..
— Что же будем отвечать? — спросил Отрешко.
— Отвечать? А почему мы должны отвечать? Мы подчинены не Блохипу, а Москве,— и опять подумал: «Жаль, что Вацетис так и не приехал. Мы бы его со всем штабом тепленьким взяли, и — в подвал, под охрану!..»
— Но все же мы как-то должны отреагировать,— не отступал Отрешко.
— Реагировать, конечно, будем...— Степанов сдернул с гвоздика полотенце и, о чем-то мучительно подумав, пояснил:—Имей в виду, Отрешко, чехи уже на пути к Арску, и мы по воле Блохина не можем поставить полк под неминуемый разгром...—Снова взглянув на телеграмму, добавил:—Позвать в штаб заведующего хозяйством и казначея и вместе с ними ждать моих распоряжений.
Перебросив через плечо махровое полотенце, он вышел в сенцы и торопливо забренчал соском медного рукомойника.
В тот же день, часов в пять вечера, Степанов, Отрешко и кассир выехали со двора штаба в открытом экипаже, запряженном парой лошадей. Их сопровождал конный отряд. Жители Малмыжа, видя проследовавшую по немощеной пыльной дороге необычную процессию, были немало удивлены — спокон веков здесь никто не ездил с охраной, да еще такой, когда верховые, увешанные винтовками, шашками, ограждали экипаж спереди и сзади.
Остановившись у двухэтажного кирпичного дома, в котором размещалось уездное казначейство, Степанов вышел из экипажа и, увидев здешного казначея, стояв-
шего на крыльце, спросил, много,ли у него имеется в кладовой денег. Казначей, коренастый с подкрученными усами пожилой человек, смутился было, но, видя вооруженный отряд, сказал:
— Точно не помню, кажется, тысяч пятьсот есть, не больше...
Степанов поблагодарил его за ответ и тут же предложил выдать ему деньги.
Казначей недоуменно пожал плечами:
— Без разрешения Вятки выдать не могу, не имею права.
— Взять! — не желая терять времени, властно сказал Степанов.
Двое вооруженных солдат схватили казначея за руки и потащили в здание. Тот упирался, не давал ключи. Окинув взглядом большое неуютное помещение казначейства, Степанов ничего не сказал, а только кивнул в сторону стоявшего в углу сейфа с висячим замком, и солдаты поняли. Один из них, здоровенный, с выбившимся из-под фуражки белесым чубом, ударил прикладом по зам.ку; железо лязгнуло, но не поддалось. Чубатому пришел на помощь второй — низенький и шустрый. Он засунул штык за дужку замка, и замок не выдержал— полетел на пол. Степановский кассир торопливо сложил деньги в кожаный саквояж и в свою очередь сообщил, что кое-что имеется в кассе упродкома.
— Теперь поедем и туда,— ответил Степанов и, взглянув на плачущего казначея, постарался успокоить его:—У нас надежнее сохранятся. Придут чехи, все заберут,—и, повернувшись, вышел, сопровождаемый солдатами.
Сев в экипаж, Степанов посмотрел на своего начальника штаба и подумал: «А зачем все же мне таскать с собой этого кутенка? Пусть остается здесь, пусть поговорит с отколовшимися матросами...»
Подъезжая к упродкому, он сказал:
— Я сегодня с главными силами полка отбываю пароходами. Ты задержишься на день-другой здесь. Проведи работу с матросней, может, раскаются, вернутся к нам. Сделаешь дело — выезжай трактом...
— Хорошо, постараюсь убедить,— услужливо ответил Отрешко, все еще ничего не понимая.
Вечером Степанов спешно погрузил на два парохода и две баржи вооружение, боеприпасы, продовольствие, лошадей и, объявив солдатам, что чехи уже в сорока верстах от Малмыжа и что надо сохранить силы, отплыл вверх по направлению к Уржуму.
Когда на следующий день пароходы начали подходить к пристани Русский Турек, Степанов с палубы увидел на берегу множество людей и, немало удивившись, навел бинокль. Люди толпились, среди шляп и картузов мелькали офицерские фуражки. И вдруг из толпы показался коврижский Илька Кропотов, которого хорошо знал Степанов. На вытянутых перед собой руках, на полотенце, Кропотов держал большой каравай хлеба с солонкой наверху.
«Вот так встреча!»—самодовольно улыбнулся Степанов и с чувством собственного достоинства сошел по пружинистому упругому трапу па берег.
— Милости просим!—отвесил поклон рыжебородый Кропотов.— Примите хлеб-соль... И оружие,— шепнул он.
Степанов с благодарностью кивнул головой, не торопясь отрезал ножиком от каравая кусочек, макнул в солонку и, перекрестившись, сунул в рот.
— Видишь, как хрещеный-то,— прошамкала какая-то старуха и выбросила над головой руки:— Господи, помилуй, помоги побороть антихриста...
Степанова окружили бывшие офицеры с георгиевскими ленточками на фуражках. Откуда-то взялся краснолицый лавочник — в одной руке он держал бутылку, в другой — стакан, наполненный водкой. Но Степанов отстранил стакан и, отдав распоряжения тотчас же арестовать местный золисиолком, поднялся на кропо-товокую пролетку, запряженную парой сытых лошадей.
— Граждане свободной России! — обратился он к толпившимся вокруг людям.— С каждым часом власть большевиков слабеет. Настало время сказать: долой насилие! Да здравствует Учредительное собрание!
Последнюю фразу Степанов выкрикнул так громко, что голос его сорвался и оратор, поднеся ладонь ко рту, закашлялся.
— Ради чего мы свергли царское правительство? — прокашлявшись, спросил он уже другим голосом, торопливо и надтреснуто.— Чтобы быть свободными! Но где эта свобода? Ее отняли у нас большевики. Долой их,
граждане! Чтобы остаться у власти, большевики заключили тайный позорный договор с немцами, по которому российский народ пойдет в немецкое рабство. Не дадим же погибнуть России! Долой комиссародержавие! Вперед, на Уржум!
Кругом захлопали, а Илька Кропотов, взмахнув ручищей, зычно крикнул «ура». Его подхватили степанов-ские конники, только что выгрузившиеся на берег. Толпа шевельнулась и, послушно расступясь, дала им дорогу.
В тот день, когда степановцы снимались из Малмы-жа, Егор Ветлугин возвращался в Уржум из дальней волости. Проезжая мимо родных мест, он все же решил заглянуть домой. Лошадь, запряженную в тарантас, в котором лежали кое-какие товары, оставшиеся не обмененными на хлеб, он отослал со своим товарищем, а сам отправился в Ржаной Полой пешком. Через полчаса, поднявшись иа взлобок, Егор увидел свою деревушку, настолько знакомую и милую, что он даже остановился. Охваченный волнением предстоящей встречи с родными, постоял немного, потом перелез через изгородь и по пропеченной августовским палом дороге спустился к Ветлужке, а там поднялся по тропинке — и к дому. На задворках, с трудом откинув скрипнувшие воротца, отметил для себя; подгнила веретея, надо бы поставить новую. Не доходят, видать, руки у тятьки. И крыша на доме пообветшала. Да не у одних их — у соседей тоже не лучше. «Пора бы строиться мужикам, но не дают гады, белые. Осилить бы побыстрее их, утвердить напрочно власть. Тогда и мне можно насовсем вернуться в Ржаной Полой...»
Домашние — отец Евлаха и сноха Глафа — так обрадовались гостю, что не знали, куда и усадить его, а Федярка — тот так и ходил за ним следом. Как только Егор умылся с дороги и, вытерев лицо расшитым Гла-финым полотенцем, сел на лавку, Федярка в тот же миг уселся рядом, дотронулся до кармана гимнастерки, из которого высовывался кончик карандаша с блестящим наконечником.
— Это чего такое у тебя, дядь? — не утерпел он.
— Мое оружие. У деда вон твоего плуг, а у меня вот эта самописочка,— улыбнулся Егор и, достав карандаш, протянул племяннику.
— И дорогая эта самописочка? — спросил Федярка.— Небось пуда два муки стоит?
— Ну что же, бери, дарю, если нравится,— все еще улыбаясь, ответил Егор.— Только, чур, писать им будешь тогда, когда в школу пойдешь...
— Так в школу-то что... Я нынь и пойду.
— Да кто тебя возьмет? — отозвалась мать, накрывая на стол.— В училище берут умников, а не шалунов... Ты только по деревне бегаешь... Ни буквовки не знаешь. И вы, Егор Евлампьич, зря ему такую дорогую вещь отдаете. Такую вещь ему еще, соплюну, совсем таскать не пристало.
— А вот и пристало,— обиделся Федярка.— Я же сказал, что хранить буду. Спрячу. Даже Степашка бы и тот не нашел.
— Степашка теперь досюда не доберется,— сказал Егор.
— Насовсем ли только из Уржума-то выкурили его? — спросил Евлаха, ставя на стол бутылку с мутноватой жидкостью.
— Это что у вас? — спросил Егор.
— А это кумышка наша,— как ни в чем не бывало ответил Федярка.
Подскочила Глафа, дернула сына за ухо:
— Если ты еще брякнешь кому —ухо оторву.
— Так ведь я не кому брякаю, а дяде...
— Ну, смотри у меня, пешкарь,— пригрозил внуку и дед.— Язык нынь за зубами держать следует,— и принялся откупоривать бутылку.— Угощение-то, Егора, сами гнали... Куда ж мужику податься? Водки, и той не стало. Вот и изобрели свои устройства. Я ружье старое пожертвовал для аппарата, а другие прочие змеевики тайком у Фаньки наковали... Кто как... Ничего — забористое получается. Прошлый раз для здоровья вон с Глафирой лагунчик зарядили в подполке. С четверть получилось первачу. Да второго сорту тоже такая же бутыль. Конечно, второй-то сорт малость послабее. Да еще и третьего натекло... Кисленькое, правда... Ну-кось, давай... Для себя-то первого спробуем...
— А ты знаешь, отец, что за это полагается? По меньшей мере ревтрибунал...
— Ну-к, что? Не попрешь же отца в трибуналью? Или и меня за шиворот, буржуя этакого, лапотки чок-чок и на высидку, как Олешку нашего? — усмехнулся Евлаха в усы и, неуклюже обхватив стакан толстыми прокуренными пальцами, чокнулся с сыном, потом со снохой.
Глафира — тоненькая, еще совсем молодая, лишь годом или двумя старше Егора,— смущенно улыбнулась, тоже потянулась со стаканом:
— Давай, братец... Поначалу выпьем, а потом, как говорит тятенька, хоть куда, хоть в трибунал. И гнать, как попадем туда, перестанем. Да и то сказать, отчего пьем это зелье? От горя, верно тятенька говорит... Видишь, рядом сидит какой опеныш?.. А каково хоть мне же растить его одной? Спасибо тятеньке вон — не обидит пока что...
— Ну, ладно, Глафирья, о Федосее чего уж горевать... Канул, как и не бывало. Живым о живых надоть думать. Хоть этот же опенок...
— Я вовсе и не опенек.
— Ишь ты, не любишь, когда правду говорят? А карандаш золотой вон у дяди небось захрабостовал...
Евлаха добродушно ухмыльнулся, поднес стакан к губам, заросшим усами и бородой, медленно начал тянуть из него. Выпив, неторопливо вытер рукавом рот, легонько крякнул от удовольствия, глянул на донышко стакана, словно проверяя, не осталось ли там лишней капельки.
— Не часто удается мужику так-то,— вздохнув, заметил он.— Потому и не страшно, сынок, теперичь ему ничего...
Старик осмотрел на тарелке закуску и, подцепив на вилку груздок с закругленными лохматыми крайчика-ми, услужливо протянул его сыну:
— На-ко вот... Сам на еловухе иаимал,— и горько усмехнулся.— За грибы-то небось в трибуналью не потянут...
Свежий и крепкий груздь приятно хрустнул на зубах Егора. Он поддел с тарелки другой — грузди и впрямь были хороши, умела Глафа засаливать их.
— Чего слышно-то, братец, об Алексие? — присев на стул, спросила сноха.— Судить будут аль, может, отпустят?
— Должны на днях отпустить,— ответил Егор.— Тут не в Алексее дело было...
— Конечно, не в нем, ведь не нарошио, а за Пашку, за брательника заступился...
— А вот и не за Пашку, мам, а за деревню,— вступил в разговор Федярка.— Потому деревню всю наповал хотели степахи-то перекрошить.
—Да полно тебе, пострел! — крикнула Глафа.— Пострел, ты и есть пострел,— и, взглянув на вихор, вспомнила мужа: пострел-то ведь весь в Федосю: и нос, и глаза...
Потом тайком перевела взгляд на братца — и тот похож. Глаза у него тоже голубые... И нос горбинкой, и губы полные... «Господи, да ведь все ветлугинские смахивают на Федосия. Однако при чем тут Федося. Федо-сий сам похож на братца... И братец на него — как две капли воды... Не пойму — чего такое случилось, выпила с наперсток и вспомнила все...» И опять в груди открылась ранка и засаднила вдовьей неуемной болью.
А старик уже допытывался у сына:
— Из нового-то намолота сколь хлебушка власть-то спроворит? Со всех поровну возьмет аль с кого и с покатом?
— Придется, отец, кое с кого еще и с покатом взять.
Евлаха не ответил, лишь только поморщился и долил самокуром стакан.
Поздно вечером Егора уложили на старинную деревянную кровать. На ней спала обычно Глафа с Федяр-кой, но когда в дому появлялся гость, кровать уступали ему. Глафа перетряхнула постель, накрыла полотняной с вышивкой по краям простынью, взбила подушку, тоже с вышивками по уголкам; достала из сундука стеганое одеяло, раскинула по кровати...
Когда Егор разделся и лег, Глафа подошла к нему и тихонько спросила, удобна ли постель. Потом склонилась к изголовью:
— Как, Егорша, ты на Федосия похож! Ровно на живого соколика нагляделась,— и, дотронувшись до его руки, чуть слышно добавила:—Дай я тебя по-родственному поцелую, за его, сердешного...
Егору долго не спалось — закроет глаза, а перед ним Ксена, такая же добрая, как и Глафа. Только она совсем молоденькая и смешливая шибко. Другой раз идет рядом, да вдруг ни с того ни с сего как расхохочется. Голос у нее звонкий, разливчатый...
«Несерьезная ты, Ксенка»,— скажет иногда Егор.
«Ну и что ж, что несерьезная, зато веселая!—отшучивалась Ксена и, схватив Егора за руку и заглядывая в глаза, тут же начинала допытываться: — Серьезных любишь, да? — Не получив ответа, сердилась: — Ну и иди, ищи серьезных!..»
Но в этот раз, провожая Егора в командировку, она сказала совсем по-другому: «Я буду очень скучать по тебе. Возвращайся быстрее, комиссар».
Вспомнив это, Егор подумал: «И я соскучился по тебе, Ксена. Но ничего, побуду денек-другой дома — и вернусь. И опять будем вместе».
Наутро Егор проснулся рано. Он знал: вся деревня собиралась жать на старых дербах.
Из дому вышли всей семьей. Старик Евлаха даже принарядился — в пестрядинной новой рубахе, в белых полотняных штанах. За поясом—топор: на обратном пути свернет в лес, выберет подходящую березку и срубит. А дома изладит из нее двухрожпые вилы, чтобы потом ими подавать снопы на скирды. Евлаха всегда такой, он никогда не возвращался с работы домой с пустыми руками: то лыка надерет для пестеря, то вырубит черемуховый обруч на кадку, а нынче вот ему вилы понадобились. За свекром шла Глафа с корзиной, в которой лежала еда. Рядом — братец Егор, он нес берестяной туесок с квасом. Федярка бежал тут же,— то поотстанет, то забежит вперед и присядет где-нибудь за куст, чтобы потом неожиданно выскочить и пугнуть деда.
На угоре, посреди огромного поля, Евлаха отыскал свою полоску, оглядел ее с конца, для порядку перекрестился, мысленно пожелав себе побыстрей справиться с делом; потом плюнул на черенок серпа и, склонившись, словно он хотел боднуть рожь, подступавшую глухой стеной к дороге, захватил в горсть вызревшие стебли. И все услышали, как хрустнули, надломились они под серпом. Захватывал он ржаные стебли по-своему,
не торопясь, но сразу помногу, два захвата —и полная горсть. Глафа работала по-другому. В белом сарафане без рукавов, она быстро хватала рукой восково-белые стебли, ее серп ходко и деловито будто жевал их — хруп-хруп-хруп,— и свежая горсть уже летела за плечо. Свекор одну горсть положит на землю, а сноха в это время две да три метнет. Вот уже Глафа вырвалась вперед и, видя, как Егор на своей лехе начал отставать, норовила подсобить ему, вела не только свой загончик, но поджинала и его край.
— Не усердствуй шибко-то, братец,— шепнула она, когда серпы их приблизились и чуть не сцепились своими коваными носами.— Чего ж тебе надрываться? Это нам с тятенькой спривычно.
И верно —с непривычки у Егора ломило спину, пот горохом катился по лицу, и, вытирая его платком, он оглянулся. Позади уже рядами лежали снопы. У отца — толстые и тугие, будто бочонки, у Глафы снопы чуть поменьше, но их столько было, что не умещались в ряд, и она клала их крестом — сноп на сноп. А у него — чего же у него — реденько снопиков лежало за спиной, и снопики-то не такие, как у Глафы,— головастые, взъерошенные. Украдкой Егор взглянул на сноху — крепкие, с загорелыми икрами ноги в берестяных ступнях, бойкие, свободно двигающиеся руки, то и дело подбрасывавшие через плечо горсти тяжелого жита. И он снова .подумал, какая дельная и работящая Глафа.
Подойдя к сгруженным крест-накрест снопам, Егор взял из-под них туесок, отпил через край холодного квасу и снова взглянул на Глафу: она стояла спиной к нему и ловко, словно играючи, свивала пояс для нового снопа, высокая, стройная, с гордо посаженной головой, повязанной белым платком.
К вечеру у отца от жары отяжелела голова, и они с внуком ушли домой пораньше: надо ведь на обратном пути вырубить в лесочке вилы, да и дома прибрать скотину, а потом еще и скипятить самовар. Как хорошо после работы прийти домой к готовому самоварчику! Пусти и морковный чаек, но все же не пустая вода, а чаек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
— Что же будем отвечать? — спросил Отрешко.
— Отвечать? А почему мы должны отвечать? Мы подчинены не Блохипу, а Москве,— и опять подумал: «Жаль, что Вацетис так и не приехал. Мы бы его со всем штабом тепленьким взяли, и — в подвал, под охрану!..»
— Но все же мы как-то должны отреагировать,— не отступал Отрешко.
— Реагировать, конечно, будем...— Степанов сдернул с гвоздика полотенце и, о чем-то мучительно подумав, пояснил:—Имей в виду, Отрешко, чехи уже на пути к Арску, и мы по воле Блохина не можем поставить полк под неминуемый разгром...—Снова взглянув на телеграмму, добавил:—Позвать в штаб заведующего хозяйством и казначея и вместе с ними ждать моих распоряжений.
Перебросив через плечо махровое полотенце, он вышел в сенцы и торопливо забренчал соском медного рукомойника.
В тот же день, часов в пять вечера, Степанов, Отрешко и кассир выехали со двора штаба в открытом экипаже, запряженном парой лошадей. Их сопровождал конный отряд. Жители Малмыжа, видя проследовавшую по немощеной пыльной дороге необычную процессию, были немало удивлены — спокон веков здесь никто не ездил с охраной, да еще такой, когда верховые, увешанные винтовками, шашками, ограждали экипаж спереди и сзади.
Остановившись у двухэтажного кирпичного дома, в котором размещалось уездное казначейство, Степанов вышел из экипажа и, увидев здешного казначея, стояв-
шего на крыльце, спросил, много,ли у него имеется в кладовой денег. Казначей, коренастый с подкрученными усами пожилой человек, смутился было, но, видя вооруженный отряд, сказал:
— Точно не помню, кажется, тысяч пятьсот есть, не больше...
Степанов поблагодарил его за ответ и тут же предложил выдать ему деньги.
Казначей недоуменно пожал плечами:
— Без разрешения Вятки выдать не могу, не имею права.
— Взять! — не желая терять времени, властно сказал Степанов.
Двое вооруженных солдат схватили казначея за руки и потащили в здание. Тот упирался, не давал ключи. Окинув взглядом большое неуютное помещение казначейства, Степанов ничего не сказал, а только кивнул в сторону стоявшего в углу сейфа с висячим замком, и солдаты поняли. Один из них, здоровенный, с выбившимся из-под фуражки белесым чубом, ударил прикладом по зам.ку; железо лязгнуло, но не поддалось. Чубатому пришел на помощь второй — низенький и шустрый. Он засунул штык за дужку замка, и замок не выдержал— полетел на пол. Степановский кассир торопливо сложил деньги в кожаный саквояж и в свою очередь сообщил, что кое-что имеется в кассе упродкома.
— Теперь поедем и туда,— ответил Степанов и, взглянув на плачущего казначея, постарался успокоить его:—У нас надежнее сохранятся. Придут чехи, все заберут,—и, повернувшись, вышел, сопровождаемый солдатами.
Сев в экипаж, Степанов посмотрел на своего начальника штаба и подумал: «А зачем все же мне таскать с собой этого кутенка? Пусть остается здесь, пусть поговорит с отколовшимися матросами...»
Подъезжая к упродкому, он сказал:
— Я сегодня с главными силами полка отбываю пароходами. Ты задержишься на день-другой здесь. Проведи работу с матросней, может, раскаются, вернутся к нам. Сделаешь дело — выезжай трактом...
— Хорошо, постараюсь убедить,— услужливо ответил Отрешко, все еще ничего не понимая.
Вечером Степанов спешно погрузил на два парохода и две баржи вооружение, боеприпасы, продовольствие, лошадей и, объявив солдатам, что чехи уже в сорока верстах от Малмыжа и что надо сохранить силы, отплыл вверх по направлению к Уржуму.
Когда на следующий день пароходы начали подходить к пристани Русский Турек, Степанов с палубы увидел на берегу множество людей и, немало удивившись, навел бинокль. Люди толпились, среди шляп и картузов мелькали офицерские фуражки. И вдруг из толпы показался коврижский Илька Кропотов, которого хорошо знал Степанов. На вытянутых перед собой руках, на полотенце, Кропотов держал большой каравай хлеба с солонкой наверху.
«Вот так встреча!»—самодовольно улыбнулся Степанов и с чувством собственного достоинства сошел по пружинистому упругому трапу па берег.
— Милости просим!—отвесил поклон рыжебородый Кропотов.— Примите хлеб-соль... И оружие,— шепнул он.
Степанов с благодарностью кивнул головой, не торопясь отрезал ножиком от каравая кусочек, макнул в солонку и, перекрестившись, сунул в рот.
— Видишь, как хрещеный-то,— прошамкала какая-то старуха и выбросила над головой руки:— Господи, помилуй, помоги побороть антихриста...
Степанова окружили бывшие офицеры с георгиевскими ленточками на фуражках. Откуда-то взялся краснолицый лавочник — в одной руке он держал бутылку, в другой — стакан, наполненный водкой. Но Степанов отстранил стакан и, отдав распоряжения тотчас же арестовать местный золисиолком, поднялся на кропо-товокую пролетку, запряженную парой сытых лошадей.
— Граждане свободной России! — обратился он к толпившимся вокруг людям.— С каждым часом власть большевиков слабеет. Настало время сказать: долой насилие! Да здравствует Учредительное собрание!
Последнюю фразу Степанов выкрикнул так громко, что голос его сорвался и оратор, поднеся ладонь ко рту, закашлялся.
— Ради чего мы свергли царское правительство? — прокашлявшись, спросил он уже другим голосом, торопливо и надтреснуто.— Чтобы быть свободными! Но где эта свобода? Ее отняли у нас большевики. Долой их,
граждане! Чтобы остаться у власти, большевики заключили тайный позорный договор с немцами, по которому российский народ пойдет в немецкое рабство. Не дадим же погибнуть России! Долой комиссародержавие! Вперед, на Уржум!
Кругом захлопали, а Илька Кропотов, взмахнув ручищей, зычно крикнул «ура». Его подхватили степанов-ские конники, только что выгрузившиеся на берег. Толпа шевельнулась и, послушно расступясь, дала им дорогу.
В тот день, когда степановцы снимались из Малмы-жа, Егор Ветлугин возвращался в Уржум из дальней волости. Проезжая мимо родных мест, он все же решил заглянуть домой. Лошадь, запряженную в тарантас, в котором лежали кое-какие товары, оставшиеся не обмененными на хлеб, он отослал со своим товарищем, а сам отправился в Ржаной Полой пешком. Через полчаса, поднявшись иа взлобок, Егор увидел свою деревушку, настолько знакомую и милую, что он даже остановился. Охваченный волнением предстоящей встречи с родными, постоял немного, потом перелез через изгородь и по пропеченной августовским палом дороге спустился к Ветлужке, а там поднялся по тропинке — и к дому. На задворках, с трудом откинув скрипнувшие воротца, отметил для себя; подгнила веретея, надо бы поставить новую. Не доходят, видать, руки у тятьки. И крыша на доме пообветшала. Да не у одних их — у соседей тоже не лучше. «Пора бы строиться мужикам, но не дают гады, белые. Осилить бы побыстрее их, утвердить напрочно власть. Тогда и мне можно насовсем вернуться в Ржаной Полой...»
Домашние — отец Евлаха и сноха Глафа — так обрадовались гостю, что не знали, куда и усадить его, а Федярка — тот так и ходил за ним следом. Как только Егор умылся с дороги и, вытерев лицо расшитым Гла-финым полотенцем, сел на лавку, Федярка в тот же миг уселся рядом, дотронулся до кармана гимнастерки, из которого высовывался кончик карандаша с блестящим наконечником.
— Это чего такое у тебя, дядь? — не утерпел он.
— Мое оружие. У деда вон твоего плуг, а у меня вот эта самописочка,— улыбнулся Егор и, достав карандаш, протянул племяннику.
— И дорогая эта самописочка? — спросил Федярка.— Небось пуда два муки стоит?
— Ну что же, бери, дарю, если нравится,— все еще улыбаясь, ответил Егор.— Только, чур, писать им будешь тогда, когда в школу пойдешь...
— Так в школу-то что... Я нынь и пойду.
— Да кто тебя возьмет? — отозвалась мать, накрывая на стол.— В училище берут умников, а не шалунов... Ты только по деревне бегаешь... Ни буквовки не знаешь. И вы, Егор Евлампьич, зря ему такую дорогую вещь отдаете. Такую вещь ему еще, соплюну, совсем таскать не пристало.
— А вот и пристало,— обиделся Федярка.— Я же сказал, что хранить буду. Спрячу. Даже Степашка бы и тот не нашел.
— Степашка теперь досюда не доберется,— сказал Егор.
— Насовсем ли только из Уржума-то выкурили его? — спросил Евлаха, ставя на стол бутылку с мутноватой жидкостью.
— Это что у вас? — спросил Егор.
— А это кумышка наша,— как ни в чем не бывало ответил Федярка.
Подскочила Глафа, дернула сына за ухо:
— Если ты еще брякнешь кому —ухо оторву.
— Так ведь я не кому брякаю, а дяде...
— Ну, смотри у меня, пешкарь,— пригрозил внуку и дед.— Язык нынь за зубами держать следует,— и принялся откупоривать бутылку.— Угощение-то, Егора, сами гнали... Куда ж мужику податься? Водки, и той не стало. Вот и изобрели свои устройства. Я ружье старое пожертвовал для аппарата, а другие прочие змеевики тайком у Фаньки наковали... Кто как... Ничего — забористое получается. Прошлый раз для здоровья вон с Глафирой лагунчик зарядили в подполке. С четверть получилось первачу. Да второго сорту тоже такая же бутыль. Конечно, второй-то сорт малость послабее. Да еще и третьего натекло... Кисленькое, правда... Ну-кось, давай... Для себя-то первого спробуем...
— А ты знаешь, отец, что за это полагается? По меньшей мере ревтрибунал...
— Ну-к, что? Не попрешь же отца в трибуналью? Или и меня за шиворот, буржуя этакого, лапотки чок-чок и на высидку, как Олешку нашего? — усмехнулся Евлаха в усы и, неуклюже обхватив стакан толстыми прокуренными пальцами, чокнулся с сыном, потом со снохой.
Глафира — тоненькая, еще совсем молодая, лишь годом или двумя старше Егора,— смущенно улыбнулась, тоже потянулась со стаканом:
— Давай, братец... Поначалу выпьем, а потом, как говорит тятенька, хоть куда, хоть в трибунал. И гнать, как попадем туда, перестанем. Да и то сказать, отчего пьем это зелье? От горя, верно тятенька говорит... Видишь, рядом сидит какой опеныш?.. А каково хоть мне же растить его одной? Спасибо тятеньке вон — не обидит пока что...
— Ну, ладно, Глафирья, о Федосее чего уж горевать... Канул, как и не бывало. Живым о живых надоть думать. Хоть этот же опенок...
— Я вовсе и не опенек.
— Ишь ты, не любишь, когда правду говорят? А карандаш золотой вон у дяди небось захрабостовал...
Евлаха добродушно ухмыльнулся, поднес стакан к губам, заросшим усами и бородой, медленно начал тянуть из него. Выпив, неторопливо вытер рукавом рот, легонько крякнул от удовольствия, глянул на донышко стакана, словно проверяя, не осталось ли там лишней капельки.
— Не часто удается мужику так-то,— вздохнув, заметил он.— Потому и не страшно, сынок, теперичь ему ничего...
Старик осмотрел на тарелке закуску и, подцепив на вилку груздок с закругленными лохматыми крайчика-ми, услужливо протянул его сыну:
— На-ко вот... Сам на еловухе иаимал,— и горько усмехнулся.— За грибы-то небось в трибуналью не потянут...
Свежий и крепкий груздь приятно хрустнул на зубах Егора. Он поддел с тарелки другой — грузди и впрямь были хороши, умела Глафа засаливать их.
— Чего слышно-то, братец, об Алексие? — присев на стул, спросила сноха.— Судить будут аль, может, отпустят?
— Должны на днях отпустить,— ответил Егор.— Тут не в Алексее дело было...
— Конечно, не в нем, ведь не нарошио, а за Пашку, за брательника заступился...
— А вот и не за Пашку, мам, а за деревню,— вступил в разговор Федярка.— Потому деревню всю наповал хотели степахи-то перекрошить.
—Да полно тебе, пострел! — крикнула Глафа.— Пострел, ты и есть пострел,— и, взглянув на вихор, вспомнила мужа: пострел-то ведь весь в Федосю: и нос, и глаза...
Потом тайком перевела взгляд на братца — и тот похож. Глаза у него тоже голубые... И нос горбинкой, и губы полные... «Господи, да ведь все ветлугинские смахивают на Федосия. Однако при чем тут Федося. Федо-сий сам похож на братца... И братец на него — как две капли воды... Не пойму — чего такое случилось, выпила с наперсток и вспомнила все...» И опять в груди открылась ранка и засаднила вдовьей неуемной болью.
А старик уже допытывался у сына:
— Из нового-то намолота сколь хлебушка власть-то спроворит? Со всех поровну возьмет аль с кого и с покатом?
— Придется, отец, кое с кого еще и с покатом взять.
Евлаха не ответил, лишь только поморщился и долил самокуром стакан.
Поздно вечером Егора уложили на старинную деревянную кровать. На ней спала обычно Глафа с Федяр-кой, но когда в дому появлялся гость, кровать уступали ему. Глафа перетряхнула постель, накрыла полотняной с вышивкой по краям простынью, взбила подушку, тоже с вышивками по уголкам; достала из сундука стеганое одеяло, раскинула по кровати...
Когда Егор разделся и лег, Глафа подошла к нему и тихонько спросила, удобна ли постель. Потом склонилась к изголовью:
— Как, Егорша, ты на Федосия похож! Ровно на живого соколика нагляделась,— и, дотронувшись до его руки, чуть слышно добавила:—Дай я тебя по-родственному поцелую, за его, сердешного...
Егору долго не спалось — закроет глаза, а перед ним Ксена, такая же добрая, как и Глафа. Только она совсем молоденькая и смешливая шибко. Другой раз идет рядом, да вдруг ни с того ни с сего как расхохочется. Голос у нее звонкий, разливчатый...
«Несерьезная ты, Ксенка»,— скажет иногда Егор.
«Ну и что ж, что несерьезная, зато веселая!—отшучивалась Ксена и, схватив Егора за руку и заглядывая в глаза, тут же начинала допытываться: — Серьезных любишь, да? — Не получив ответа, сердилась: — Ну и иди, ищи серьезных!..»
Но в этот раз, провожая Егора в командировку, она сказала совсем по-другому: «Я буду очень скучать по тебе. Возвращайся быстрее, комиссар».
Вспомнив это, Егор подумал: «И я соскучился по тебе, Ксена. Но ничего, побуду денек-другой дома — и вернусь. И опять будем вместе».
Наутро Егор проснулся рано. Он знал: вся деревня собиралась жать на старых дербах.
Из дому вышли всей семьей. Старик Евлаха даже принарядился — в пестрядинной новой рубахе, в белых полотняных штанах. За поясом—топор: на обратном пути свернет в лес, выберет подходящую березку и срубит. А дома изладит из нее двухрожпые вилы, чтобы потом ими подавать снопы на скирды. Евлаха всегда такой, он никогда не возвращался с работы домой с пустыми руками: то лыка надерет для пестеря, то вырубит черемуховый обруч на кадку, а нынче вот ему вилы понадобились. За свекром шла Глафа с корзиной, в которой лежала еда. Рядом — братец Егор, он нес берестяной туесок с квасом. Федярка бежал тут же,— то поотстанет, то забежит вперед и присядет где-нибудь за куст, чтобы потом неожиданно выскочить и пугнуть деда.
На угоре, посреди огромного поля, Евлаха отыскал свою полоску, оглядел ее с конца, для порядку перекрестился, мысленно пожелав себе побыстрей справиться с делом; потом плюнул на черенок серпа и, склонившись, словно он хотел боднуть рожь, подступавшую глухой стеной к дороге, захватил в горсть вызревшие стебли. И все услышали, как хрустнули, надломились они под серпом. Захватывал он ржаные стебли по-своему,
не торопясь, но сразу помногу, два захвата —и полная горсть. Глафа работала по-другому. В белом сарафане без рукавов, она быстро хватала рукой восково-белые стебли, ее серп ходко и деловито будто жевал их — хруп-хруп-хруп,— и свежая горсть уже летела за плечо. Свекор одну горсть положит на землю, а сноха в это время две да три метнет. Вот уже Глафа вырвалась вперед и, видя, как Егор на своей лехе начал отставать, норовила подсобить ему, вела не только свой загончик, но поджинала и его край.
— Не усердствуй шибко-то, братец,— шепнула она, когда серпы их приблизились и чуть не сцепились своими коваными носами.— Чего ж тебе надрываться? Это нам с тятенькой спривычно.
И верно —с непривычки у Егора ломило спину, пот горохом катился по лицу, и, вытирая его платком, он оглянулся. Позади уже рядами лежали снопы. У отца — толстые и тугие, будто бочонки, у Глафы снопы чуть поменьше, но их столько было, что не умещались в ряд, и она клала их крестом — сноп на сноп. А у него — чего же у него — реденько снопиков лежало за спиной, и снопики-то не такие, как у Глафы,— головастые, взъерошенные. Украдкой Егор взглянул на сноху — крепкие, с загорелыми икрами ноги в берестяных ступнях, бойкие, свободно двигающиеся руки, то и дело подбрасывавшие через плечо горсти тяжелого жита. И он снова .подумал, какая дельная и работящая Глафа.
Подойдя к сгруженным крест-накрест снопам, Егор взял из-под них туесок, отпил через край холодного квасу и снова взглянул на Глафу: она стояла спиной к нему и ловко, словно играючи, свивала пояс для нового снопа, высокая, стройная, с гордо посаженной головой, повязанной белым платком.
К вечеру у отца от жары отяжелела голова, и они с внуком ушли домой пораньше: надо ведь на обратном пути вырубить в лесочке вилы, да и дома прибрать скотину, а потом еще и скипятить самовар. Как хорошо после работы прийти домой к готовому самоварчику! Пусти и морковный чаек, но все же не пустая вода, а чаек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40