Она выпила свой бокал до дна, даже не заметив.
Удивительно, как быстро могут пролететь две недели. Не у ребенка, у него время тянется медленно, неделя может продолжаться бесконечно. Но у взрослого, пытающегося выгадать драгоценные часы, даже минуты, чтобы откладывать их про запас на недели и месяцы разлуки, время несется, словно космический корабль. Трудно жить данным конкретным моментом, если нет уверенности в будущем.
Занятия в школе закончились, идут рождественские каникулы, поэтому я и здесь. Патриция работает буквально на износ, у нее нет праздников. «Мне надо наверстать потерянные пять лет, – говорит она мне вечером того же дня, когда я прилетел, – другие и так носом землю роют!» Добро пожаловать в частный сектор, так и подмывало меня ответить. Но я не стал этого делать, потому что не ее же вина, что предыдущая работа оказалась неудачной. Сейчас она рада, что приходится вкалывать как проклятой, рада и тому, что на время можно сбыть Клаудию мне на руки, а самой повкалывать, не мучаясь угрызениями совести.
В результате мы с Клаудией все время вместе. После первых нескольких дней, когда я утром захожу за ней, а вечером привожу домой, я уговариваю ее переехать ко мне в отель, прихватив с собой книжки, одежду, плюшевого мишку. Мы шатаемся по улицам, заглядываем в музеи и кафе – папа и дочка, гуляющие по городу. Я поражаюсь тому, как сильно она повзрослела: Санта-Фе напоминает прекрасный маленький бриллиант, но Сиэтл – настоящий город, большой, на редкость разнообразный, и она чувствует себя в нем как рыба в воде, прекрасно ориентируясь в бесконечной череде кинотеатров, мест, где можно пообедать, походить по магазинам. Мы с опозданием покупаем рождественские подарки для каких-то ее друзей и подруг, оставшихся дома, она грустит по ним, тем более что со многими дружит еще с пеленок, но новые друзья – тоже ребята что надо.
В глубине души, будучи эгоистом (преобладающая черта моего характера), я жалею о том, что она так быстро освоилась. В глубине души я выстроил план, по которому испуганная девочка упрашивает отца забрать ее с собой, туда, где ее настоящий дом, где ей все хорошо знакомо. Иными словами, туда, где живу я сам. Но лучшая часть моего характера – я обнаруживаю, что такая существует, – счастлива, на самом деле счастлива, потому что, вопреки моим опасениям, переезд оказался не столь болезненным и ее, похоже, все устраивает. Конечно, все для нее здесь в новинку. Может, когда жизнь заявит о себе, она будет думать иначе. Я надеюсь, что нет. Или большая часть моей натуры хотела бы на это надеяться.
– Ты разрешишь мне остаться у тебя до полуночи, чтобы посмотреть бал, когда он начнется?
– Конечно. А иначе как ты узнаешь, наступил уже Новый год или нет?
– А как же календарь, дурачок? – хихикает она. В ее смехе слышатся еле уловимые кокетливые нотки. Она подрастает, девочка моя.
Несколько дней мы провели, катаясь на лыжах, несколько отличных дней, и вернулись в Сиэтл в самый канун Нового года. Снова сидим в моем гостиничном номере и ужинаем тем, что нам принес дежурный по этажу, – она сама так захотела, я позволил ей принять решение, хотя мы могли бы пойти куда-нибудь в город и поужинать там. Я рад, что она так решила, не хочу ни с кем ее делить. К тому же я знаю, что в ее представлении ужин в номере отеля – синоним ослепительной роскоши. Коктейли с креветками, чизбургеры, имбирный эль и шоколадные пирожные с мороженым. Словом, все, что полагается. Из уважения к ней (только на словах, но все же...) сегодня вечером я спиртного в рот не беру, из-за этого я на самом деле доволен собой, дело не только в раскаянии.
Мы разговариваем: о ее новой школе, друзьях, матери, обо мне самом. Новая работа матери ее беспокоит. Она отнимает у Патриции больше времени, чем предыдущая, гораздо больше. К тому же после школы она не может заходить к ней на работу, как это было раньше. До нее слишком далеко ехать, Патриция не хочет, чтобы она одна ездила на городских автобусах, к тому же атмосфера в офисе не такая, чтобы дети могли себе валяться на полу, читая и рисуя. Клиенты не поймут, было ей сказано. Что-то, связанное с конфиденциальностью – очередное новое словечко, которое она выучила. Мама теперь куда строже, чем раньше.
Теперь мама меньше бывает дома, больше времени проводит на работе, к тому же с кем-то встречается. Постоянного ухажера, насколько Клаудия знает, у нее нет. Услышав, что она с кем-то встречается, я чувствую, что ревную, я не хочу с ней видеться, честное слово, но мысль о том, что на горизонте появился другой мужчина, беспокоит меня. Самая заурядная, примитивная мужская ревность: другие мужики спят с матерью моего ребенка. Грязное это чувство – ревность. Я и не подозревал, что оказался таким агрессором.
– А тебе попадался кто-нибудь из тех ребят, с которыми она встречается?
– Один.
– Ну и каков он из себя?
– Лысый.
– И это все? – смеюсь я. – Ну и что, если человек лысый?
– Да ничего, по-моему. Ты же не лысый.
– А если бы был лысым, ты бы так же меня любила?
– Ну да. Но ты же не такой.
– А тебе он понравился?
– По-моему, да. – Она пожимает плечами, как бы давая понять, что не хочет об этом говорить. – Я и видела-то его мельком, когда он как-то заезжал за мамой.
То, что приобретает Патриция, теряет Клаудия. От этого никуда не деться, в конечном счете это, может, пойдет лишь на пользу, но, черт побери, меня это беспокоит! Девочка оказалась одна в незнакомом городе и слишком много времени проводит вместе с матерями других детей и их няньками. Я знаю, что не мое это дело, но обязательно поговорю с Пэт. Ей это не понравится, но мне плевать. Клаудия – это и моя дочь тоже.
На экране появляется ведущий Дик Кларк, и начинается бал, который приурочен к Новому году. Мы видим по телевизору, как тысячи психов носятся словно угорелые по Таймс-сквер на острове Манхэттен, распивая спиртное и испуская истошные вопли, некоторые обнажены до пояса, хотя на улице мороз, впечатление такое, что смотришь на оголтелых болельщиков, которые встречаются на футбольных матчах в Питтсбурге или Кливленде. По прошествии времени я начинаю отдавать себе отчет в том, что люди, копошащиеся на экране, словно муравьи, сейчас уже либо спят, либо где-нибудь размозжили себе головы. Буйство толпы осталось, хотя и отличается от того, что я видел в возрасте Клаудии, когда смотрел телевизор вместе с дедом и бабкой. Настоящий канун Дня всех святых, с настоящими ножевыми ранениями и настоящей кровью. Я всегда был рад тому, что мой ребенок растет не в большом, а в маленьком городе, но теперь она неминуемо вольется в эту громогласную орду.
Я отгоняю от себя эту тревожную мысль. Сейчас дочь здесь, через несколько минут она заснула после телевизионного бала, даже не сняв праздничного платья. Глядя, как она лежит, по-детски приоткрыв рот, я на мгновение ловлю себя на том, что, словно по мановению волшебной палочки, представляю ее маленькой девочкой, дочуркой старого любящего отца, которая только отвыкла от пеленок и по-прежнему не выпускает изо рта большой палец.
Но теперь она не такая, в самом деле не такая. Еще пара лет, и она будет самостоятельной девушкой. Будет изменяться, расти, искать собственное «я», с которым проживет уже до конца дней своих. Искать, как ищу я сам. Судя по всему, добьется она этого раньше, чем я.
3
Тюрьма штата Нью-Мексико находится менее чем в получасе езды к югу от Санта-Фе, рядом с той самой проселочной дорогой, по которой двинулись рокеры, когда уезжали из города (навсегда, как им казалось) семь месяцев назад. На улице мерзко, промозгло. Февраль – самый холодный месяц года, сейчас он даже холоднее обычного. Целый месяц в наших краях гуляли северные ветры и сдули все, что только можно было, – даже краски, и те потускнели, небо бледно-бледно-голубое, как выстиранное белье, без облаков, словно голубая вода ручья, несущегося с гор во время паводка весной, наступившей раньше положенного. Над головой иной раз проплывают клочья перистых облаков, невысоко над горами видно бледно-желтое, полупрозрачное солнце. Зимний этот день не назовешь приятным при всем желании, на улицу выходить ужас как не хочется.
Еду повидаться с рокерами, которых навещаю раз в месяц. Еду к ним в четвертый раз. Будут еще сотни таких же поездок, как только мы обратимся в суд с ходатайством о пересмотре дела.
Я единственный человек, благодаря которому они поддерживают связь с внешним миром. Я много думаю об этом. Возможно, это смешно, а может, и не очень смешно, но я поймал себя на том, что стал относиться к ним, к их делу по-своему неоднозначно. Я имею в виду не его исход, а свое в нем участие. Весь во власти эмоций, я представлял, что буду всецело поглощен составлением апелляции, руководствуясь допущенной по отношению к ним вопиющей несправедливостью. Это так и есть, их подставили самым наглым образом, и сама мысль об этом мне ненавистна, ненавистно то, что вообще возможны такие гнусности по отношению к ним и им подобным, а это то и дело происходит при действующей системе правосудия. И я стану лезть из кожи вон, добиваясь пересмотра решения. Это не пустое обещание, которое я даю сам себе, чтобы приглушить голос совести. Я во что бы то ни стало доведу дело до конца.
И все-таки какой-то внутренний голос подсказывает, что я зря ввязался в это дело. Начать с того, что я его проиграл. Не так уж часто это со мной случается, на душе кошки скребут, думать ни о чем не хочется, тем более сейчас, когда в личной жизни все пошло наперекосяк. Наверняка это ускорило и то, что меня вывели из числа компаньонов фирмы. Конечно, я бы и сам не остался, разлад зашел слишком далеко, но я предпочел бы уйти не на их, а на моих условиях. Никому не нравится, если ему дают пинка под зад, какие бы красивые слова при этом ни говорились. А когда уходишь, сам диктуя условия, но проиграв свое последнее дело, по большому счету это не так здорово, как если бы ты ушел, выиграв его. У меня есть и другие дела, но, может, их было бы больше, если бы последнее осталось за мной. Людей привлекают победители, а проигравшие их отталкивают.
Но и это еще не все. Проигрывают многие, я свое еще возьму. Словно крыса, вгрызающаяся в тело, не дает мне покоя мысль о том, сколько потеряно времени, которое я мог бы провести с Клаудией. Его уже не воротишь. Я вроде бы понимал, что теряю это время, но в известном смысле это было не так, мне казалось, что такого просто не может быть – до тех пор пока они с Патрицией на самом деле не уехали и я не остался один. Я не верил в то, что это возможно, и только теперь понимаю, что нужно было проводить с ней больше времени. По большому счету эти ребята стоили мне части моей жизни. Иной раз, мелькает у меня мысль, она важнее, чем отправление правосудия, где надо отличить правых от виноватых.
Теперь слишком поздно искать предлоги, строить предположения, гадать по принципу «если бы да кабы...». Тут все происходит так же, как с человеком, когда он напивается: поначалу все идет отлично, но, протрезвев, начинаешь думать, а стоит ли овчинка выделки? Все эти сравнения, рассуждения – удел неудачников. А я выступаю сейчас в этой роли – проиграл дело, вышибли из фирмы, упустил ребенка, лишился большей части сбережений. Неудачник? Мне нужно во что бы то ни стало наверстать упущенное и жить так, как учил Микки Риверс, один из моих любимых бейсболистов, знающих толк в жизни: «Я не собираюсь волноваться из-за того, что мне не по плечу, потому что, если это мне не по плечу, с какой стати мне из-за этого волноваться? Но я не буду волноваться и из-за того, что мне по плечу, потому что если это мне по плечу, то с какой стати мне из-за этого волноваться?»
– Ну что, приятель, как делишки?
– Да вроде не жалуюсь.
– Не то что у нас, грешных. – Одинокий Волк ощеряет рот, обнажая клыки в злорадной улыбке, зубы у него стали почти черными от плитки жевательного табака, которую он все время держит за щекой. В тюрьме мужик может приобрести кое-какие вредные привычки оттого, что делать нечего: сиди себе и дожидайся, когда вынесенный приговор приведут в исполнение.
Комната для встреч адвокатов с подзащитными в камере смертников не самое приятное место. Она сверкает чистотой, слишком ярко освещена и отличается на редкость угрюмым видом. В таком месте чувствуешь себя, как пациент, которому делают операцию в полости рта без инъекции обезболивающего новокаина. В прежние времена, еще до того как тюрьма была перестроена, собираться там стало своего рода традицией. Это было то место, где, пусть даже при самых мрачных обстоятельствах, могли общаться человеческие существа, что имеет здесь важное значение, потому что все, связанное с пребыванием в камере смертников, ужасно, на редкость унизительно и угнетающе действует на человека, представляя сочетание скуки, тщетности и неотвратимости.
Мы сидим на жестких пластмассовых стульях. За продолговатым пластмассовым столом, который тянется во всю комнату. От пола до потолка нас разделяет перегородка из пуленепробиваемого плексигласа толщиной два дюйма. Мы разговариваем через телефонные трубки, соединенные при помощи шнура, протянутого через перегородку. В комнате мы одни. Все, что мы говорим и делаем, носит строго конфиденциальный характер: каждый месяц здесь проводится обыск на предмет обнаружения подслушивающих устройств, что делается в интересах как властей штата, так и самих заключенных. Стоит хотя бы раз подслушать беседу адвоката с подзащитным, и дело может кончиться возбуждением громкого иска, даже отменой смертного приговора. Поэтому власти штата действуют так, чтобы и комар носа не подточил. Они могут себе это позволить, все настолько складывается в их пользу, что нужно быть полным идиотом, чтобы пытаться смухлевать.
– Хорошие новости есть? – спрашивает Одинокий Волк.
Я отрицательно качаю головой. Каждый раз, когда мы встречаемся, он задает этот вопрос не потому, что надеется на хорошие новости – он знает, как только они у меня будут, я тут же сообщу о них, – а потому, что считает его частью своего рода ритуала. Еще одна привычка, которую нужно в себе вырабатывать, чтобы дни тут шли быстрее, как отжимание в упоре на турнике или чистка зубов через определенные промежутки времени, которые ты сам же себе и устанавливаешь.
– Значит, все по-старому.
Я киваю. Не надо было мне приходить. Хотя Одинокий Волк этого и не говорит, мне кажется, что он тоже так думает. Все равно сейчас я не могу ничего ни сказать, ни сделать. Процесс подачи апелляции по делу, завершившемуся оглашением смертного приговора, – долгая история, на редкость утомительная и монотонная процедура (если только не ты сам оказался за решеткой, к тому же впервые в жизни), изобилующая разными заковыками. Что касается соблюдения юридических формальностей, то этот процесс, в общем, во многом идет сам по себе. Ни один судья, ни одни органы правосудия, какими бы суровыми они ни были, в том числе в Техасе, Луизиане, Флориде, где десятки людей убивают под предлогом правосудия и защиты американских интересов, не хотят, чтобы власти казнили человека до того, пока не исчерпаны все имеющиеся у него возможности опротестовать смертный приговор. Как единственное оставшееся во всем мире демократическое государство, которое по-прежнему казнит своих граждан, в данном вопросе нам нужно соблюдать осмотрительность или же делать вид, что мы ее соблюдаем.
Что касается нашего дела или апелляции по нему как таковой, ситуация складывается парадоксальная. Мы слишком хорошо его провели, и сейчас это оборачивается против нас же. Чтобы добиться пересмотра дела об убийстве, за которое полагается смертная казнь, нужно найти какую-нибудь ошибку, желательно грубую, из-за которой исход дела мог бы быть другим. Обычно из-за грубых ошибок защиты аннулируется больше приговоров, чем по любой иной причине. При поганой защите нашим ребятам подфартило бы больше, потому что в этом случае мы имели бы больше оснований для ходатайства о повторном рассмотрении дела.
Но тут – шалишь! Любой адвокат в Нью-Мексико, начиная с больших шишек и кончая мелкой сошкой, знает, что мы сделали максимум возможного. (Если не считать вступительной речи, мы опростоволосились один-единственный раз – при обнародовании заключения коронера, но теперь ясно, что это не имело никакого значения. Так или иначе они все равно подловили бы нас на этих ножах.) И единственное, что остается, – придраться к чему-нибудь из того, что сказал или сделал судья, к чему-нибудь такому, что сделало (или не сделало) обвинение и что требует если не повторного разбирательства дела, то по крайней мере направления его на дознание.
Пока все мои усилия тщетны. Мартинес исполнил свою роль на первоклассном уровне. Иной раз судью можно подловить, когда он дает указания присяжным, говоря, как отнестись к тем или иным показаниям, какие из них не могут быть приобщены к делу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Удивительно, как быстро могут пролететь две недели. Не у ребенка, у него время тянется медленно, неделя может продолжаться бесконечно. Но у взрослого, пытающегося выгадать драгоценные часы, даже минуты, чтобы откладывать их про запас на недели и месяцы разлуки, время несется, словно космический корабль. Трудно жить данным конкретным моментом, если нет уверенности в будущем.
Занятия в школе закончились, идут рождественские каникулы, поэтому я и здесь. Патриция работает буквально на износ, у нее нет праздников. «Мне надо наверстать потерянные пять лет, – говорит она мне вечером того же дня, когда я прилетел, – другие и так носом землю роют!» Добро пожаловать в частный сектор, так и подмывало меня ответить. Но я не стал этого делать, потому что не ее же вина, что предыдущая работа оказалась неудачной. Сейчас она рада, что приходится вкалывать как проклятой, рада и тому, что на время можно сбыть Клаудию мне на руки, а самой повкалывать, не мучаясь угрызениями совести.
В результате мы с Клаудией все время вместе. После первых нескольких дней, когда я утром захожу за ней, а вечером привожу домой, я уговариваю ее переехать ко мне в отель, прихватив с собой книжки, одежду, плюшевого мишку. Мы шатаемся по улицам, заглядываем в музеи и кафе – папа и дочка, гуляющие по городу. Я поражаюсь тому, как сильно она повзрослела: Санта-Фе напоминает прекрасный маленький бриллиант, но Сиэтл – настоящий город, большой, на редкость разнообразный, и она чувствует себя в нем как рыба в воде, прекрасно ориентируясь в бесконечной череде кинотеатров, мест, где можно пообедать, походить по магазинам. Мы с опозданием покупаем рождественские подарки для каких-то ее друзей и подруг, оставшихся дома, она грустит по ним, тем более что со многими дружит еще с пеленок, но новые друзья – тоже ребята что надо.
В глубине души, будучи эгоистом (преобладающая черта моего характера), я жалею о том, что она так быстро освоилась. В глубине души я выстроил план, по которому испуганная девочка упрашивает отца забрать ее с собой, туда, где ее настоящий дом, где ей все хорошо знакомо. Иными словами, туда, где живу я сам. Но лучшая часть моего характера – я обнаруживаю, что такая существует, – счастлива, на самом деле счастлива, потому что, вопреки моим опасениям, переезд оказался не столь болезненным и ее, похоже, все устраивает. Конечно, все для нее здесь в новинку. Может, когда жизнь заявит о себе, она будет думать иначе. Я надеюсь, что нет. Или большая часть моей натуры хотела бы на это надеяться.
– Ты разрешишь мне остаться у тебя до полуночи, чтобы посмотреть бал, когда он начнется?
– Конечно. А иначе как ты узнаешь, наступил уже Новый год или нет?
– А как же календарь, дурачок? – хихикает она. В ее смехе слышатся еле уловимые кокетливые нотки. Она подрастает, девочка моя.
Несколько дней мы провели, катаясь на лыжах, несколько отличных дней, и вернулись в Сиэтл в самый канун Нового года. Снова сидим в моем гостиничном номере и ужинаем тем, что нам принес дежурный по этажу, – она сама так захотела, я позволил ей принять решение, хотя мы могли бы пойти куда-нибудь в город и поужинать там. Я рад, что она так решила, не хочу ни с кем ее делить. К тому же я знаю, что в ее представлении ужин в номере отеля – синоним ослепительной роскоши. Коктейли с креветками, чизбургеры, имбирный эль и шоколадные пирожные с мороженым. Словом, все, что полагается. Из уважения к ней (только на словах, но все же...) сегодня вечером я спиртного в рот не беру, из-за этого я на самом деле доволен собой, дело не только в раскаянии.
Мы разговариваем: о ее новой школе, друзьях, матери, обо мне самом. Новая работа матери ее беспокоит. Она отнимает у Патриции больше времени, чем предыдущая, гораздо больше. К тому же после школы она не может заходить к ней на работу, как это было раньше. До нее слишком далеко ехать, Патриция не хочет, чтобы она одна ездила на городских автобусах, к тому же атмосфера в офисе не такая, чтобы дети могли себе валяться на полу, читая и рисуя. Клиенты не поймут, было ей сказано. Что-то, связанное с конфиденциальностью – очередное новое словечко, которое она выучила. Мама теперь куда строже, чем раньше.
Теперь мама меньше бывает дома, больше времени проводит на работе, к тому же с кем-то встречается. Постоянного ухажера, насколько Клаудия знает, у нее нет. Услышав, что она с кем-то встречается, я чувствую, что ревную, я не хочу с ней видеться, честное слово, но мысль о том, что на горизонте появился другой мужчина, беспокоит меня. Самая заурядная, примитивная мужская ревность: другие мужики спят с матерью моего ребенка. Грязное это чувство – ревность. Я и не подозревал, что оказался таким агрессором.
– А тебе попадался кто-нибудь из тех ребят, с которыми она встречается?
– Один.
– Ну и каков он из себя?
– Лысый.
– И это все? – смеюсь я. – Ну и что, если человек лысый?
– Да ничего, по-моему. Ты же не лысый.
– А если бы был лысым, ты бы так же меня любила?
– Ну да. Но ты же не такой.
– А тебе он понравился?
– По-моему, да. – Она пожимает плечами, как бы давая понять, что не хочет об этом говорить. – Я и видела-то его мельком, когда он как-то заезжал за мамой.
То, что приобретает Патриция, теряет Клаудия. От этого никуда не деться, в конечном счете это, может, пойдет лишь на пользу, но, черт побери, меня это беспокоит! Девочка оказалась одна в незнакомом городе и слишком много времени проводит вместе с матерями других детей и их няньками. Я знаю, что не мое это дело, но обязательно поговорю с Пэт. Ей это не понравится, но мне плевать. Клаудия – это и моя дочь тоже.
На экране появляется ведущий Дик Кларк, и начинается бал, который приурочен к Новому году. Мы видим по телевизору, как тысячи психов носятся словно угорелые по Таймс-сквер на острове Манхэттен, распивая спиртное и испуская истошные вопли, некоторые обнажены до пояса, хотя на улице мороз, впечатление такое, что смотришь на оголтелых болельщиков, которые встречаются на футбольных матчах в Питтсбурге или Кливленде. По прошествии времени я начинаю отдавать себе отчет в том, что люди, копошащиеся на экране, словно муравьи, сейчас уже либо спят, либо где-нибудь размозжили себе головы. Буйство толпы осталось, хотя и отличается от того, что я видел в возрасте Клаудии, когда смотрел телевизор вместе с дедом и бабкой. Настоящий канун Дня всех святых, с настоящими ножевыми ранениями и настоящей кровью. Я всегда был рад тому, что мой ребенок растет не в большом, а в маленьком городе, но теперь она неминуемо вольется в эту громогласную орду.
Я отгоняю от себя эту тревожную мысль. Сейчас дочь здесь, через несколько минут она заснула после телевизионного бала, даже не сняв праздничного платья. Глядя, как она лежит, по-детски приоткрыв рот, я на мгновение ловлю себя на том, что, словно по мановению волшебной палочки, представляю ее маленькой девочкой, дочуркой старого любящего отца, которая только отвыкла от пеленок и по-прежнему не выпускает изо рта большой палец.
Но теперь она не такая, в самом деле не такая. Еще пара лет, и она будет самостоятельной девушкой. Будет изменяться, расти, искать собственное «я», с которым проживет уже до конца дней своих. Искать, как ищу я сам. Судя по всему, добьется она этого раньше, чем я.
3
Тюрьма штата Нью-Мексико находится менее чем в получасе езды к югу от Санта-Фе, рядом с той самой проселочной дорогой, по которой двинулись рокеры, когда уезжали из города (навсегда, как им казалось) семь месяцев назад. На улице мерзко, промозгло. Февраль – самый холодный месяц года, сейчас он даже холоднее обычного. Целый месяц в наших краях гуляли северные ветры и сдули все, что только можно было, – даже краски, и те потускнели, небо бледно-бледно-голубое, как выстиранное белье, без облаков, словно голубая вода ручья, несущегося с гор во время паводка весной, наступившей раньше положенного. Над головой иной раз проплывают клочья перистых облаков, невысоко над горами видно бледно-желтое, полупрозрачное солнце. Зимний этот день не назовешь приятным при всем желании, на улицу выходить ужас как не хочется.
Еду повидаться с рокерами, которых навещаю раз в месяц. Еду к ним в четвертый раз. Будут еще сотни таких же поездок, как только мы обратимся в суд с ходатайством о пересмотре дела.
Я единственный человек, благодаря которому они поддерживают связь с внешним миром. Я много думаю об этом. Возможно, это смешно, а может, и не очень смешно, но я поймал себя на том, что стал относиться к ним, к их делу по-своему неоднозначно. Я имею в виду не его исход, а свое в нем участие. Весь во власти эмоций, я представлял, что буду всецело поглощен составлением апелляции, руководствуясь допущенной по отношению к ним вопиющей несправедливостью. Это так и есть, их подставили самым наглым образом, и сама мысль об этом мне ненавистна, ненавистно то, что вообще возможны такие гнусности по отношению к ним и им подобным, а это то и дело происходит при действующей системе правосудия. И я стану лезть из кожи вон, добиваясь пересмотра решения. Это не пустое обещание, которое я даю сам себе, чтобы приглушить голос совести. Я во что бы то ни стало доведу дело до конца.
И все-таки какой-то внутренний голос подсказывает, что я зря ввязался в это дело. Начать с того, что я его проиграл. Не так уж часто это со мной случается, на душе кошки скребут, думать ни о чем не хочется, тем более сейчас, когда в личной жизни все пошло наперекосяк. Наверняка это ускорило и то, что меня вывели из числа компаньонов фирмы. Конечно, я бы и сам не остался, разлад зашел слишком далеко, но я предпочел бы уйти не на их, а на моих условиях. Никому не нравится, если ему дают пинка под зад, какие бы красивые слова при этом ни говорились. А когда уходишь, сам диктуя условия, но проиграв свое последнее дело, по большому счету это не так здорово, как если бы ты ушел, выиграв его. У меня есть и другие дела, но, может, их было бы больше, если бы последнее осталось за мной. Людей привлекают победители, а проигравшие их отталкивают.
Но и это еще не все. Проигрывают многие, я свое еще возьму. Словно крыса, вгрызающаяся в тело, не дает мне покоя мысль о том, сколько потеряно времени, которое я мог бы провести с Клаудией. Его уже не воротишь. Я вроде бы понимал, что теряю это время, но в известном смысле это было не так, мне казалось, что такого просто не может быть – до тех пор пока они с Патрицией на самом деле не уехали и я не остался один. Я не верил в то, что это возможно, и только теперь понимаю, что нужно было проводить с ней больше времени. По большому счету эти ребята стоили мне части моей жизни. Иной раз, мелькает у меня мысль, она важнее, чем отправление правосудия, где надо отличить правых от виноватых.
Теперь слишком поздно искать предлоги, строить предположения, гадать по принципу «если бы да кабы...». Тут все происходит так же, как с человеком, когда он напивается: поначалу все идет отлично, но, протрезвев, начинаешь думать, а стоит ли овчинка выделки? Все эти сравнения, рассуждения – удел неудачников. А я выступаю сейчас в этой роли – проиграл дело, вышибли из фирмы, упустил ребенка, лишился большей части сбережений. Неудачник? Мне нужно во что бы то ни стало наверстать упущенное и жить так, как учил Микки Риверс, один из моих любимых бейсболистов, знающих толк в жизни: «Я не собираюсь волноваться из-за того, что мне не по плечу, потому что, если это мне не по плечу, с какой стати мне из-за этого волноваться? Но я не буду волноваться и из-за того, что мне по плечу, потому что если это мне по плечу, то с какой стати мне из-за этого волноваться?»
– Ну что, приятель, как делишки?
– Да вроде не жалуюсь.
– Не то что у нас, грешных. – Одинокий Волк ощеряет рот, обнажая клыки в злорадной улыбке, зубы у него стали почти черными от плитки жевательного табака, которую он все время держит за щекой. В тюрьме мужик может приобрести кое-какие вредные привычки оттого, что делать нечего: сиди себе и дожидайся, когда вынесенный приговор приведут в исполнение.
Комната для встреч адвокатов с подзащитными в камере смертников не самое приятное место. Она сверкает чистотой, слишком ярко освещена и отличается на редкость угрюмым видом. В таком месте чувствуешь себя, как пациент, которому делают операцию в полости рта без инъекции обезболивающего новокаина. В прежние времена, еще до того как тюрьма была перестроена, собираться там стало своего рода традицией. Это было то место, где, пусть даже при самых мрачных обстоятельствах, могли общаться человеческие существа, что имеет здесь важное значение, потому что все, связанное с пребыванием в камере смертников, ужасно, на редкость унизительно и угнетающе действует на человека, представляя сочетание скуки, тщетности и неотвратимости.
Мы сидим на жестких пластмассовых стульях. За продолговатым пластмассовым столом, который тянется во всю комнату. От пола до потолка нас разделяет перегородка из пуленепробиваемого плексигласа толщиной два дюйма. Мы разговариваем через телефонные трубки, соединенные при помощи шнура, протянутого через перегородку. В комнате мы одни. Все, что мы говорим и делаем, носит строго конфиденциальный характер: каждый месяц здесь проводится обыск на предмет обнаружения подслушивающих устройств, что делается в интересах как властей штата, так и самих заключенных. Стоит хотя бы раз подслушать беседу адвоката с подзащитным, и дело может кончиться возбуждением громкого иска, даже отменой смертного приговора. Поэтому власти штата действуют так, чтобы и комар носа не подточил. Они могут себе это позволить, все настолько складывается в их пользу, что нужно быть полным идиотом, чтобы пытаться смухлевать.
– Хорошие новости есть? – спрашивает Одинокий Волк.
Я отрицательно качаю головой. Каждый раз, когда мы встречаемся, он задает этот вопрос не потому, что надеется на хорошие новости – он знает, как только они у меня будут, я тут же сообщу о них, – а потому, что считает его частью своего рода ритуала. Еще одна привычка, которую нужно в себе вырабатывать, чтобы дни тут шли быстрее, как отжимание в упоре на турнике или чистка зубов через определенные промежутки времени, которые ты сам же себе и устанавливаешь.
– Значит, все по-старому.
Я киваю. Не надо было мне приходить. Хотя Одинокий Волк этого и не говорит, мне кажется, что он тоже так думает. Все равно сейчас я не могу ничего ни сказать, ни сделать. Процесс подачи апелляции по делу, завершившемуся оглашением смертного приговора, – долгая история, на редкость утомительная и монотонная процедура (если только не ты сам оказался за решеткой, к тому же впервые в жизни), изобилующая разными заковыками. Что касается соблюдения юридических формальностей, то этот процесс, в общем, во многом идет сам по себе. Ни один судья, ни одни органы правосудия, какими бы суровыми они ни были, в том числе в Техасе, Луизиане, Флориде, где десятки людей убивают под предлогом правосудия и защиты американских интересов, не хотят, чтобы власти казнили человека до того, пока не исчерпаны все имеющиеся у него возможности опротестовать смертный приговор. Как единственное оставшееся во всем мире демократическое государство, которое по-прежнему казнит своих граждан, в данном вопросе нам нужно соблюдать осмотрительность или же делать вид, что мы ее соблюдаем.
Что касается нашего дела или апелляции по нему как таковой, ситуация складывается парадоксальная. Мы слишком хорошо его провели, и сейчас это оборачивается против нас же. Чтобы добиться пересмотра дела об убийстве, за которое полагается смертная казнь, нужно найти какую-нибудь ошибку, желательно грубую, из-за которой исход дела мог бы быть другим. Обычно из-за грубых ошибок защиты аннулируется больше приговоров, чем по любой иной причине. При поганой защите нашим ребятам подфартило бы больше, потому что в этом случае мы имели бы больше оснований для ходатайства о повторном рассмотрении дела.
Но тут – шалишь! Любой адвокат в Нью-Мексико, начиная с больших шишек и кончая мелкой сошкой, знает, что мы сделали максимум возможного. (Если не считать вступительной речи, мы опростоволосились один-единственный раз – при обнародовании заключения коронера, но теперь ясно, что это не имело никакого значения. Так или иначе они все равно подловили бы нас на этих ножах.) И единственное, что остается, – придраться к чему-нибудь из того, что сказал или сделал судья, к чему-нибудь такому, что сделало (или не сделало) обвинение и что требует если не повторного разбирательства дела, то по крайней мере направления его на дознание.
Пока все мои усилия тщетны. Мартинес исполнил свою роль на первоклассном уровне. Иной раз судью можно подловить, когда он дает указания присяжным, говоря, как отнестись к тем или иным показаниям, какие из них не могут быть приобщены к делу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59