Все это здесь ни при чем. Я говорю об обещании позаботиться о самом себе. Меня беспокоит не столько то, что я пью, – противно обманывать самого себя. Если не можешь быть честен с самим собой, то тогда с кем еще? Хватит заниматься самокопанием, Александер! Пей, черт с тобой, но знай меру, расскажи компаньонам, что у тебя на душе. Хватит выискивать предлоги, хватит принуждать тех, кто любит тебя больше всего на свете, искать предлоги тебе в оправдание. А то в один прекрасный день просыпаешься, смотришь по сторонам и видишь, что их тут больше нет. Ты сразу от всех избавился. Хуже того, черт подери! Они тебя бросили. Нет больше ни семьи, ни детей, ни компаньонов по адвокатской конторе.
Того, что было для тебя важнее всего на свете, уже нет.
25
У меня три шикарных костюма, все три – фланелевые: серый с угольным оттенком, темно-синий и бледно-серый в тонкую полоску. Их я и буду носить в предстоящие три дня. К тому времени все уже закончится, останутся только прения. В Нью-Мексико судья обращается с напутственным словом к присяжным перед заключительными речами сторон, поэтому сначала утром, самое большее на час, слово возьмет Мартинес, а Моузби выступит с первой заключительной речью. Для него она будет первой и последней: бремя доказательств ложится на обвинение, оно наверняка подготовило опровержения. И только потом, возможно, уже после обеда, наступит наша очередь.
Сегодня все сидячие места в зале заняты, не было восьми утра, а начальники пожарных команд уже отгоняли людей от здания суда. Я приехал рано, когда никого из адвокатов еще не было. Обожаю такие дни, только тогда понимаешь, зачем живешь на этом свете, сколь непрочна стена, отделяющая подсудимого от физического уничтожения, сколь высока твоя ответственность. От одного этого можно прийти в ужас.
Появляются остальные. Все нервничают, оно и немудрено. За несколько минут до девяти входит Моузби со своими подчиненными, вид у них измученный, встревоженный. Я не верю, что он не подготовился к сегодняшнему заседанию, но чувствую, что должно произойти что-то неожиданное, моя работа в том и состоит, чтобы попробовать догадаться, что у людей на уме, по тому, как они ведут себя, – а у обвинителя такой вид, словно он намерен добиваться вынесения смертного приговора всей четверке.
Вводят заключенных, они садятся на места. Мы ждем. На часах – две минуты десятого, судебный исполнитель призывает присутствующих к порядку, и из двери в глубине зала, ведущей в кабинет Мартинеса, появляется он сам. Вид у него раздраженный.
– Если стороны не намерены вызвать свидетелей, которые могли бы опровергнуть данные ранее показания, – говорит он, со злостью глядя на Моузби, – я готов обратиться с напутственным словом к присяжным. Намерены ли вы заявить протесты или вызвать дополнительных свидетелей?
Я поднимаюсь с места как представитель защиты.
– С нашей стороны ни протестов, ни свидетелей нет.
Встает Моузби.
– Ваша честь, обвинение хочет вызвать еще одного свидетеля, который выступит с контрдоказательствами.
– Протест! – Я слышу, как мой голос сливается с голосами Пола и Мэри-Лу.
– Прошу вас подойти к судейскому месту, – говорит Мартинес.
Когда мы направляемся к судье с разных сторон зала, я бросаю взгляд на Моузби. Мерзавец что-то затеял, поэтому он так и выглядел утром, а Мартинес был, словно туча. Наверное, перед этим у себя в кабинете он оформлял протокол. Немудрено, что Моузби припозднился.
– Защита не была поставлена в известность о каких-либо свидетелях, желающих выступить с контрдоказательствами! – с жаром говорю я. – Так не годится, Ваша честь, – продолжаю я, тыкая пальцем в грудь мерзавцу, стоящему напротив, – это просто-напросто не по правилам!
Мартинес поворачивается к Моузби. Я жду объяснений, всем своим видом говорит он, так что потрудитесь сделать это.
– Ваша честь, как я и говорил в пятницу, мы много недель безуспешно пытались найти этого свидетеля. Поэтому никого и не поставили в известность. Нашли мы его лишь вчера поздно вечером. Пришлось зафрахтовать самолет, чтобы он успел прибыть сюда вовремя.
– Слушай, черт бы... – начинаю я.
– Господин адвокат! – укоризненно останавливает меня Мартинес.
– Мне теперь уже все равно, Ваша честь! – Я готов рвать и метать, плевать мне на приличия. – У тебя, ублюдок, этот номер дважды не пройдет!
– Слушай, ты... – начинает Моузби, заливаясь краской.
Я пропускаю его слова мимо ушей.
– Он уже проделал такой трюк с матерью убитого! Просто цирк какой-то, это же неэтично, мы на эту уловку больше попадаться не намерены! Это идет вразрез с правилами, мне дела нет до того, что у него за свидетель, не верю, что они не могли его найти и заранее поставить нас в известность. Это дешевый трюк, недостойный суда, на котором вы председательствуете, и дела, которое он рассматривает.
Мартинес щелкает пальцами.
– Господин обвинитель, ваше поведение в этом вопросе не совсем корректно.
В глубине души я издаю стон. Он позволит Моузби вызвать своего свидетеля!
– Однако, – продолжает Мартинес, – ввиду насущной потребности в том, чтобы суд полностью рассмотрел обстоятельства дела, я разрешаю ему дать свидетельские показания. – Он поворачивается в нашу сторону. – Прошу прощения, господа адвокаты. Я не могу отказать в этой просьбе. Слишком важные последствия она может иметь.
Мы садимся, стараясь и виду не показать, что расстроены. Не вешай носа, старик, бодро говорю я себе, всего-то еще один свидетель, уж с ним-то ты наверняка справишься, как справлялся до сих пор со всеми остальными. Моузби передает судебному исполнителю листок бумаги.
– Вызовите Джеймса Ангелуса, – читает тот. Одинокий Волк подпрыгивает на месте так, словно ему в одно место шило воткнули.
– Какого черта... – начинает он достаточно громко, чтобы его слышали присяжные.
– В чем дело? – спрашиваю я. – О ком речь?
– Ни о ком! – огрызается Одинокий Волк. – Один мерзавец, для меня он не существует.
Я внимательно смотрю на него. Никогда не видел его таким – он трясется так, словно его колотит озноб.
В дальнем конце зала открывается дверь, в нее входит мужчина. На вид лет тридцать, хрупкого сложения, для наших краев одет немного аляповато: явно не из Нью-Мексико, разве что один из тех выскочек, что за последний десяток лет перебрались сюда из Нью-Йорка или Лос-Анджелеса.
– По-моему, он жив-здоров, – замечаю я.
– А для меня его нет. О'кей? – У него начинает дергаться веко одного глаза, он так сильно сжал край стола, что побелели костяшки пальцев.
Мне не сразу удается сообразить, почему свидетель кажется не таким, как все. А-а, ясно, он голубой. Не похож на франта, не семенит при ходьбе, не отличается изнеженностью рук. Но наметанному глазу сразу видно – голубой.
Я внимательно разглядываю Ангелуса, пока он занимает место для дачи свидетельских показаний и приносит присягу, потом перевожу взгляд на сидящего рядом Одинокого Волка он замер, словно сова, которая провожает взглядом бегущую по заснеженному полю мышку, крошечное создание, и не подозревающее о том, что через несколько безмолвных секунд его съедят на ужин. Думаю это и снова гляжу на нежданно-негаданно появившегося свидетеля.
– Назовите ваше имя и фамилию.
– Джеймс Энтони Ангелус.
Он до смерти напуган. Секунду он и Одинокий Волк не отрываясь глядят друг на друга, потом он, дрожа, отворачивается, кровь отливает у него от лица. Мой мозг работает с лихорадочной быстротой: неужели эти ублюдки чего-то мне не рассказали, неужели на самом деле поддерживали какие-то отношения с убитым? Сначала убийство на гомосексуальной почве, теперь – свидетель-гомосексуалист, свалившийся на наши головы в самый последний момент, поведение Одинокого Волка, изменившегося до неузнаваемости. Если подзащитные утаили от нас что-то важное, нам, считай, крышка.
– Благодарю вас за то, что пришли, господин Ангелус, – говорит Моузби.
Свидетель молчит, будто воды в рот набрал.
– Состоите ли вы в родственных отношениях с кем-либо из подсудимых, проходящих по этому делу? Это нужно для протокола.
– Да, – отвечает Ангелус, прежде чем я успеваю вскочить с места.
– Протест! – кричу я что есть силы. – Все это не имеет никакого значения и к делу не относится.
Мартинес бросает на меня взгляд. Он-то знает, что за этим последует.
– Протест отклоняется.
– С кем именно? – спрашивает Моузби.
– Со Стивеном Дженсеном. С тем, кто называет себя Одиноким Волком.
– Кем вы ему доводитесь?
– Я – его брат.
26
Это история, в которой любовь, горе, страх и, наконец, полное неприятие смешались воедино. История двух братьев, брошенных пропойцами-родителями и перебирающихся из одного окружного сиротского приюта в другой. Старший изо всех сил оберегает младшего, старший здорово вымахал для своих лет, не парень, а великан, младший поменьше ростом, более ранимый и по виду больше нуждающийся в поддержке. Они любят друг друга до потери пульса, друг без друга они – пустое место, которое если и существует, то лишь на бумаге.
Как-то раз, когда одному пятнадцать, а другому двенадцать лет, какой-то пустобрех подходит к старшему и говорит, что его младший брат – педик, его, мол, застукали в душевой в тот момент, когда он дотронулся до стручка кого-то из мальчишек. В знак благодарности старший звезданул этому пустобреху промеж глаз, да так, что тому теперь до конца дней обеспечен прием у невропатолога. За это его отправляют на шестьдесят суток в окружную исправительную колонию для малолетних преступников. Перед этим он выпытывает у младшего брата: ты что, на самом деле занимался этой гадостью? Младший клянется и божится, что нет. Старший ему верит. Он отправляется в колонию, отбывая там положенный срок, – один из многих, которые еще последуют.
Он возвращается то в колонию, то снова к маленькому брату. Формально говоря, он уже может начать самостоятельную жизнь, ему почти шестнадцать, здесь его не хотят больше держать, но он ни в какую не хочет оставлять брата, и ему разрешают остаться. Он устраивается на работу, днем зарабатывает деньги, а к вечеру возвращается в колонию. У братишки неплохо идут дела в школе, он строит планы на будущее. Старший готов сделать все, чтобы эти планы сбылись.
Затем история повторяется снова, только на этот раз скрыть ее младшему не удается. Его застали в тот момент, когда он взял в рот член другого мальчишки. Старший рвет и мечет, сгорая от стыда, его переполняют и страх за братишку, и любовь к нему. Перестань заниматься этой гадостью, поучает старший младшего, это ненормально, мерзко, подумай, что будет с тобой самим! Со мной. Младший принимается плакать, он бы и не хотел, но ничего не может с собой поделать.
Врет, конечно. Он хочет этого, хочет больше всего на свете. Только занимаясь любовью с мужчиной, он чувствует себя человеком, пусть даже в таком юном возрасте – к тому моменту ему исполнилось тринадцать. Только так он чувствует, что живет полной жизнью, и не скрывает этого. Но врет старшему брату, говоря, что просто не знал, что делать, – девчонок-то все равно нет. Теперь он займется онанизмом, пока не познакомится с девушками и не трахнет их, словом, пока все не будет так, как и должно быть.
Старший теперь знает, что делать. Выбить из него всю эту дурь, и чем скорее, тем лучше! На выходные вместе с младшим братом он уезжает за город. У него есть деньги, много денег, есть даже машина, которую он купил. Только не рассказывай об этом в колонии, предупреждает он младшего брата, меня в два счета оттуда вышибут, и тогда ты останешься один. Младший не хочет оставаться один, он ничего никому не скажет.
Они отправляются в бордель. Дешевая квартирка, где живут несколько девчонок-подростков, сбежавших из дому, торгующих собой: десять баксов за сеанс, включая стоимость презервативов, словом, по полной разметке, все, что полагается. Старший выбирает ту, что посмазливее и помоложе других, сует ей двадцать долларов, говоря, чтобы она показала брату все, на что способна, сделала из него настоящего мужчину, чтоб не выходили из спальни до тех пор, пока оба не выползут оттуда на карачках. Он треплет младшего брата по руке, давай, Джимми, займись ею, в душевой он видел, что за молодец у его брата, для тринадцати лет очень даже ничего, все будет в порядке! Детей потом настрогает целый выводок.
Через двадцать минут она выходит из комнаты одна и возвращает старшему двадцать долларов. Держи свои деньги, говорит она ему с таким презрением, с каким может говорить только пятнадцатилетняя проститутка, его агрегат вышел из строя, у нее челюсть свело, пока она пробовала его растормошить. Сходи с ним на автостанцию, найди какого-нибудь матроса, их там пруд пруди.
Он заходит в грязную комнату, где валяются простыни, залитые пятнами спермы. Братишка сидит на краешке кровати. Глаза красные, но слез нет. Я ничего не могу с собой поделать, говорит он старшему брату, такой уж я уродился. Если ты больше не хочешь считать меня братом, что ж, о'кей, я тебя не виню. Но не пытайся больше изменить меня, все равно ничего не получится. Не могу я идти против самого себя.
Но он же еще совсем ребенок, подросток, и то с натяжкой, о нем нужно заботиться. Он снова начинает плакать, оборачиваясь к старшему брату, тому, кто всегда был рядом, единственному, на кого можно опереться, обнимает его. Старший тоже плачет, потом отталкивает братишку. Ты – гомик, говорит он сквозь слезы, самый настоящий педик, черт бы тебя побрал! Ненавижу голубых! Ненавижу тебя!
Младший пытается ухватиться за него. Ему очень плохо, старший брат для него – все. Старший снова отталкивает его, на этот раз изо всей силы, так, что младший отлетает к стене, потом со всего размаху бьет его в зубы, потом еще раз.
Младший на месяц попадает в больницу. Ему чудом удается выжить. Выйдя из больницы, он узнает, что старшего отдали под суд по обвинению в оскорблении действием. Младший отказывается давать показания против старшего, но того все равно осуждают. Его приговаривают к заключению в исправительной колонии штата сроком на год. (Там они и познакомились с Джином, президентом филиала «скорпионов» в Альбукерке.) Когда ему объявляют приговор и судебный пристав уводит его из зала суда, младший брат кричит ему: «Я люблю тебя! Ты же мой брат, я всегда буду любить тебя, что бы ни случилось!» Старший оборачивается к нему. «Ты мне больше не брат, педик!» – бросает он.
С тех пор они больше не встречались. До сегодняшнего дня.
27
Моузби с пристрастием допрашивает Джеймса Ангелуса.
– Чем можно объяснить то, что ваш брат так боится гомосексуалистов? – спрашивает он ласковым тоном, словно добрый дядюшка, который обращается к любимому племяннику.
– Протест! Свидетелю исподволь подсказывают ответ на вопрос.
– Протест принимается.
Все это было бы смешно, если бы не было так грустно. Моузби – деревенщина, все знают, что уже который год он вовсю гоняет педиков. Зато теперь он – сама обходительность и понимание.
– По-вашему, брат ваш боится гомосексуалистов?
– Да.
– Почему?
– Протест, Ваша честь! При допросе свидетеля в подобной манере ему исподволь подсказывают, что говорить, к тому же сам вопрос носит преднамеренно подстрекательский характер.
– Протест отклоняется. Черт!
– Отвечайте на вопрос, пожалуйста, – приказывает Мартинес Ангелусу.
– Потому что я сам – гомосексуалист, и он боится, что раз мы с ним братья, то и он, может, тоже.
Повернувшись, я смотрю на Одинокого Волка. Он сидит, обхватив голову руками.
– Неужели он так этого боится, что убил бы гомосексуалиста, если бы дело дошло до того, что тщательно подавляемые им истинные чувства дали о себе знать?
– Протест!
– Протест принимается.
А толку-то? Все присяжные слышали эти слова, отпечатавшиеся у них в мозгу.
– Почему ты изменил фамилию? – спрашиваю я.
– Она мне не нравилась. Фамилию же не выберешь. Я не хотел, чтобы она была у меня такой же, как у него.
Черт бы меня побрал, если я знаю, что делать! Попробовать дискредитировать его? Но как? Он не проходит ни по одному из досье, не числится ни среди уличных педерастов, ни среди прочих представителей этой разодетой в пух и прах публики, мы проверяли по компьютерной базе данных Национального центра информации в области преступности – через пару минут выяснилось, что он в ней не значится. Работает программистом в Силиконовой долине. Самый обычный парень, только голубой, ненавидит брата лютой ненавистью, потому что брат не хочет, чтобы он любил его.
– Ты любишь брата? – спрашиваю я, закидывая удочку сам не знаю зачем. Кошмар какой-то.
– Хотел бы ответить «нет», но думаю, что да. Хотя мы и братьями друг другу сейчас не считаемся. Разве что гены одни и те же.
– И после сегодняшнего дня уже больше не увидитесь?
– Надеюсь, нет. – Он делает паузу. – Знаю, он не хотел бы. Сейчас уже не хочет, – подчеркнуто добавляет он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Того, что было для тебя важнее всего на свете, уже нет.
25
У меня три шикарных костюма, все три – фланелевые: серый с угольным оттенком, темно-синий и бледно-серый в тонкую полоску. Их я и буду носить в предстоящие три дня. К тому времени все уже закончится, останутся только прения. В Нью-Мексико судья обращается с напутственным словом к присяжным перед заключительными речами сторон, поэтому сначала утром, самое большее на час, слово возьмет Мартинес, а Моузби выступит с первой заключительной речью. Для него она будет первой и последней: бремя доказательств ложится на обвинение, оно наверняка подготовило опровержения. И только потом, возможно, уже после обеда, наступит наша очередь.
Сегодня все сидячие места в зале заняты, не было восьми утра, а начальники пожарных команд уже отгоняли людей от здания суда. Я приехал рано, когда никого из адвокатов еще не было. Обожаю такие дни, только тогда понимаешь, зачем живешь на этом свете, сколь непрочна стена, отделяющая подсудимого от физического уничтожения, сколь высока твоя ответственность. От одного этого можно прийти в ужас.
Появляются остальные. Все нервничают, оно и немудрено. За несколько минут до девяти входит Моузби со своими подчиненными, вид у них измученный, встревоженный. Я не верю, что он не подготовился к сегодняшнему заседанию, но чувствую, что должно произойти что-то неожиданное, моя работа в том и состоит, чтобы попробовать догадаться, что у людей на уме, по тому, как они ведут себя, – а у обвинителя такой вид, словно он намерен добиваться вынесения смертного приговора всей четверке.
Вводят заключенных, они садятся на места. Мы ждем. На часах – две минуты десятого, судебный исполнитель призывает присутствующих к порядку, и из двери в глубине зала, ведущей в кабинет Мартинеса, появляется он сам. Вид у него раздраженный.
– Если стороны не намерены вызвать свидетелей, которые могли бы опровергнуть данные ранее показания, – говорит он, со злостью глядя на Моузби, – я готов обратиться с напутственным словом к присяжным. Намерены ли вы заявить протесты или вызвать дополнительных свидетелей?
Я поднимаюсь с места как представитель защиты.
– С нашей стороны ни протестов, ни свидетелей нет.
Встает Моузби.
– Ваша честь, обвинение хочет вызвать еще одного свидетеля, который выступит с контрдоказательствами.
– Протест! – Я слышу, как мой голос сливается с голосами Пола и Мэри-Лу.
– Прошу вас подойти к судейскому месту, – говорит Мартинес.
Когда мы направляемся к судье с разных сторон зала, я бросаю взгляд на Моузби. Мерзавец что-то затеял, поэтому он так и выглядел утром, а Мартинес был, словно туча. Наверное, перед этим у себя в кабинете он оформлял протокол. Немудрено, что Моузби припозднился.
– Защита не была поставлена в известность о каких-либо свидетелях, желающих выступить с контрдоказательствами! – с жаром говорю я. – Так не годится, Ваша честь, – продолжаю я, тыкая пальцем в грудь мерзавцу, стоящему напротив, – это просто-напросто не по правилам!
Мартинес поворачивается к Моузби. Я жду объяснений, всем своим видом говорит он, так что потрудитесь сделать это.
– Ваша честь, как я и говорил в пятницу, мы много недель безуспешно пытались найти этого свидетеля. Поэтому никого и не поставили в известность. Нашли мы его лишь вчера поздно вечером. Пришлось зафрахтовать самолет, чтобы он успел прибыть сюда вовремя.
– Слушай, черт бы... – начинаю я.
– Господин адвокат! – укоризненно останавливает меня Мартинес.
– Мне теперь уже все равно, Ваша честь! – Я готов рвать и метать, плевать мне на приличия. – У тебя, ублюдок, этот номер дважды не пройдет!
– Слушай, ты... – начинает Моузби, заливаясь краской.
Я пропускаю его слова мимо ушей.
– Он уже проделал такой трюк с матерью убитого! Просто цирк какой-то, это же неэтично, мы на эту уловку больше попадаться не намерены! Это идет вразрез с правилами, мне дела нет до того, что у него за свидетель, не верю, что они не могли его найти и заранее поставить нас в известность. Это дешевый трюк, недостойный суда, на котором вы председательствуете, и дела, которое он рассматривает.
Мартинес щелкает пальцами.
– Господин обвинитель, ваше поведение в этом вопросе не совсем корректно.
В глубине души я издаю стон. Он позволит Моузби вызвать своего свидетеля!
– Однако, – продолжает Мартинес, – ввиду насущной потребности в том, чтобы суд полностью рассмотрел обстоятельства дела, я разрешаю ему дать свидетельские показания. – Он поворачивается в нашу сторону. – Прошу прощения, господа адвокаты. Я не могу отказать в этой просьбе. Слишком важные последствия она может иметь.
Мы садимся, стараясь и виду не показать, что расстроены. Не вешай носа, старик, бодро говорю я себе, всего-то еще один свидетель, уж с ним-то ты наверняка справишься, как справлялся до сих пор со всеми остальными. Моузби передает судебному исполнителю листок бумаги.
– Вызовите Джеймса Ангелуса, – читает тот. Одинокий Волк подпрыгивает на месте так, словно ему в одно место шило воткнули.
– Какого черта... – начинает он достаточно громко, чтобы его слышали присяжные.
– В чем дело? – спрашиваю я. – О ком речь?
– Ни о ком! – огрызается Одинокий Волк. – Один мерзавец, для меня он не существует.
Я внимательно смотрю на него. Никогда не видел его таким – он трясется так, словно его колотит озноб.
В дальнем конце зала открывается дверь, в нее входит мужчина. На вид лет тридцать, хрупкого сложения, для наших краев одет немного аляповато: явно не из Нью-Мексико, разве что один из тех выскочек, что за последний десяток лет перебрались сюда из Нью-Йорка или Лос-Анджелеса.
– По-моему, он жив-здоров, – замечаю я.
– А для меня его нет. О'кей? – У него начинает дергаться веко одного глаза, он так сильно сжал край стола, что побелели костяшки пальцев.
Мне не сразу удается сообразить, почему свидетель кажется не таким, как все. А-а, ясно, он голубой. Не похож на франта, не семенит при ходьбе, не отличается изнеженностью рук. Но наметанному глазу сразу видно – голубой.
Я внимательно разглядываю Ангелуса, пока он занимает место для дачи свидетельских показаний и приносит присягу, потом перевожу взгляд на сидящего рядом Одинокого Волка он замер, словно сова, которая провожает взглядом бегущую по заснеженному полю мышку, крошечное создание, и не подозревающее о том, что через несколько безмолвных секунд его съедят на ужин. Думаю это и снова гляжу на нежданно-негаданно появившегося свидетеля.
– Назовите ваше имя и фамилию.
– Джеймс Энтони Ангелус.
Он до смерти напуган. Секунду он и Одинокий Волк не отрываясь глядят друг на друга, потом он, дрожа, отворачивается, кровь отливает у него от лица. Мой мозг работает с лихорадочной быстротой: неужели эти ублюдки чего-то мне не рассказали, неужели на самом деле поддерживали какие-то отношения с убитым? Сначала убийство на гомосексуальной почве, теперь – свидетель-гомосексуалист, свалившийся на наши головы в самый последний момент, поведение Одинокого Волка, изменившегося до неузнаваемости. Если подзащитные утаили от нас что-то важное, нам, считай, крышка.
– Благодарю вас за то, что пришли, господин Ангелус, – говорит Моузби.
Свидетель молчит, будто воды в рот набрал.
– Состоите ли вы в родственных отношениях с кем-либо из подсудимых, проходящих по этому делу? Это нужно для протокола.
– Да, – отвечает Ангелус, прежде чем я успеваю вскочить с места.
– Протест! – кричу я что есть силы. – Все это не имеет никакого значения и к делу не относится.
Мартинес бросает на меня взгляд. Он-то знает, что за этим последует.
– Протест отклоняется.
– С кем именно? – спрашивает Моузби.
– Со Стивеном Дженсеном. С тем, кто называет себя Одиноким Волком.
– Кем вы ему доводитесь?
– Я – его брат.
26
Это история, в которой любовь, горе, страх и, наконец, полное неприятие смешались воедино. История двух братьев, брошенных пропойцами-родителями и перебирающихся из одного окружного сиротского приюта в другой. Старший изо всех сил оберегает младшего, старший здорово вымахал для своих лет, не парень, а великан, младший поменьше ростом, более ранимый и по виду больше нуждающийся в поддержке. Они любят друг друга до потери пульса, друг без друга они – пустое место, которое если и существует, то лишь на бумаге.
Как-то раз, когда одному пятнадцать, а другому двенадцать лет, какой-то пустобрех подходит к старшему и говорит, что его младший брат – педик, его, мол, застукали в душевой в тот момент, когда он дотронулся до стручка кого-то из мальчишек. В знак благодарности старший звезданул этому пустобреху промеж глаз, да так, что тому теперь до конца дней обеспечен прием у невропатолога. За это его отправляют на шестьдесят суток в окружную исправительную колонию для малолетних преступников. Перед этим он выпытывает у младшего брата: ты что, на самом деле занимался этой гадостью? Младший клянется и божится, что нет. Старший ему верит. Он отправляется в колонию, отбывая там положенный срок, – один из многих, которые еще последуют.
Он возвращается то в колонию, то снова к маленькому брату. Формально говоря, он уже может начать самостоятельную жизнь, ему почти шестнадцать, здесь его не хотят больше держать, но он ни в какую не хочет оставлять брата, и ему разрешают остаться. Он устраивается на работу, днем зарабатывает деньги, а к вечеру возвращается в колонию. У братишки неплохо идут дела в школе, он строит планы на будущее. Старший готов сделать все, чтобы эти планы сбылись.
Затем история повторяется снова, только на этот раз скрыть ее младшему не удается. Его застали в тот момент, когда он взял в рот член другого мальчишки. Старший рвет и мечет, сгорая от стыда, его переполняют и страх за братишку, и любовь к нему. Перестань заниматься этой гадостью, поучает старший младшего, это ненормально, мерзко, подумай, что будет с тобой самим! Со мной. Младший принимается плакать, он бы и не хотел, но ничего не может с собой поделать.
Врет, конечно. Он хочет этого, хочет больше всего на свете. Только занимаясь любовью с мужчиной, он чувствует себя человеком, пусть даже в таком юном возрасте – к тому моменту ему исполнилось тринадцать. Только так он чувствует, что живет полной жизнью, и не скрывает этого. Но врет старшему брату, говоря, что просто не знал, что делать, – девчонок-то все равно нет. Теперь он займется онанизмом, пока не познакомится с девушками и не трахнет их, словом, пока все не будет так, как и должно быть.
Старший теперь знает, что делать. Выбить из него всю эту дурь, и чем скорее, тем лучше! На выходные вместе с младшим братом он уезжает за город. У него есть деньги, много денег, есть даже машина, которую он купил. Только не рассказывай об этом в колонии, предупреждает он младшего брата, меня в два счета оттуда вышибут, и тогда ты останешься один. Младший не хочет оставаться один, он ничего никому не скажет.
Они отправляются в бордель. Дешевая квартирка, где живут несколько девчонок-подростков, сбежавших из дому, торгующих собой: десять баксов за сеанс, включая стоимость презервативов, словом, по полной разметке, все, что полагается. Старший выбирает ту, что посмазливее и помоложе других, сует ей двадцать долларов, говоря, чтобы она показала брату все, на что способна, сделала из него настоящего мужчину, чтоб не выходили из спальни до тех пор, пока оба не выползут оттуда на карачках. Он треплет младшего брата по руке, давай, Джимми, займись ею, в душевой он видел, что за молодец у его брата, для тринадцати лет очень даже ничего, все будет в порядке! Детей потом настрогает целый выводок.
Через двадцать минут она выходит из комнаты одна и возвращает старшему двадцать долларов. Держи свои деньги, говорит она ему с таким презрением, с каким может говорить только пятнадцатилетняя проститутка, его агрегат вышел из строя, у нее челюсть свело, пока она пробовала его растормошить. Сходи с ним на автостанцию, найди какого-нибудь матроса, их там пруд пруди.
Он заходит в грязную комнату, где валяются простыни, залитые пятнами спермы. Братишка сидит на краешке кровати. Глаза красные, но слез нет. Я ничего не могу с собой поделать, говорит он старшему брату, такой уж я уродился. Если ты больше не хочешь считать меня братом, что ж, о'кей, я тебя не виню. Но не пытайся больше изменить меня, все равно ничего не получится. Не могу я идти против самого себя.
Но он же еще совсем ребенок, подросток, и то с натяжкой, о нем нужно заботиться. Он снова начинает плакать, оборачиваясь к старшему брату, тому, кто всегда был рядом, единственному, на кого можно опереться, обнимает его. Старший тоже плачет, потом отталкивает братишку. Ты – гомик, говорит он сквозь слезы, самый настоящий педик, черт бы тебя побрал! Ненавижу голубых! Ненавижу тебя!
Младший пытается ухватиться за него. Ему очень плохо, старший брат для него – все. Старший снова отталкивает его, на этот раз изо всей силы, так, что младший отлетает к стене, потом со всего размаху бьет его в зубы, потом еще раз.
Младший на месяц попадает в больницу. Ему чудом удается выжить. Выйдя из больницы, он узнает, что старшего отдали под суд по обвинению в оскорблении действием. Младший отказывается давать показания против старшего, но того все равно осуждают. Его приговаривают к заключению в исправительной колонии штата сроком на год. (Там они и познакомились с Джином, президентом филиала «скорпионов» в Альбукерке.) Когда ему объявляют приговор и судебный пристав уводит его из зала суда, младший брат кричит ему: «Я люблю тебя! Ты же мой брат, я всегда буду любить тебя, что бы ни случилось!» Старший оборачивается к нему. «Ты мне больше не брат, педик!» – бросает он.
С тех пор они больше не встречались. До сегодняшнего дня.
27
Моузби с пристрастием допрашивает Джеймса Ангелуса.
– Чем можно объяснить то, что ваш брат так боится гомосексуалистов? – спрашивает он ласковым тоном, словно добрый дядюшка, который обращается к любимому племяннику.
– Протест! Свидетелю исподволь подсказывают ответ на вопрос.
– Протест принимается.
Все это было бы смешно, если бы не было так грустно. Моузби – деревенщина, все знают, что уже который год он вовсю гоняет педиков. Зато теперь он – сама обходительность и понимание.
– По-вашему, брат ваш боится гомосексуалистов?
– Да.
– Почему?
– Протест, Ваша честь! При допросе свидетеля в подобной манере ему исподволь подсказывают, что говорить, к тому же сам вопрос носит преднамеренно подстрекательский характер.
– Протест отклоняется. Черт!
– Отвечайте на вопрос, пожалуйста, – приказывает Мартинес Ангелусу.
– Потому что я сам – гомосексуалист, и он боится, что раз мы с ним братья, то и он, может, тоже.
Повернувшись, я смотрю на Одинокого Волка. Он сидит, обхватив голову руками.
– Неужели он так этого боится, что убил бы гомосексуалиста, если бы дело дошло до того, что тщательно подавляемые им истинные чувства дали о себе знать?
– Протест!
– Протест принимается.
А толку-то? Все присяжные слышали эти слова, отпечатавшиеся у них в мозгу.
– Почему ты изменил фамилию? – спрашиваю я.
– Она мне не нравилась. Фамилию же не выберешь. Я не хотел, чтобы она была у меня такой же, как у него.
Черт бы меня побрал, если я знаю, что делать! Попробовать дискредитировать его? Но как? Он не проходит ни по одному из досье, не числится ни среди уличных педерастов, ни среди прочих представителей этой разодетой в пух и прах публики, мы проверяли по компьютерной базе данных Национального центра информации в области преступности – через пару минут выяснилось, что он в ней не значится. Работает программистом в Силиконовой долине. Самый обычный парень, только голубой, ненавидит брата лютой ненавистью, потому что брат не хочет, чтобы он любил его.
– Ты любишь брата? – спрашиваю я, закидывая удочку сам не знаю зачем. Кошмар какой-то.
– Хотел бы ответить «нет», но думаю, что да. Хотя мы и братьями друг другу сейчас не считаемся. Разве что гены одни и те же.
– И после сегодняшнего дня уже больше не увидитесь?
– Надеюсь, нет. – Он делает паузу. – Знаю, он не хотел бы. Сейчас уже не хочет, – подчеркнуто добавляет он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59