — На прогулку, живо!
— Рано ведь? — ничего не понимая, отозвался старик.
— Раннего мороз не берет, — ответил начальник. — Живей поворачиваясь! — и толкнул с трудом поднимавшегося с полу Дрелевского сапогом.
На тюремный двор, кроме Дрелевского, вывели Евлаху да еще одного, молодого с окровавленным лицом парня,— это был нолинский комиссар Ефим Карелов. Несмотря на то что он был болен, его, как и Дрелевского, тоже избили, и он еле держался на ногах.
— Ага, наш нолинский,— бросив взгляд на Ка-релова, усмехнулся Сафаней Вьершов, который сам вызвался проследить за исполнением приказа Степанова.
К Дрелевскому подошел начальник тюрьмы, дохнув водочным перегаром и чесноком,, сказал:
— Ну-к, что ж, комиссар, как видишь, бежать из моей горницы не так-то просто, а? Только себе неудовольствие да другим хлопоты...
Он передернул пышными усами.
— Все хлопоты у вас еще впереди, — ответил спокойно Дрелевокий.— У вас же все проиграно... Вы обречены... Вы не живете, а существуете... Вы уже мертвец! Живой мертвец! Солдаты, что ж вы стоите?!
— Намордник ему! — крикнул Вьершов и, подскочив к Дрелевскому, заломил ему назад руки.
Начальник тюрьмы подбежал с веревкой, солдаты принялись помогать ему.
Веревка была длинная. Одним концом связали руки Дрелевскому, другим — Карелову.
— Чего же это такое делаете-то? — спросил Евлаха.— Меня-то зачем?
— За сына. Выдай своего сынка-комиссара — освободим! Потому заложник ты, — пояснил начальник и толкнул старика к выходу.
— Отцы сынов своих не продают! — повернувшись, резко бросил Евлаха.
— Еще скажешь, старый хрыч, — стрелять будем,— пригрозил Сафаней Вьершов.
Вдевятером они вышли за ворота: трое безоружных, пять солдат с винтовками да Сафаней Вьершов.
Над острыми макушками деревьев уже занималась заря. В бледно-розовый цвет красила она край голубоватого неба, все больше и больше подбавляя в него желто-огнистого блеска, щедро отдаваемого коротким уходящим летом. Но вот нижняя кромка неба вдруг загорелась, и кровавая полоска побежала по верхушкам деревьев, ослепительно брызнув на землю животворным теплом.
Евлаха повел глазами поверх сплющенной фуражки Сафанея, вышагивавшего впереди всех. От дороги к лесу теснились ржаные суслоны. Верхушки их походили на мужицкие растрепанные картузы. Освещенные солнцем суслоны, казалось, совсем придвинулись к дороге. Евлаха, тоскливо вздохнув, словно сам себе сказал:
— Табачку бы, а-а? Никто не ответил.
Пройдя несколько шагов, он снова заговорил: — Вот вы спросите, кто я? Верно говорю, не коммунист я, не беспартийный,— я мужик, крестьянин,— и, взглянув на солдатика, идущего рядом в кургузой шинельке продолжил: — И ведь ты, хоть и с ружьем, а тож небось из крестьян? Так дай же перед смертью, буржуй ты экий, дохнуть хоть разок самосадным дымком...
— Не надо унижаться, отец, — глотая кровяную слюну, сказал Дрелевский.
— Не разговаривать! — прикрикнул Сафаней Вьершов и, остановившись, косо посмотрел на Дрелевского.
— Ну, дай же курнуть, господин офицер,— и Евлаха протянул руку, словно готовясь принять табак. — Солдаты, бейте офицера!—пытаясь воспользоваться последней возможностью к побегу, крикнул Дрелев-ский и в тот же миг увидел, как старик взмахнул кулаком и, опрокинув Вьершова в канаву, бросился между суслонов к лесу.
Рванулись было в сторону сцепленные друг с другом веревкой Дрелевский и Карелов, но их тут же смяли солдаты...
Где взялись у Евлахи силы, такая, не по возрасту, прыть — он и сам не мог понять. Свалив Вьершова с ног, в один миг он перемахнул узкий закраек поля. Когда бежал, слышал, как из-за суслонов раздались два или три выстрела, видно, били по нему, но пули, к счастью, пролетели мимо. Еле переводя дыхание, он добежал до лесу и, хватая раскрытым ртом пахнущий багульником пьянящий воздух, перекрестился:
«Слава те богу — теперь дома...»
Он опустился на мокрую от росы землю, поросшую кукушкиным льном, и беззвучно заплакал. Это были скупые мужицкие слезы, вызванные и неожиданным счастьем, что наконец-то он ушел от смерти к своим крестьянским делам, и сознанием того, что там, по ту сторону суслонов, может, теперь погибают комиссары, его товарищи по тюрьме. Ржаные суслоны, выстроившиеся в ряд, как бы сейчас были той границей, которая разделяла жизнь и смерть, добро и зло. Кто из них победит, Евлаха еще не представлял толком. Но он после этих двух недель твердо знал, на чьей стороне он должен быть.
Пролежав с полчаса, Евлаха поднялся и пошел лесом, петляя и спотыкаясь о корни деревьев, переползая через валежник, проваливаясь в лесные мочажины, дурманяще пахнущие переспелыми травами и прелой гнилью опадающей листвы. Оя чувствовал, как ослаб за эти недели, как не слушались все еще дрожавшие ноги, но надо было идти.
Часа через три Евлаха вышел на опушку леса и увидел деревеньку, а за ней—луг, уставленный стогами сема. Деревенька развернулась к лесу задами; тут были
хлевы, погребки, поленницы дров — все немудреное мужицкое хозяйство, которое обычно не выносилось на красную сторону деревни.
«Идти или не идти? Может, переждать здесь денек и уж потом обнародоваться?» — оглядывая деревеньку, подумал Евлаха.
Увидев бегающих на улице ребятишек, Евлаха решил, что беляков тут не должно быть. «Тогда чего же мне и страшиться, — подумал он. — Зайду вон с краю и разузнаю все, как есть; мужик мужика не выдаст».
Стараясь не скрипнуть еловыми, с облупившейся корой жердочками, он перелез через изгородь и тихонько направился к крайнему, небольшому и старенькому, с покосившимся крылечком, дому. Подойдя, заглянул в приоткрытое окно.
— Поесть, хозяюшка, пет ли чего? — попросил он.
— Откуда ты, болезный?
— Из тюрьмы.
— Бог подаст, — с испугом отшатнулась от окна старуха и захлопнула створку.
Сходив за перегородку, она, однако, вернулась и, приоткрыв окно, протянула кусок хлеба. И тут же, не утерпев, спросила из бабьего любопытства:
— За какие грехи-то сидел аль так?
— Да и грехов-то не было. Не дальний я, из Полоя, степановцы схватили.
— Ай-яй-яй... Свояка мово тоже они было заграбастали,— потеплев, участливо сказала старуха. — Заходи уж, накормлю, чем бог припас, небось нагрызся там всухомятку-то...
Полная и медлительная старуха первым долгом составила с божницы берестяной сапожок с солью, потом спустилась в подполье, вынесла оттуда кринку с молоком и на деревянной тарелке ватрушки.
— Из свежей мучки, вижу? — отломив кусочек, спросил Евлаха.
— Пришлось нынь... Запасец-то был, да сплыл,— ответила старуха и, выглянув в окно, всплеснула руками:— Батюшки-светы, на лошадях-то сколь,— уже с тревогой: — Не беляки ли? Одначе с этой стороны не должны бы... а?
— А может, наши? — и, сунув за пазуху хлеб, Евлаха выскочил на крыльцо.
Всадники уже вступили в деревню. Один из них, на рыжем, приморенном за дорогу жеребце, крикнул с дороги:
—> Белых тут не видел, батя?
— Вроде как, буржуй, не видать,—ответил Евлаха.
— Да ты сам-то кто? — услышав знакомое словцо, удивился всадник и, свернув с дороги, подъехал к дому.
— Сынок, ты это, что ли? — узнав его по голосу и не веря слезившимся глазам, воскликнул Евлаха. — Неужели жив? — и, подбежав к нему, протянул руки. — Сынок., от смерти ведь я ушел. Жалко комиссаров-то...
— Каких комиссаров? — прижимая к себе лохматую голову отца, спросил Егор.
— В лесу-то кои... за Теребилкой нынь расстрелянные... Чудом я-то убежал. Где и силы взялись — не знаю...
Подъехавшие красноармейцы переглянулись, и поняли друг друга без слов: забирай с собой папашу, пусть укажет место, где расстреляли тех красных комиссаров.
Егор Ветлугин, подхватив отца под мышку, усадил его к себе в седло, сказал:
— Ты место нам только укажи, тятя.
— Место-то? Точно ведь не знаю... Я ведь, говорю, сбежал раньше времени. Далеко их, думаю, от суслонов не увели... Нет, тут же рядом, где-нибудь в лесу, и прикончили,— держась рукой за луку седла, рассказывал Евлаха.— Комиссар-то — тот, который был со мной в каморе, избитый весь... Слабый шибко, ему не убежать. С Балтия, сказывался... По морю все тоску свою изливал.
— Так это кто ж, не Дрелевский?
— Фамиль не знаю. Помню одно, товарищ-то, который помоложе, Антонычем величал.
— Юрий Антонович? Так это же Дрелевский! — воскликнул Егор. — А ну, ребята, быстро...
Через полчаса красноармейцы уже были в поле на том месте, откуда бежал Евлаха. Старик слез с лошади и, указывая на ржаные суслоны, сказал:
— Они меня, голубчики, и прикрыли от пули... А комиссаров, должно быть, вон там,— и он махнул рукой в сторону лесной гривки. — Далеко не поведут, не-ет, с краю смотреть надо, ребята, с краю...
Евлаха был прав — искать долго не пришлось.
Как только въехали в лесок, у самой почти дороги увидели большую яму, наспех, не вровень с краями, забросанную землей. Земля была совсем свежая, непод-сохшая.
— Здесь, здесь, — утвердительно сказал Евлаха и, осторожно опустившись на колени, начал разгребать руками влажный песок, отдающий сырым холодком.
Взглянув на сына, который тут же начал отбрасывать саперной лопаткой землю, Евлаха посоветовал:
— Ты только осторожней. Ведь тут люди же, не покалечить бы...
Разгребая, он почувствовал ладонью что-то твердое, слегка потянул — из земли проглянула рука... и часы на запястье...
— Вон он, тот комиссар,— прошептал Евлаха и осторожно смахнул с часов землю; секундная стрелка беззвучно двигалась по маленькому кружочку циферблата— часы еще шли, деловито отсчитывая минуту за минутой...
Степановны, не приняв боя, бежали из Уржума. Они бежали так поспешно, что даже не успели расправиться со всеми заложниками, томившимися в тюрьмах, хотя к этому готовились. Убив двух комиссаров—Дрелевского и Карелова, они хотели ночью расстрелять еще человек пятьдесят. Но обстановка неожиданно изменилась: вятский батальон Попова и Симонова, после Нолинска, взял Медведок и, не задерживаясь, пошел на Уржум на помощь теребиловской дружине Сормаха. Не надеясь на свои силы, Степанов быстро собрался и потек по Казанскому тракту в сторону Малмыжа.
Разномастный, поспешно отступающий полк растянулся на несколько верст. Впереди, покачиваясь в седлах, ехали всадники в лохматых белых папахах, с винтовками за спинами и шашками на боку. За верховыми двигались в пешем строю солдаты. На телегах везли орудие, ящики с патронами, кули с продовольствием, даже прихватили две железные бочки со спиртом, привлекав-
шие общее внимание солдат. А дальше, следом за военными, тянулся огромный пестрый хвост беженцев: ехали в кибитках, на рессорных повозках, на тарантасах, на дрожках, просто верхом — это увязалась за отступающими степановцами уржумская и нолинская «знать» — купцы, лавочники, чиновники...
В середине колонны, сразу же за конницей, ехал сам Степанов, мрачный и неразговорчивый. Навалившись на край тарантаса, он тупо смотрел на рыжую репицу кобылицы, бежавшей в пристяжке. На козлах сидел Сафа-ней Вьершов. Он уже второй день служил адъютантом у Степанова и, как он сам считал, являлся негласным его советчиком. Но теперь Степанову с адъютантом не о чем было говорить, он даже тяготился его присутствием. Однако лошадьми кому-то надо править, и Степанов мирился, что этот сын недавно выбившегося в купцы веретенщика сидит с ним и привычно, по-крестьянски чмокает на лошадей отвислыми губами.
Время от времени Степанов доставал из саквояжа фляжку со спиртом и прикладывался в горлышку, стараясь на какое-то время забыться, уйти от тяжелых мыслей.
Как круто все обернулось. Еще три дня назад он с Риторикой рассматривал на карте трактовую дорогу на Вятку, помечал цветным карандашом, где он должен делать привалы, и вот опоздал — красные опередили его. Теперь волей-неволей пришлось повернуть оглобли назад. Однако и обратный путь был не безопасен: ему передали, что от Вятских Полян по направлению Шурмы движется Полтавский полк красноармейцев, а водой, с низовий, идет отряд моряков на трех бронированных пароходах. «Хотя бы тут не опоздать, взять в свои руки инициативу, иначе красные зажмут в клещи. Отступая, надо сохранить силы, соединиться с чехословаками и уж тогда — бог нам подмога! — двинуться снова на Вятку...»
Разморившись за дорогу, Степанов клюнул было носом, но тотчас же спохватившись, поправил съехавший на глаза картуз и, провожая сонным взглядом яркий кружок солнца, опускавшегося за темно-зеленые шпили елок, спросил своего адъютанта:
— А где, по-вашему, привал лучше сделать?
— А-а, привал? — встрепенулся Вьершов.—Привал в Кизерях надлежит, господин командир. Селение тут большое, богатое...
— Пополнить конский состав сумеем?
— Сколько угодно отмобилизуем.
— Прекрасно, прапорщик! — похвалил он.— Бочки-то везут, не знаешь?
— Как же не везут — везут, господин командир...
— А то ведь тут такие есть, того и гляди за дорогу высосут...
— Ничего, господин командир, убережем, — ответил самоуверенно Вьершов и, тряхнув ременными вожжами, вспомнил о Дрелевском — сегодня утром, по заданию Степанова, он принимал участие в расстреле комиссаров. И теперь, желая выхвалиться перед своим новым хозяином, он будто между прочим сказал:
— А живучий же был тот флотский комиссар... Который помоложе, уснул быстро, а этот — жилист. Как завороженный. Стреляем в него, а он стоит... Оботрет с лица кровь, сожмет в кулак пальцы...
Молча слушая говорливого адъютанта, Степанов вспоминал недавнюю встречу с Дрелевским. Он приехал к нему тогда с деловым предложением, но Дрелевский и слушать не захотел, он словно отхлестал его, как провинившегося мальчишку. Все время после этой встречи Степанов чувствовал себя неловко. И лишь сейчас, когда беспокойного комиссара уже не было в живых, ему показалось, что все уладилось, все встало на свое место.
Пополнив свои силы в Кизерях и осушив в бочках прихваченный па заводе спирт, на рассвете степановцы двинулись на Шурму, оживленные, шумные, с новой надеждой на успех. Кавалеристы ехали, как и вначале, впереди. Пересмеиваясь, они хвалились друг перед другом ночными похождениями.
— Хорошо тебе смеяться,— говорил один из них, в лохматой серой папахе. — Тебе по старой стоянке тут знакомо. А я вот заглянул в хату, смотрю — девка, что мармеладка, так на глазах и тает.
— Ну и как, далась?
— Хитра больно эта девка. Подмигнула мне, я, мол, до ветру выйду. Вышла, да и сейчас ходит...
— Хо-хо-хо-о, вот так разговелся! — засмеялся другой и посоветовал: — Ты б за матку тогда брался.
— А ты как думал? Оставил, думаешь, в покое, что ль? Как бы не так. Схватил я ту старуху, опрашиваю, где, мол, твоя дочь-мармеладка? А она одно: «Не знаю». Тогда взял я ее за ноги, да и метнул головой в печь, на уголье...
— Хо-хо-хо-о,— опять раскатилось веселое гоготанье, но тут подъехал Сафаней Вьершов — он после Кизерей, как и Степанов, ехал верхом на лошади.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
— Что у вас за сбор? — подъехав, спросил Ветлугин.
— Да агитатор тут,— ответил низенький безбровый мужичок.— Записывает в мобилизацию на Медведок...
— А ну, посторонись! — крикнул Ветлугин и, выхватив револьвер, въехал в гущу толпы и остановился у стола, за которым сидел человек с маленькими, мышиными глазками.
— Ты для кого мобилизуешь, для белых? — спросил он и, не дожидаясь ответа, скомандовал:—А ну, руки вверх, а то сейчас тебя в распыл к господу богу отправлю!
— Так велено же, — поднимая руки, ответил тот.
— Никаких «велено»! За мной лесом идет могучая Красная Армия. Беляков — долой! —и, заметив одобрение на лицах мужиков, добавил:—А теперь ближе к делу. Кто с нами в Армию Красную, тот становись по левую руку. А кто белым хочет кланяться, оставайся на месте.
Толпа заволновалась.
— С белыми нам не по пути! — крикнул кто-то из мужиков.
— Чего тогда стоим?
И вдруг, словно по уговору, толпа качнулась влево, к церкви. На опустевшей площади остался лишь стол, накрытый скатертью, да человек с мышиными глазками; лицо его стало белее самой скатерти. Дрожащими пальцами он начал сгребать в одну кучу бумаги.
— А кто тебе разрешил руки опустить? — строго спросил Ветлугин и, когда тот снова поднял их, сказал: — Ну, а теперь докладывай, белый агитатор, кто ты такой? Не сын, случайно, того Небогатикова, который керосин подливал? — и кивнул головой бойцам.—А ну, взять его со всеми потрохами!
Забрав бумаги со стола, Ветлугин подошел к мужикам.
— Оружие у всех есть?
— Есть частично, товарищ командир.
— Тогда забирайте его с собой, товарищи, и в наступ-ление! В последний бой! В решительный!
Избитого до полусознания Дрелевского бросили в карцер. Он лежал на грязном, холодном полу в разорванной на груди тельняшке и чуть слышно стонал. Болели руки, ноги, по щеке сочилась липкая кровь.
Под утро Дрелейский немного задремал. Но уснуть не удалось: вскоре за дверью камеры загремели ключи, щелкнул железисто запор.
— Поднимайсь!— скомандовал глухим голосом начальник тюрьмы. — На прогулку, живо!
— Рано ведь? — ничего не понимая, отозвался старик.
— Раннего мороз не берет, — ответил начальник. — Живей поворачиваясь! — и толкнул с трудом поднимавшегося с полу Дрелевского сапогом.
На тюремный двор, кроме Дрелевского, вывели Евлаху да еще одного, молодого с окровавленным лицом парня,— это был нолинский комиссар Ефим Карелов. Несмотря на то что он был болен, его, как и Дрелевского, тоже избили, и он еле держался на ногах.
— Ага, наш нолинский,— бросив взгляд на Ка-релова, усмехнулся Сафаней Вьершов, который сам вызвался проследить за исполнением приказа Степанова.
К Дрелевскому подошел начальник тюрьмы, дохнув водочным перегаром и чесноком,, сказал:
— Ну-к, что ж, комиссар, как видишь, бежать из моей горницы не так-то просто, а? Только себе неудовольствие да другим хлопоты...
Он передернул пышными усами.
— Все хлопоты у вас еще впереди, — ответил спокойно Дрелевокий.— У вас же все проиграно... Вы обречены... Вы не живете, а существуете... Вы уже мертвец! Живой мертвец! Солдаты, что ж вы стоите?!
— Намордник ему! — крикнул Вьершов и, подскочив к Дрелевскому, заломил ему назад руки.
Начальник тюрьмы подбежал с веревкой, солдаты принялись помогать ему.
Веревка была длинная. Одним концом связали руки Дрелевскому, другим — Карелову.
— Чего же это такое делаете-то? — спросил Евлаха.— Меня-то зачем?
— За сына. Выдай своего сынка-комиссара — освободим! Потому заложник ты, — пояснил начальник и толкнул старика к выходу.
— Отцы сынов своих не продают! — повернувшись, резко бросил Евлаха.
— Еще скажешь, старый хрыч, — стрелять будем,— пригрозил Сафаней Вьершов.
Вдевятером они вышли за ворота: трое безоружных, пять солдат с винтовками да Сафаней Вьершов.
Над острыми макушками деревьев уже занималась заря. В бледно-розовый цвет красила она край голубоватого неба, все больше и больше подбавляя в него желто-огнистого блеска, щедро отдаваемого коротким уходящим летом. Но вот нижняя кромка неба вдруг загорелась, и кровавая полоска побежала по верхушкам деревьев, ослепительно брызнув на землю животворным теплом.
Евлаха повел глазами поверх сплющенной фуражки Сафанея, вышагивавшего впереди всех. От дороги к лесу теснились ржаные суслоны. Верхушки их походили на мужицкие растрепанные картузы. Освещенные солнцем суслоны, казалось, совсем придвинулись к дороге. Евлаха, тоскливо вздохнув, словно сам себе сказал:
— Табачку бы, а-а? Никто не ответил.
Пройдя несколько шагов, он снова заговорил: — Вот вы спросите, кто я? Верно говорю, не коммунист я, не беспартийный,— я мужик, крестьянин,— и, взглянув на солдатика, идущего рядом в кургузой шинельке продолжил: — И ведь ты, хоть и с ружьем, а тож небось из крестьян? Так дай же перед смертью, буржуй ты экий, дохнуть хоть разок самосадным дымком...
— Не надо унижаться, отец, — глотая кровяную слюну, сказал Дрелевский.
— Не разговаривать! — прикрикнул Сафаней Вьершов и, остановившись, косо посмотрел на Дрелевского.
— Ну, дай же курнуть, господин офицер,— и Евлаха протянул руку, словно готовясь принять табак. — Солдаты, бейте офицера!—пытаясь воспользоваться последней возможностью к побегу, крикнул Дрелев-ский и в тот же миг увидел, как старик взмахнул кулаком и, опрокинув Вьершова в канаву, бросился между суслонов к лесу.
Рванулись было в сторону сцепленные друг с другом веревкой Дрелевский и Карелов, но их тут же смяли солдаты...
Где взялись у Евлахи силы, такая, не по возрасту, прыть — он и сам не мог понять. Свалив Вьершова с ног, в один миг он перемахнул узкий закраек поля. Когда бежал, слышал, как из-за суслонов раздались два или три выстрела, видно, били по нему, но пули, к счастью, пролетели мимо. Еле переводя дыхание, он добежал до лесу и, хватая раскрытым ртом пахнущий багульником пьянящий воздух, перекрестился:
«Слава те богу — теперь дома...»
Он опустился на мокрую от росы землю, поросшую кукушкиным льном, и беззвучно заплакал. Это были скупые мужицкие слезы, вызванные и неожиданным счастьем, что наконец-то он ушел от смерти к своим крестьянским делам, и сознанием того, что там, по ту сторону суслонов, может, теперь погибают комиссары, его товарищи по тюрьме. Ржаные суслоны, выстроившиеся в ряд, как бы сейчас были той границей, которая разделяла жизнь и смерть, добро и зло. Кто из них победит, Евлаха еще не представлял толком. Но он после этих двух недель твердо знал, на чьей стороне он должен быть.
Пролежав с полчаса, Евлаха поднялся и пошел лесом, петляя и спотыкаясь о корни деревьев, переползая через валежник, проваливаясь в лесные мочажины, дурманяще пахнущие переспелыми травами и прелой гнилью опадающей листвы. Оя чувствовал, как ослаб за эти недели, как не слушались все еще дрожавшие ноги, но надо было идти.
Часа через три Евлаха вышел на опушку леса и увидел деревеньку, а за ней—луг, уставленный стогами сема. Деревенька развернулась к лесу задами; тут были
хлевы, погребки, поленницы дров — все немудреное мужицкое хозяйство, которое обычно не выносилось на красную сторону деревни.
«Идти или не идти? Может, переждать здесь денек и уж потом обнародоваться?» — оглядывая деревеньку, подумал Евлаха.
Увидев бегающих на улице ребятишек, Евлаха решил, что беляков тут не должно быть. «Тогда чего же мне и страшиться, — подумал он. — Зайду вон с краю и разузнаю все, как есть; мужик мужика не выдаст».
Стараясь не скрипнуть еловыми, с облупившейся корой жердочками, он перелез через изгородь и тихонько направился к крайнему, небольшому и старенькому, с покосившимся крылечком, дому. Подойдя, заглянул в приоткрытое окно.
— Поесть, хозяюшка, пет ли чего? — попросил он.
— Откуда ты, болезный?
— Из тюрьмы.
— Бог подаст, — с испугом отшатнулась от окна старуха и захлопнула створку.
Сходив за перегородку, она, однако, вернулась и, приоткрыв окно, протянула кусок хлеба. И тут же, не утерпев, спросила из бабьего любопытства:
— За какие грехи-то сидел аль так?
— Да и грехов-то не было. Не дальний я, из Полоя, степановцы схватили.
— Ай-яй-яй... Свояка мово тоже они было заграбастали,— потеплев, участливо сказала старуха. — Заходи уж, накормлю, чем бог припас, небось нагрызся там всухомятку-то...
Полная и медлительная старуха первым долгом составила с божницы берестяной сапожок с солью, потом спустилась в подполье, вынесла оттуда кринку с молоком и на деревянной тарелке ватрушки.
— Из свежей мучки, вижу? — отломив кусочек, спросил Евлаха.
— Пришлось нынь... Запасец-то был, да сплыл,— ответила старуха и, выглянув в окно, всплеснула руками:— Батюшки-светы, на лошадях-то сколь,— уже с тревогой: — Не беляки ли? Одначе с этой стороны не должны бы... а?
— А может, наши? — и, сунув за пазуху хлеб, Евлаха выскочил на крыльцо.
Всадники уже вступили в деревню. Один из них, на рыжем, приморенном за дорогу жеребце, крикнул с дороги:
—> Белых тут не видел, батя?
— Вроде как, буржуй, не видать,—ответил Евлаха.
— Да ты сам-то кто? — услышав знакомое словцо, удивился всадник и, свернув с дороги, подъехал к дому.
— Сынок, ты это, что ли? — узнав его по голосу и не веря слезившимся глазам, воскликнул Евлаха. — Неужели жив? — и, подбежав к нему, протянул руки. — Сынок., от смерти ведь я ушел. Жалко комиссаров-то...
— Каких комиссаров? — прижимая к себе лохматую голову отца, спросил Егор.
— В лесу-то кои... за Теребилкой нынь расстрелянные... Чудом я-то убежал. Где и силы взялись — не знаю...
Подъехавшие красноармейцы переглянулись, и поняли друг друга без слов: забирай с собой папашу, пусть укажет место, где расстреляли тех красных комиссаров.
Егор Ветлугин, подхватив отца под мышку, усадил его к себе в седло, сказал:
— Ты место нам только укажи, тятя.
— Место-то? Точно ведь не знаю... Я ведь, говорю, сбежал раньше времени. Далеко их, думаю, от суслонов не увели... Нет, тут же рядом, где-нибудь в лесу, и прикончили,— держась рукой за луку седла, рассказывал Евлаха.— Комиссар-то — тот, который был со мной в каморе, избитый весь... Слабый шибко, ему не убежать. С Балтия, сказывался... По морю все тоску свою изливал.
— Так это кто ж, не Дрелевский?
— Фамиль не знаю. Помню одно, товарищ-то, который помоложе, Антонычем величал.
— Юрий Антонович? Так это же Дрелевский! — воскликнул Егор. — А ну, ребята, быстро...
Через полчаса красноармейцы уже были в поле на том месте, откуда бежал Евлаха. Старик слез с лошади и, указывая на ржаные суслоны, сказал:
— Они меня, голубчики, и прикрыли от пули... А комиссаров, должно быть, вон там,— и он махнул рукой в сторону лесной гривки. — Далеко не поведут, не-ет, с краю смотреть надо, ребята, с краю...
Евлаха был прав — искать долго не пришлось.
Как только въехали в лесок, у самой почти дороги увидели большую яму, наспех, не вровень с краями, забросанную землей. Земля была совсем свежая, непод-сохшая.
— Здесь, здесь, — утвердительно сказал Евлаха и, осторожно опустившись на колени, начал разгребать руками влажный песок, отдающий сырым холодком.
Взглянув на сына, который тут же начал отбрасывать саперной лопаткой землю, Евлаха посоветовал:
— Ты только осторожней. Ведь тут люди же, не покалечить бы...
Разгребая, он почувствовал ладонью что-то твердое, слегка потянул — из земли проглянула рука... и часы на запястье...
— Вон он, тот комиссар,— прошептал Евлаха и осторожно смахнул с часов землю; секундная стрелка беззвучно двигалась по маленькому кружочку циферблата— часы еще шли, деловито отсчитывая минуту за минутой...
Степановны, не приняв боя, бежали из Уржума. Они бежали так поспешно, что даже не успели расправиться со всеми заложниками, томившимися в тюрьмах, хотя к этому готовились. Убив двух комиссаров—Дрелевского и Карелова, они хотели ночью расстрелять еще человек пятьдесят. Но обстановка неожиданно изменилась: вятский батальон Попова и Симонова, после Нолинска, взял Медведок и, не задерживаясь, пошел на Уржум на помощь теребиловской дружине Сормаха. Не надеясь на свои силы, Степанов быстро собрался и потек по Казанскому тракту в сторону Малмыжа.
Разномастный, поспешно отступающий полк растянулся на несколько верст. Впереди, покачиваясь в седлах, ехали всадники в лохматых белых папахах, с винтовками за спинами и шашками на боку. За верховыми двигались в пешем строю солдаты. На телегах везли орудие, ящики с патронами, кули с продовольствием, даже прихватили две железные бочки со спиртом, привлекав-
шие общее внимание солдат. А дальше, следом за военными, тянулся огромный пестрый хвост беженцев: ехали в кибитках, на рессорных повозках, на тарантасах, на дрожках, просто верхом — это увязалась за отступающими степановцами уржумская и нолинская «знать» — купцы, лавочники, чиновники...
В середине колонны, сразу же за конницей, ехал сам Степанов, мрачный и неразговорчивый. Навалившись на край тарантаса, он тупо смотрел на рыжую репицу кобылицы, бежавшей в пристяжке. На козлах сидел Сафа-ней Вьершов. Он уже второй день служил адъютантом у Степанова и, как он сам считал, являлся негласным его советчиком. Но теперь Степанову с адъютантом не о чем было говорить, он даже тяготился его присутствием. Однако лошадьми кому-то надо править, и Степанов мирился, что этот сын недавно выбившегося в купцы веретенщика сидит с ним и привычно, по-крестьянски чмокает на лошадей отвислыми губами.
Время от времени Степанов доставал из саквояжа фляжку со спиртом и прикладывался в горлышку, стараясь на какое-то время забыться, уйти от тяжелых мыслей.
Как круто все обернулось. Еще три дня назад он с Риторикой рассматривал на карте трактовую дорогу на Вятку, помечал цветным карандашом, где он должен делать привалы, и вот опоздал — красные опередили его. Теперь волей-неволей пришлось повернуть оглобли назад. Однако и обратный путь был не безопасен: ему передали, что от Вятских Полян по направлению Шурмы движется Полтавский полк красноармейцев, а водой, с низовий, идет отряд моряков на трех бронированных пароходах. «Хотя бы тут не опоздать, взять в свои руки инициативу, иначе красные зажмут в клещи. Отступая, надо сохранить силы, соединиться с чехословаками и уж тогда — бог нам подмога! — двинуться снова на Вятку...»
Разморившись за дорогу, Степанов клюнул было носом, но тотчас же спохватившись, поправил съехавший на глаза картуз и, провожая сонным взглядом яркий кружок солнца, опускавшегося за темно-зеленые шпили елок, спросил своего адъютанта:
— А где, по-вашему, привал лучше сделать?
— А-а, привал? — встрепенулся Вьершов.—Привал в Кизерях надлежит, господин командир. Селение тут большое, богатое...
— Пополнить конский состав сумеем?
— Сколько угодно отмобилизуем.
— Прекрасно, прапорщик! — похвалил он.— Бочки-то везут, не знаешь?
— Как же не везут — везут, господин командир...
— А то ведь тут такие есть, того и гляди за дорогу высосут...
— Ничего, господин командир, убережем, — ответил самоуверенно Вьершов и, тряхнув ременными вожжами, вспомнил о Дрелевском — сегодня утром, по заданию Степанова, он принимал участие в расстреле комиссаров. И теперь, желая выхвалиться перед своим новым хозяином, он будто между прочим сказал:
— А живучий же был тот флотский комиссар... Который помоложе, уснул быстро, а этот — жилист. Как завороженный. Стреляем в него, а он стоит... Оботрет с лица кровь, сожмет в кулак пальцы...
Молча слушая говорливого адъютанта, Степанов вспоминал недавнюю встречу с Дрелевским. Он приехал к нему тогда с деловым предложением, но Дрелевский и слушать не захотел, он словно отхлестал его, как провинившегося мальчишку. Все время после этой встречи Степанов чувствовал себя неловко. И лишь сейчас, когда беспокойного комиссара уже не было в живых, ему показалось, что все уладилось, все встало на свое место.
Пополнив свои силы в Кизерях и осушив в бочках прихваченный па заводе спирт, на рассвете степановцы двинулись на Шурму, оживленные, шумные, с новой надеждой на успех. Кавалеристы ехали, как и вначале, впереди. Пересмеиваясь, они хвалились друг перед другом ночными похождениями.
— Хорошо тебе смеяться,— говорил один из них, в лохматой серой папахе. — Тебе по старой стоянке тут знакомо. А я вот заглянул в хату, смотрю — девка, что мармеладка, так на глазах и тает.
— Ну и как, далась?
— Хитра больно эта девка. Подмигнула мне, я, мол, до ветру выйду. Вышла, да и сейчас ходит...
— Хо-хо-хо-о, вот так разговелся! — засмеялся другой и посоветовал: — Ты б за матку тогда брался.
— А ты как думал? Оставил, думаешь, в покое, что ль? Как бы не так. Схватил я ту старуху, опрашиваю, где, мол, твоя дочь-мармеладка? А она одно: «Не знаю». Тогда взял я ее за ноги, да и метнул головой в печь, на уголье...
— Хо-хо-хо-о,— опять раскатилось веселое гоготанье, но тут подъехал Сафаней Вьершов — он после Кизерей, как и Степанов, ехал верхом на лошади.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40