А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

и на это на все взирает из жалкой, задымленной конурки человечек, которому хочется узнать, где же, собственно, находится эта его крохотная конурка, на какой орбите, на какой дороге, в какой части вселенной? Может быть, в центре? Или с краю? Вот найти бы ему этот центр, найти бы и край, поглядеть туда и сюда! Может, тогда бы он и себя лучше постиг, а станет ему тоскливо (ведь философам тоже иногда бывает тоскливо), так выберет он какую-нибудь из звездных орбит и помчится по ней, а там, глядишь, набредет и па другую орбиту — ведь во вселенной столько дорог! А раз много дорог, наверняка и мною людей! Их надо только искать. Как же может там их не быть?! Смешно! Было бы просто смешно, если бы только на одной-единственной звезде, на маленькой, жалкой землишке люди лезли из кожи вон! Во вселенной много звезд, больше, чем у богача денег, хотя у иного богача денег несть числа. Где-то во вселенной на какой-то другой планете живет мой брат, которому я с радостью подал бы руку. И вот пока философ (любезный читатель, конечно, уже догадался, каков он, этот философ!) воспаряет мыслью, тот, кто держит в руках кошелок — а может, и главную торбу, из которой платят и философам, и ученым, и художникам, и им подобным, и прежде всего тем, кто ловок отвешивать поклоны,— псбредою и самодовольно усмехается, ибо знает, что и у философов урчит в животе, а значит, и философ однажды явится к кошельку на поклон. Так кто же после этого глуп? Кто больший дурак, скажите на милость?! Философ видит далеко, но при пустом кошельке далеко не уйдет. Хотя, бывает, конечно: начнется война, оденут философа в военную форму — и двигай! Топай, философ, мир! Чудно! Обыкновенный человек*, как правило, попадает в мир только через войну, тогда отчизна дарует ему заплечный -мешок: вот тебе, сын мой, ступай, веди себя с честью, защищай любимую родину! Не хочешь повиноваться? Расстрелять! Почему? За что? Разве я только для того и родился, чтобы меня застрелили или чтобы я кого-нибудь застрелил? Что вы, собственно, обо мне думаете? Человек из материи. И капуста из материи. Но у человека есть еще и разум, и он размышляет. Земля — если мыслить в масштабах вселенной — всего лишь кочан капусты, на котором мы копошимся, грыземся и гибнем. А тебе, скупердяю, вору, холую, мошеннику, все еще кажется — кошель не очень тугой!..
Вот и опять это пространное словоблудие! Кого же теперь винить? Кому его приписать? Имро? Автору? Придется, наверное, обоим! Уж мы как-нибудь с ним поделимся.
Когда Имро уходил из имения, начало смеркаться. Из квартиры управителя несся громкий хохот — мужчины изрядно выпили и совсем дали себе волю.
Управитель вышел проводить Имро.— Уже уходишь, Имришко? — кричал он с порога.— К чему такая спешка?
— Уже поздно. Пойду. Жена ждет.
Имро был не в духе. Он жалел, что не ушел раньше. Мог ведь уйти еще с Карчимарчиком, к тому же — и он, пожалуй, обязан был это сделать — мог за него и вступиться. Почему же он не вступился? Сидел тогда у окна и слышал, как Киринович разговаривает с Карчимарчиком, как гонит его. Гонит, словно мальчишку. И Карчимарчик послушался. Еще извинился перед управителем. Как можно было стерпеть, чтобы Карчимарчик извинялся перед таким дураком и тупицей!
Имро злился и на Кириновича, и на себя. Потом вдруг подумал — уж не злится ли он на управителя по какой-либо иной причине, но тут же отогнал эту мысль.
Уходя, он заметил в дверях конюшни трех батраков. Они курили и о чем-то разговаривали. Между ними стояла плетенка для сечки. Один из них злобно пинал ее ногой.— Провались они ко всем чертям! — кипятился он.— Собрание вздумали устраивать, а меня турнули с него: я, мол, только... для чего я, а? Для говна, для работы, черт подери! А они? Свиньи поганые! Буржуи! Пришли сюда нажраться да надраться! Сфотографироваться, видите ли, пришли... Так их распротак! И управителя, и житуху эту! Дома куснуть нечего, все сидят голодом, болящая жена вечно кхекает, а я должен идти за этих бар подыхать, немца на себя науськивать, чтоб любая поганая свинья нынче или после войны могла на мне ездить?.. Мать вашу так и разэдак! Погодите, погодите, я еще погляжу на эту вашу войну! Погляжу и на управителя, и на этих торговцев, и на вонючего сопливого доктора, мне бы только винтовку раздобыть! Все разнесу! Погодите, вот увидите, мне бы только винтовку, ай-я-яй говно в руке, как шарахну, как раздолбаю все к чертовой матери!
Имро с минуту прислушивался. Невольно по спине забегали мурашки. На миг ему показалось, будто эти слова и к нему относились.
Потом он улыбнулся и зашагал прочь. Радовался, что ушел из имения. Но домой не хотелось. Вдруг мелькнула мысль: раз Штефка еще сегодня должна вернуться из Церовой, то, значит, можно ее и подождать, где-нибудь и подкараулить. Можно и навстречу пойти. Лишь бы знать, как она пойдет: тропинкой или по дороге?
А потом? Ну встретиться с пей, а потом что? Что он ей скажет? Что ему от нее надо?
А Вильма, как же она? Вдруг догадается? Не будет ли он виноват перед ней?
Он долго раздумывал. Штефка теперь казалась ему роднее, чем Вильма. Мысль возвращалась к ней все настойчивей, в голове все время вертелось: «Надо с ней увидеться! Надо с ней увидеться!»
Штефка шла по тропинке. Она не спешила, помнила, что в имении гости, но теперь они совсем не интересовали со. Встречаться с ними ей не хотелось.
Хоть бы разошлись все!
Но она знала, что Йожо будет удерживать их, и некоторые, позволив себя уломать, останутся в имении до поздней ночи или уйдут домой только под утро. Лишь бы не упились чересчур — Штефка не выносила пьяных. А пуще всего боялась, что и самой придется выпить — заставят, а потом до самого утра нритворяйся веселой, чтобы Йожо не упрекал ее, будто не умеет подлаживаться, не умеет вести себя в приличном обществе.
Но ей теперь любое общество безразлично, ни под кого неохота подлаживаться, и уж вовсе не занимают ее какие-то дурацкие или скользкие речи. Нынешний разговор между Йожо и отцом встревожил ее. Удивило, что в речах отца не было ни злости, ни раздражения, ей даже сперва показалось, что можно с ним согласиться, но потом она уловила в его голосе что-то чужое, придающее словам какой-то особый смысл, особое значение, и она не была уверена, что точно улавливает этот смысл и вообще хорошо понимает отца. Отец был человеком толковым, любил говорить рассудительно, но долгого спора не выносил: заметит, что слова его не находят должного отклика, разом взрывается, выходит из терпения. Крестьянская рассудительность сменяется злобой, он просто-напросто иыплескивает из себя ушат брани, потом сплевывает, как бы даиая этим понять, что спор окончен, и с противником он уже больше не пререкается. Но сегодня ей показалось, будто отец презирает Йожо, и ню ужасно задело ее.
7* Идя с отцом в Церовую и раздумывая над тем, что же произошло в имении, она вдруг ни с того ни с сего расплакалась в голос: — Чего ты не поделил с Йожо? — сквозь слезы спрашивала она отца.— Почему ты все время .его донимаешь? Скажи, почему пристаешь к нему?! Он же муж мне...
Отец молча шагал рядом. Возможно, он ждал подобных наскоков, но не думал, что они обрушатся так внезапно. Он даже не мог второпях найти слова, чтобы хоть как-то защититься. Он вздохнул раз-другой, потом сказал:
— Я знаю, что он муж тебе, знаю.
— Почему же тогда пристаешь к нему? — не отступала она.— Ты ненавидишь, презираешь его. Презираешь, это точно. Я поняла это сегодня. Что ты от него хочешь? Что он тебе сделал? Ну скажи, что он тебе сделал?! Почему ты презираешь его?
Отец слегка оробел.— Разве я что-нибудь такое сказал? Не помню. Я хотел поговорить с ним по душам. Кому ж и поговорить с ним начистоту, как не мне?
— Да, по как ты с ним разговариваешь? Всегда только оскорбляешь его. Ведь он тебя даже сторонится, а ты его вечно отыскиваешь. Явишься и всякий раз задираешь его, приходишь только затем, чтобы его оскорблять.
— Я и не думал его оскорблять. Честное слово! Ну не плачь! Тебе, должно быть, примерещилось.
— Вовсе не примерещилось. Что он тебе сделал, скажи?!
— Не знаю.
— «Не знаю», «не знаю»! А до сих пор знал! Зачем же тогда пришел? Зачем пришел его задирать?
— Право, не знаю. Я не хотел его оскорблять. Не плачь! Тебе просто показалось. Сказал то, что думаю. Ты дурно это не истолковывай. Не плачь, Штефка! Ты уж больно чувствительная.
— А как же не быть мне такой, скажи?! Думаешь, я слепая? Почему ты его презираешь? Что тебе в нем не нравится?
— Он мне не нравится.
— А еще говоришь «не плачь»! Не плачь! В прошлом году ты мне этого не говорил! В прошлом году молчал, ничего не говорил.
— Ну ладно тебе, Штефка! Не реви! Образумься!
— Вот буду реветь! Я же знала, я же видела. Ведь я давно знала, давно видела, что он тебе не нравится... Думаешь, я не знала, не видела?
— Да он не такой уж плохой, Штефка, вовсе не плохой...
— Ага, теперь уж и плохой, теперь уж и хороший!..
— Да ты хоть выслушай меня, прошу тебя! Дай договорить, выслушай! Ведь, в общем-то, я его и не знаю. Может, и не плохой он вовсе, не плохой. Может, мы просто не понимаем друг друга. Потому я и сказал, что он мне нравится. Люди-то разные. Люди есть люди! Не можем же мы но всем понимать друг друга. Может, он просто мне не по душе. Разные мы.
— И знаю. Думаешь, я не знаю?
— Возможно, я виноват. Вполне возможно. Может, я не такой, как он. У каждого свой характер. Я искал подходящее слово, да не нашел, не попал в точку.
— Ты к нему придираешься.
— Вовсе нет.
— Я это заметила.
— Какие там придирки! Не плачь! Это не придирки! Я только хотел доказать ему, что у человека должны быть свои собственные взгляды и в них надо верить. Верить в них и держаться их. А порой и с чужими сравнить, чтобы убедиться, что они у тебя правильные.
— Он другой, пойми же ты! Он моложе тебя, он должен быть другим. Пойми же! Попытайся и меня попять! Если ты его презираешь, это и меня обижает!
— Понимаю, соглашаюсь. Ей-богу, понимаю и соглашаюсь. И все же у человека должны быть свои собственные взгляды. И у Йожо они должны быть. Иначе какой же из него управитель? Мне кажется, он слишком часто меняет свои взгляды, а это никуда не годится — у кого нынче одно мнение, завтра другое, кто нынче служит одному хозяину, завтра другому, а там, глядишь, все новым, тот обычно и хорошим слугой не бывает, такой подчас и сам себе даст пинка, сам себя лягнет, кик подоiпса, чтобы, выслуживаясь, доказать, что вчера Пыл подонком, а нынче стал еще большим. У одного есть убеждения, у другого — нет, он и без них обойдется. Я не такой, мне но обойтись. А у подонка их много, их у него тьма, потому как он их ворует. Сегодня скачет на белой лошади, завтра на гнедой, послезавтра трусит па кобыле да еще кричит по-ослиному: Иа! Иа! А вдруг осел случайно понадобится — он и им поспешит сказаться.
Штефка неожиданно рассмеялась, хотя в глазах еще стояли слезы. Отец обрадовался.
— Вот видишь,— сказал он,— ты и повеселела. Я ведь не желаю Йожо плохого. Бывает, и поворчу не в меру, да разве нельзя в своей семье поворчать? Проснешься ночью, всякое лезет в голову, а сказать некому. Днем в работе забываешь, о чем ночью думал. А иной раз и за работой страх возьмет! Ведь кругом война, а мы посередке! Когда-то я был солдатом, теперь-то не воюю, зато о войне много думаю. Порой мне кажется, что войны оттого и бывают, что у людей нет собственных взглядов, что они так легко перенимают чужие. Да к чему я это говорю? Нынче и так наболтал с три короба.
Штефка немного успокоилась. Они заговорили о будничном и в Церовую пришли почти в хорошем настроении.
Но по дороге в имение она заново все обдумала, и ей опять стало тоскливо, и, погрустнев, она грустнела все больше. Да и что удивительного! Отец просто хотел утешить ее, а мнения о Йожо не изменил, может, никогда и не изменит. Эти стычки между ними на всю жизнь. И доведись отцу опять встретиться с Йожо — да хоть сегодня,— они наверняка заговорили бы о том же, завели бы свой разговор, у которого нет и, поди, не будет конца. Кто же прав?! Отец вечно в чем-то подозревает Йожо, считает его человеком ненадежным, уверен, чю он никогда не вел чистой игры. Почему он так о нем думает? Почему всегда взывает к его совести? Ведь Йожо пользуется уважением, его любят, не считают хуже других; свои обязанности он выполняет исправно, работы не боится, не отлынивает от нее, об имении и обо всем, что с ним связано, печется как положено и батракам часто идет навстречу; бывает, конечно, и прикрикнет на них, но иной раз приходится крикнуть, без крику не обойдешься, но зря-то он голоса не повысит; конечно, случается и погорячится; цыкнет понапрасну, а потом все утрясется, и опять порядок. Он небезгрешен, конечно, у каждого свои слабинки, у него тоже. Штефка знает о них, знает и о тех, что скрыты от чужого глаза и какие по большей части только ей и приходится выносить. Иной раз завяжется между ними ссора и, право слово, может по-всякому кончиться; порой Штефке приходится и уступать: прикинется она глупой и позволит Йожо немного поучить ее уму-разуму. Что говорить, замужество тоже школа, а в школе иной раз проходят трудный материал, да и методы при обучении бывают суровыми, не без принуждения. И Штефка знает, что иногда из школы надо хоть на минутку да выпорхнуть. Она обычно так и поступает, как только заметит, что Йожо, ее муж, крепче сжал кулак или схватил полешко; Штефка шасть-шасть, сперва к дверям, из дверей во двор, управитель — шасть за пей, да вдруг в дверях остановится: надо же, именно в эту минуту в школу входит Мичу-пек, или Галис, или какая-нибудь бабешка — ну вечно сыщется поблизости какой-нибудь дьявол или искупитель; чаще всего — это Ранинец, он сперва опешит, потом добродушно ухмыльнется и скажет: «Развлекаетесь, развлекаетесь?» Штефка смеется, и управитель показывает зубки, хотя на самом-то деле у него зубищи, но на сей раз он показывает только зубки: «Развлекаемся. А что же нам делать?» В руке оп держит буковое полешко, а зачем его прятать? Поигрывает эдак с полешком, словно из удальства или шалости ради собирался плиту или печку поколотить. «Л я как раз затопить думал». Он улыбается и кивает жене: «Что же ты, Шгефка, ступай ужин готовь!» Правда, до сих пор Кирцнович Штефку ни разу не тронул. Даст бог, этого и не случится. «Чтоб жену бить?! Да какой же интеллигент станет жену бить?!» Замахиваться-то он на нее замахивался, раз два даже малость тюкнул. По чтоб полешком?! Упаси боже! Не полоумный же он! Интеллигент — и полешко?! Этого еще не хватало! Полешко — это такое учебное пособие для острастки, что случайно время от времени само прыгает в руки... Да, замужество тоже школа, а школы бояться нечего, даже букового полешка не надо бояться — нужно только знать, когда отшвырнуть его в сторону, а когда поднять и подкинуть в огонь.
Имение было близко. В легких, еще прозрачных сумерках, заволакивавших край, желтели, как бы излучая неяркий трепетный свет, приземистые обшарпанные стены, однако их обшарпанность сейчас сглаживалась, была почти незаметна, потому что белые и сероватые пятна мягко сливались с желтой окраской, которая так же медленно догорала, обретая все более блёклый оттенок. Сквозь кроны неказистых акаций, которые сейчас казались могучими, образуя перед строениями молчаливую защитную ограду, просвечивали кровли житниц, конюшен, хибар и даже коньки сушилен и амбаров. Потяни чуть ветер, он, может, принес бы оттуда запахи аммиака и парного молока, запахло бы ромашкой и полынью, а потяни ветер резче, он донес бы, наверно, пахучесть хвои, так как неподалеку чернел уже знакомый нам лес, в котором так приветливо, а сейчас, пожалуй, еще приветливее и обольстительнее, чем днем, белели редкие березы.
Но ветер не тянул. Стояло безветрие. Раскаленная солнцем земля, не успев еще достаточно поостыть и набраться влаги, дышала сушью; где пахло клевером, где травой, а где отдавало чабрецом, по сильнее всего благоухало хлебами, которые вот-вот уберут и свезут на подводах под песни жнецов и жниц и вечно сиплых возчиков и кучеров; а потом во дворах, на гумнах, на токах близ амбаров или прямо в амбарах их обмолотят на молотилке или твердыми, веселыми цепами, чтобы вдоволь хватило муки на пирог и на пахучий хлебец, от которого можно будет, постучав по нему задумчиво пальцем, но праву отрезать ломоть и со смаком наесться.
Из леса, с полей еще доносился птичий грай. Свистал дрозд, куковала кукушка, там-сям летали и суетились скиталицы ласточки: жалко, по к кому в гости слетать! С земли поднялся, вспорхнул жаворонок: попробую-ка еще раз! Он пел и пел, спать ему не хотелось. А вдали — кур-кур, кур-кур — горлицы исполняли ноктюрн. Воробьи, поскольку всегда в большинстве, пожалуй, немного портили общее впечатление, однако и они закатили настоящий концерт, только все переругивались, перебивали, высмеивали друг друга; а какой-то злыдень, возмущаясь, сурово честил свою разболтавшуюся подругу, упрекал ее в чем-то и от ярости чуть не клевал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75