А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«В бога душу вашу, словаки! Мы мерзнем в горах, нам жрать нечего! Дайте чего, не то худо будет!»
Это я умел. Однако нынче, нынче другое время пришло, а я не хочу себе в этом признаться. Нынче другое уже время.
С Вильмой и то я не поговорил по душам, и с отцом разговариваю, лишь бы он от меня отвязался, прежде все было иначе, чем теперь. Но я ведь там был, был в самой гуще, знаю, как погиб Карчимарчик и тот цыган, что когда-то отцу так приглянулся — он хотел его и на мою свадьбу позвать,— знаю, как погибли в один и тот же день кузнец Онофрей и мой друг Якуб, причетник из Церовой. Неохота об этом особенно и раздумывать. Но можно ли не раздумывать? Я был там и ничем не заплатил. Иные заплатили, заплатили жизнью, а я ничем, все только хвораю. Доколе, доколе еще? Когда же начну платить? Или хотя бы покажу, что недостоин этого долга?
А если достоин, так кто тогда, ну кто подскажет, чем, почему, за что, кому и как надо платить, чем платить и как платить?
Размышляя таким образом и что-то решая для себя, он незаметно очутился в имении. Но здесь все по-иному, чем прежде. Все как-то запущено, заброшено. Или и раньше так было? Нет-нет, что-то здесь изменилось, очень многое изменилось.
Сушильни для кукурузы исчезли. Ни одной не осталось. Куда они делись? Может, и кукурузу уже не выращивают либо сушат где-нибудь в ином месте? Имро осматривается, но впустую — сушилен нет. Ну видишь, Кубко, мысленно обращается он к старшему брату, нету твоей сушильни, а мой сарай, эко, еще стоит! Крепко мы с отцом его сработали.
На доме управителя — замок, а на дверях табличка: «Склад». А под пей на другой, побольше: «Посторонним вход запрещен!»
Имро чуть медлит, а потом осознает, что и он тут посторонний — его же никто сюда не звал,— и бредет дальше.
Заглядывает в батрацкие дома, в один, другой, а в остальные уже не заглядывает, понимает, что и дома сменили обитателей. Не иначе как здесь поселились цыгане. Перед лачугой Онофрея выросла какая-то бетонная диковина, и Имро, в самом деле, пришлось бы поразмыслить, что это, кабы не вышла прямо из Онофриевых дверей женщина средних лет, не слишком красивая, но и не уродина, для цыганки даже довольно опрятная, и не заговорила бы с ним грубоватым, хриплым голосом: — Воды нету. Второй день. Нынче и света нету. Нынче все испортилось. И эта водокачка уже два дня не работает ~- лопнуло что-то. Труба вроде. Или кран, какой-то краник сломался. А этот олух Яно, он тут вечно мотается, наверняка опять назюзюкался, пришел чинить, да ключи потерял. Вы никак контролер будете?
— Нет. Я только поглядеть.
— На эту водокачку? Ее, уж поди, и починить пора. Видано ли такое? Этот придурок Яно, ну право, куда он годится. Дать бы ему под зад или хоть по роже. Надо же, ключи потерять, вот псих малахольный!
— Да я пришел к управителю. Не знаете, где его найти? — И вдруг сам вспомнил: Киринович теперь живет в Церовой.
— Этот тут не живет. Переехал в Церовую, он теперь большой пан. Еще боле, чем был. Работает в районе. А того молодого, что пришел заместо него, собака не сыщет. Никто и ведать не ведает, где он проживает. Но пошутить горазд, почитай, будет еще посмешливей и повеселей, чем Киринович.
И вдруг — возможно ли?! Кого же это Имрих не сразу приметил? По дороге к имению катит телега, а рядом с лошадьми, так же как всегда, так же как и когда-то, только теперь чуть сгорбившись и припадая на одну ногу, шагает Ранииец. У Имро глаза полезли на лоб.
Нет, быть того не может!
— Кто это? — спрашивает он цыганку.
— Ранинец.
— Ранинец?! Ранинец же погиб!
— Черта лысого погиб, эво, тут он.
Но в эту минуту уже Ранинец заметил Имришко и весело, подняв руку с хлыстом, приветствует его:—Здорово, Имришко! Я было думал, не придешь, что всех старых товарищей позабыл.
Вот уже Имро возле него, и они вместе подходят к конюшням. Ранинец распрягает лошадей, впускает их внутрь, оба хомута вешает на железные крюки, что вбиты прямо у дверей в грязную, растрескавшуюся стену, оштукатуренную крупнозернистым песком, затем привязывает лошадей, подсыпает им в ясли немного корму; а меж тем они вновь и вновь привечают друг друга.
Ранинец! Имро смотрит на него, словно все еще глазам своим не верит.
— Ей-богу, мне даже на ум не могло прийти, что я вас когда-нибудь увижу. Думал, погибли, думал, убили вас. Никто и не сомневался в этом!
— Эх, милок, а как же иначе! Многие дивовались. Не ты единственный. Меня уж и жена оплакала, а я в одну прекрасную ночь, когда все уже спали, возьми да ввались прямо в горницу, в постель к ней залез бы, не испугайся она так.
— Но ведь многие видели, видели, как вы упали, сперва раз, а потом вроде бы еще раз, и между тем жутко кричали. Я и сам слышал.
— Ясное дело, кричал. А кто бы не кричал? Я думал, что в меня стреляли, что меня уже застрелили, вот я и кричал.
— Как? А разве это не правда? Разве в вас не стреляли, разве не попали в вас?
— Как так не попали?! Попасть-то попали, только после. Сперва-то я кричал потому, что думал — не убежать мне, у меня ведь пузо, охо-хо, какое пузо, а тогда, по чести сказать, оно было у меня еще больше, где мне, милок, угнаться за молодыми? А потом меня что-то шарахнуло по голове, я хвать за голову, думал, вот оно, схлопотал, потому и закричал так, жуть как закричал, милок, так кричал, что у меня потом, ведь на бегу да с эдаким брюхом, даже дух перехватывало. А как видишь, не то было, дьявол, сам пе знаю, что меня тогда по голове так жахнуло либо треснуло. Ровно кто камень в меня кинул или каким сучищем огрел по башке. Вполне мог быть сук. Были там вокруг какие-то деревья, ты-то ведь знаешь, дело было к рассвету, еще не очень-то и ободнялось, разве в этой полутемени, да и с отчаяния что путем разглядишь, тут недосуг было осматриваться. Вряд ли кто сидел на дереве, поджидая меня, чтоб какой здоровенной палкой по башке трахнуть! Но вдруг что-то кольнуло в бедро, дьявол, и как! А может, бог весть как и не кольнуло, только я враз кричать позабыл, враз завалился, истинный крест, это и была та самая пуля! А вы тогда, вы все обо мне думали, что мне крышка. И могла быть крышка. Уж и не знаю, крикнул ли я еще потом что кому, пожалуй, и впрямь уже нет, потому как эти гады на дороге все еще по кому-то стреляли и кричали, должно, кричали и заместо меня. Не дамся вам, ей-же-ей, не дамся, пускай лучше мне будет капут, да только мой капут, одурачу вас, прикинусь, что скапутился, а сам-то и не скапучусь. С минуту лежал я недвижно, а потом вроде бы струхнул! А что, если они идут за мной, что, если найдут меня здесь и сделают мне взаправдашний капут? Отполз я подальше, выбирать-то особо не приходилось, углядел я там какую-то дорогу, проселок вроде, да и того испугался, пополз по канаве, пока не дополз до моста. Такой это приземный мостик, две, а то, может, и три бетонные трубы. Дальше-то я уж по этой канавке не решился ползти, пришлось довериться мостику, да вот трубы эти для моего брюха оказались узки, не боле, чем трубочки, ну а для моей ноги, этой одеревенелой ножищи, они и подавно были узехоиьки, уж я ее и так и сяк перевертывал, хотел ее как-нибудь умостить. Вот черт, думал я, хоть униформы меня тут и не сыщут, а все одно сдохну в этой трубочке, мостик меня погребет, найду я тут свою могилку. Долго я там не торчал, а все ж таки и того сполна хватило. Милок, а главное что! Вылезти потом оттудова не мог. Голова снаружи, а живот все еще в этой бетонной опояске, ну никак мне не управиться, ведь тут обе йоги требуются, чтобы ими путем опереться и как-нибудь вышмыгнуть, протолкнуться, а вот как? Ежели мне их даже не согнуть было. Хоть одна нога и работала, а что толку, вторая-то — никуда, одна обуза. Да еще лапы мои внутри остались, с ними тоже сладу нет, потому как и плечищами бог меня не обидел. И вдруг слышу, пищит что-то. Что пищит, где пищит? С минуту не двигаюсь, а заслышав, что писк все сильней и будто где-то, скорей всего на дороге, что-то слабехонько погромыхивает, думаю: должно быть, какая тележка или телега, тачка, вот те колесико либо колесо и попискивает. Сказываюсь, прошу: «Помогите, люди добрые!» И потом опять, по крайности разов пять, пришлось мне кричать. И вдруг стоит надо мной этакая пригожая бабенка, глаза таращит, понять не может, как это угодил я туда, что думать ей обо мне прикажете. «Помогите, богом прошу!» — «Господи боже, да что ж вы там делаете? Что с вами сталось?» — «Болящий я. Раненый. Нога у меня болит». Помогла, бедняга, Задал я ей работы. Ну а после, когда я все ей объяснил, помогла мне взобраться на тачку, потому как была то ни телега, пи тележка, а шла она с тачкой рано утречком, может, даже так рано и не было, шла в поле бобы собирать, ну и по дороге на меня наткнулась. Самому-то мне никак бы и не вылезти из этой трубы, не снять с себя этой чертовой опояски. Вот те крест, посейчас не пойму, как это я умудрился влезть туда, влезть-то я влез, а вот вылезть — черта с два! Прикатила она меня на тачке в деревню, и враз сбежалось во двор к ним полно соседей, соседок, все меня обглядывают, перешептываются: «Партизан, партизан!» «Люди добрые, гляньте, ну какой я партизан! Я всего-то обыкновенный работник, крестьянин, батрак из Церовой, почитай, победней любого из вас буду. Настоящего партизана я пока и в глаза-то не видел. Удумали мы идти с товарищами в Бистрицу, а видите, получил я свое уже по дороге. И о товарищах ничего толком не знаю, не знаю, который жив, который помер». Собрались они идти за лекарем, а я так и обмер: ну как с лекарем и немец при-* дет? Ан не пришел ни лекарь, ни немец, а привели они всего-то обыкновенного деревенского олуха, видать, перед этим он как раз в навозе копался, потому как был порядком замаранный, грязнее меня, и смердел больше, и не только навозом — навоз-то знаком мне, знаю, как навоз пахнет, ведь, ежели речь идет и впрямь о навозе, от него редко когда батраку смердит. А этот мужик смердел больше, чем тысяча свиней, а в руках у него были всяческие скляночки и бинты и еще разная хреновина, сказывали мне, будто он брат милосердия, он им и прикидывался, однако ж враз набросился на меня: «Ну видишь, брюхан? Надо тебе это было? Вот кабы все на тебя теперь плюнули! Зачем туда лез, скажи, кто тебе приказывал? Не совестно тебе своих людей изводить?» Спервоначалу у меня даже язык отнялся. Как может он так меня поносить? Околеваю от боли, а он орет на меня, а потом таким же манером меня и пользует. Дикарь, да и только! Форменный душегуб! «Слышь, братец, я же боль перемогаю, я же никому ничего, вот те крест, я же не супротив своих, я ведь своим помочь хотел». А он на меня: «Заткни пасть, не то как тресну тебя! Вот бы президенту на тебя поглядеть, понял бы, какие супротив него герои!» — «Не был я героем и никогда не буду. Я своим хотел помочь». А он: «В бога душу твою, заткни пасть!» — и ударил. «Кто тебе свой? Я тебе свой?» И опять ударил, два раза ударил. «Божий человек, коли хочешь, можешь меня обидеть, так я ему сказал, можешь меня и убить, ведь сам видишь, не могу за себя постоять. В твоей воле погубить меня или миловать, но слово твое несправедливо».— «Еще рассуждаешь тут! Я с президентом, а ты супротив него. Наших убивал».— «Пускай бог меня покарает, коли это правда! Я никого не убивал!» — «Так он же тебя покарал».— «Покарал, но не за то, что я убивал. Выслушал бы ты меня, может, и сам бы признал, что я малость прав. Я не только о президенте думаю, а еще и о других, обо всех, и о себе, чтобы самого себя не стыдиться. Я хотел наших защитить».— «Каких наших? И против кого? Где они, немцы? Покажи мне тут хоть одного! Ведь немцев здесь и не было!» — «Да ведь и я тут до сей поры не был. Дома был, в церовском имении, с лошадьми ходил, всегда пахал и сеял тта совесть, а когда косили, свозили и молотили, следил и за тем, чтобы ни зернышка попусту не пропало, хотя я всего только батрак, а рассуждай я без понятия, мог бы и сказать себе: это же не мое, зачем мне так радеть об этом зернышке». Между тем душегуб этот, поистине без всякой мало-мальской жалости, очистил и обвязал рану, а когда я кой-как оделся и застегнулся, ему, видать, сызнова захотелось тюкнуть меня. «Проваливай! — заорал.— А ежели отсюда не уберешься враз и никто не донесет на тебя, я сам на тебя донесу. Топай к себе, рана у тебя плевая! Но иди домой да оглядывайся, не ровен час снова зло меня возьмет, тогда подошлю к тебе кого, свернет он твою поганую иудину шею!» Ну я и припустил, ох и припустил! Прохиндей чертов, как же страшно он меня ненавидел, жуть как должен был меня ненавидеть, сказал, что у меня ничего, а, видишь, по сю пору хромаю и уж до смерти буду хромать. Благодарение богу, это еще не самое худшее, за лошадью поспеваю ходить. Другим и вовсе лихо пришлось. О Карчгшарчике ничего не знаешь?
— Пожалуй, не больше вашего.
— Ему, бедняге, первому досталось. Другим — тоже, только попозже. Шумихрасту сразу же после войны удалось воротиться, и Мичунек пришел, Мигалкович пришел немного поздней, якобы где-то скрывался, наверняка где-то какую зазнобу нашел. Такой тихоня подчас особо себя не выказывает, а воду, так сказать, замутить может. Пускай я хромаю, да хоть ничего из себя не строю. Сызмала любил лошадей, при лошадях и остался. Покуда жив, буду пахать, боронить и окучивать, косить и свозить, а потом снова пахать жнивье, пшеничное иль клеверное> кто любит землю и лошадок, тому их и обряжать, тому недосуг языком молоть. Не думай, из тех, кто воротился, в имении ни одного не осталось. Только я тут да Габчова Марта со своим мальчонкой. С Доминко. Вот я и принес тебе, Доминко, вот и принес обещанное! Славную медаль прислал тебе папка с дядей Ранинцем. Отслужили cirkumde-clerimtl no Габчо заедино с Карчимарчиком. К Марте-то уж заходил? А нет, так пойдем заглянем к ней!
Они подошли к дому Габчо. Попробовали открыть дверь, но она была заперта.
1 Заупокойная католическая молитва.
— Да, кроме цыган, здесь теперь никого не найдешь,—
сказал Рашшец,.— Марта живет здесь, а работает в другом месте. На прядильне. Каждый день ездит в город. Должно, и сейчас на работе. Где ж ей еще быть? Если выберешь когда время, навести ее, увидишь, как обрадуется. И не забудь потом ко мне заглянуть. Меня-то всегда тут найдешь, чего уж. Я люблю лошадей. Лошадей и меня в имении завсегда найдешь.
7
И Имро, шагая из имения домой, чувствует себя усталым, хотя и довольным. По сердцу ему все, что он видит вокруг, и ему кажется, что и в дальнейшем будет все хорошо.
Ведь в общем-то все, как прежде. Природа не изменилась, она такая же. Сосняк все так же хорош, и в нем по-прежнему белеют березы. Неплохо бы нарезать тут на березовую метлу, будет у Вильмы чем двор заметать, старая-то метла, поди, совсем истрепалась.
А к Вильме надо быть повнимательней. Конечно, надо бы ее и как-то уважить, вот уж впрямь было бы кстати. Надо больше думать о ней. Я же люблю ее, да она и заслуживает того, чтоб о ней думали. Вокруг меня одни добрые люди. Буду к ней повнимательней. И прямо с нынешнего дня. Женщине-то иной раз только и нужно, чтобы ее обняли или чуть приласкали, похвалили, хорошее слово сказали, пусть она его и не просит, подчас хорошее слово достаточно лишь вернуть, ну а потом, хоть изредка, когда-когда хорошее слово и добавить.
Вон березки, ей-богу, хорошо бы сладить из веток метлу. А впрочем, ну ее, эту метлу, к лешему! Для чего тогда метельщик ходит, для чего таскает на спине метлы?! У метельщика надо метлу купить, хоть поклажи у него будет поменьше, не умается так. В самом деле, надо у него метлу купить, по крайней мере этот смешной и веселый дедка заработает!
Дома, однако, о своем добром умысле он как бы забыл, но веселость его не покинула: он насвистывал еще и тогда, когда входил во двор. И Вильма заметила, что он немного другой, чем обычно, пожалуй в добром настроении, а таким он нечасто бывает.
Он и за столом был веселый, ел в охотку — на прогулке ведь изрядно проголодался. Не понадобилось ему и притворяться — все нахваливал, хотелось и пошутить, просто так, чтоб развеселить Вильму, однако ничего подходящего не приходило на ум, и он знай расхваливал прогулку, рассказывал, где был, что видел, с кем встречался, а меж тем не забывал и про еду.— Здорово же я проголодался! Да и протопал порядком, а в имении, представляешь, Рашшец! Я даже глазам своим не поверил — так меня это огорошило. Хорошо, что встретились, надо будет еще как-нибудь его проведать. Захочешь — вместе пойдем. Мояшо бы когда и прогуляться в имение. А знаешь, там даже весело. Живут там теперь, поди, одни цыгане, больше женщины, цыганки, а ругаются — только держись! Решили, что я пришел водопровод чинить. Бранились, чертыхались, но так это забавно, по-цыгански У некоторых веселый такой разговор, я люблю их послушать. Ох я и насмеялся. Туда я шел папрямки, сперва думал сходить в лес, каких грибов поискать. Да заприметил на Перелогах колодец с журавлем, ну и пошел по церовской дороге. И тебе ведь нравится этот колодец? Мне он всегда глаз радовал, он там к месту, уж издали виден. Люблю колодцы в поле, колодцев в каждом поле должно быть вдосталь, но которые с журавлем еще и потому людям нравятся, что они как бы окликают их.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75