А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Было бы чего разделать, он-де за-гфосто бы управился, разрубил бы, кости бы вынул, но кому оно раньше? Люди бы и из-за костей перегрызлись, глядишь, и ему самому не то что мясо, костей бы не перепало. Потому как этого мало, и впрямь очень мало, для больницы, в самом деле, страшно мало. В больнице уж точно расстроятся/Партизаны слушали его, временами даже поддакивали, кто ему и сочувствовал. Быть может, и командир сочувствовал, ведь и он его слушал, и он вроде бы с ним во всем согласился, но, когда сполна наслушался, сказал четко и ясно: «Я вас понимаю. Вы правы. Даже если вы и приврали малость, тоже понятно. Похоже, что и не очень приврали. А если и да, всякий бы приврал. Я тоже. Однако и нам требуется! Скиньте-ка чего от этого мяса!» Мясник разохался, за малым не разревелся, оборониться хотел, да не знал как, хотел мясо спасти, хотел лошадь стегнуть и по-быстрому смыться, да вот как, ежели вокруг телеги полно партизан. Двое молодцев были уже на телеге, скинули две полтушки, то бишь одну тушку, хотя каждая могла быть и от разных свиней, скорей всего, и была, но вместе-то они сошли за одну. Свинка как свинка. То были даже большие половины, кабы срослись, была бы большая свинья. А ребята, коль уж залезли на телегу, с дорогой душой все бы посбрасывали, но командир сказал: «Будет! Больше не надо! Только эти две половины». Мясник горевал, жалел себя и семью, поминал и больницу, грозился, что из-за партизан больные оголодают. Он даже уезжать не хотел, словно все еще верил, что партизаны эти две половины ему отдадут. Но при этом о опасался, что командир может одуматься и который-нибудь из этих бесстыдников одну, две штуки, а то и все может скинуть с телеги, так вот и надо радоваться, что дело на этом кончилось, самое разумное — побыстрей смыться.
Он еще раз взглянул на командира и сердито покивал головой: «Крепко же вы меня одурачили! Думаете, мне это задарма дается? У меня отобрали! У больных отобрали. В больнице все расскажу».
И командир уже снова ему сочувствовал. «Что говорить! Знаем, понимаем. Но и вы знаете, и вы понимаете. У нас нет, нам тоже, согласитесь, надобно. А в больнице не умрут, съедят поменьше. Будут и одной свинье рады, коль им дадите!»
«А, пустое!» — фыркнул мясник и в сердцах махнул рукой, в которой держал кнут, другой рукой утер нос, йотом снова взмахнул кнутом и стеганул лошадь.
Ребята глядели ему вслед, а кто-то закричал: «Благодарствуем! Может, оно вам и зачтется! Господь бог вознаградит вас за все!» Мясник услыхал, хотя был от них уже на значительном расстоянии. Оборотился и, поскольку страх в нем уже поубавился, яростно, теперь и впрямь яростно, во всю мочь хрипло прогудел: «Целуйте меня в задницу!» И еще крепче вытянул кнутом лошадь.
Ну мог ли такой рассказ Рудко не нравиться? Ему и то нравилось, как мясник, взбеленившись, выкрикнул им эти слова напоследок. В самом деле. Эти слова меня немного развеселили. Но было и немного жаль мясника. Конечно, жалел я и партизан, и больных в больнице. Как не жалеть, кого не жалеть? Успокаивался лишь тем, что раз мясник везет семь свинок, то от одной-единственной не может быть ему уж такого урону.
И Имро иногда так рассуждал: — Знаете, бывало, я некоторых ужасно жалел. Не только тех, что были со мной в горах, но совсем обыкновенных людей, да хоть и мясника. А особенно одного почтальона, истинного добряка, что однажды ночью дрожащими руками насыпал мне в рюкзак коричневой фасоли для ребят. И представьте, не припомню даже, где это было. Не знаю даже, как звали того человека, чтоб написать ему.
— Не можешь припомнить?
— Не могу. Не помню, как и попал к нему. Может, когда позже обойду все эти деревни, порасспрошу о нем, да и о других надо будет спросить.
— А нашего Биденко, Имришко, ты правда нигде не видал?
— Рудко, он же был в России,— вмешалась в разговор Вильма.— Знаешь ведь, так зачем спрашиваешь!
— А некоторые солдаты потом перешли. И те, что были на фронте, и те, что в казармах. Говорят, перешли к партизанам. Не только в Банска-Бистрице, айв других местах. Под Прешовом, Имришко, там возле солеварни, где из такой большущей ямы таким огромным старым деревянным приводом, который кони раскручивают, соль из земли добывают, там, Имришко, возле той солеварни, все зеленые луговины, говорят, были совсем-совсем кровяные. Там ты нашего Биденко не видел?
— Рудко, я ведь там не был. Никогда не был ни под Прешовом, ни под Соливаром.
— И никогда о нашем Биденко не слышал?
— Не сердись, Рудко, не слышал.
— Я просто хотел спросить, просто спросить. Я ведь уже о Биденко, о нашем Биденко, думаю. Имришко, я ведь уже только смеюсь, мы и с Вильмой смеемся, и теперь у меня глаза чуть-чуть пощипывает, мы все время смеемся, мне надо выйти немножко на воздух, у меня глаза щиплет, я же смеюсь и о Биденко почти совсем не думаю...
20
Я не понимаю чего-то. Хоть Имро и выздоравливает, а все не ладно что-то. Вильма тоже вроде не очень довольна: хотя изо дня в день только и говорит об Имришко — и сколько он когда съел, и что ему все лучше становится, радость ее не кажется мне настоящей.
Неужто она притворяется? В чем тут дело? Ума не приложу.
Однажды, когда я пришел к ним и Имро не оказалось дома, я увидел Вильму плачущей. Было ясно: я опять явился не вовремя, но улепетнуть уже было нельзя —-просто неловко. Я потихоньку пробрался к столу, робко сел. Не осмеливаясь спросить, отчего она плачет, я старался и не глядеть на нее. Но взгляд мой нет-нет да и обращался к ней, чтобы она ненароком не подумала, что я притворяюсь, будто не замечаю ее слез.
Она вытерла платком глаза, потом высморкалась в него и вроде бы хотела что-то сказать, а может, она и сказала, но слезы тут же снова застлали ей глаза.
Мы оба молчали.
На столе были картофельные сочни, но мне лучше было и не глядеть на них, потому что если на какую еду долга глядишь, то хочешь ли ты или нет, а в тебе вдруг просыпается аппетит, и потом уже трудно с собой совладать. Но сочни я заметил сразу, как вошел. Убери их Вильма, я бы, наверно, забыл о них. Но они все время торчали передо мной. Я видел их, хоть и не глядел в их сторону. Другой раз мне было бы достаточно руку протянуть, но теперь это выглядело бы дико, Вильма могла бы обидеться, а то и прикрикнуть на меня, начни я в такую минуту уминать эти сочни. Если бы я знал, отчего она плачет, было бы проще, я мог бы о чем-нибудь ее осторожно спросить, но спросить прямо — не дело, это, пожалуй, ни к чему хорошему не привело бы. Уж наверно, это как-то связано с Имришко, не иначе. Не знаю, что другое могло бы заставить Вильну плакать. Хотя и такая причина не казалась мне вполне убедительной, ведь Имро с каждым днем набирается сил. Вильма, конечно же, радуется и часто сама себя убеждает, а иногда и меня, что Имро совсем выздоровеет, и очень даже скоро. Никак они с Имро повздорили? Вряд ли: оброни он какое грубое слово, Вильма бы вынесла, ей всякое приходилось проглатывать. Что же могло случиться?
Сижу жду и думаю, что Вильма очувствуется и что-нибудь скажет. А я первый разговора не заведу.
Но сочни не дают мне покоя. Я больше люблю пирог, и м,не иногда все равно, маковый он, ореховый или творожный, я люблю и капустный, и картофельные лепешки ем, все ем,, не погнушаюсь и сметанной лепешкой, но, когда вижу на столе картофельные сочни, мне сразу кажется, что лучше их ничего не бывает. Могла бы мне и предложить!
Я стараюсь на них не смотреть. Вильма как-никак меня знает и, коль я здесь, вряд ли будет долго плакать, надо просто подождать, потом она и сама предложит.
Но Вильма не предлагает. Я даже чуточку злюсь. Был бы хоть мастер дома! Он-то знает: когда я у них и вижу что на столе, у меня всегда слюнки текут. Потому что я почти все люблю.
Ага, вот и перестала плакать! Но теперь она стоит, чуть привалившись к плите, и на ее заплаканнОхМ,, обычно красивом, а теперь распухшем от слез лице нет и намека, что в такую минуту она способна интересоваться чем-то иным, а не тем, о чем именно сейчас думает, она даже бровью не ведет, ну а я сижу, словно меня и нет здесь.
Однако я здесь и переживаю за Вильму, хоть и боюсь ей об этом сказать. Знай я, как заговорить с ней, чем приманить ее, уж я бы постарался. Тогда у м,еня в руке был бы, поди, третий сочень,, а может, она позволила бы мне и полтарелки съесть.
Наконец не выдерживаю: — Вильма, если не рассердишься, я возьму один сочень.
Вильма кивает, и в тот же миг взлетает моя рука — сочень мои. Только он маленький, не жалей я его, он бы весь уместился во рту, но я не спешу, а просто так прикладываю к губам и по кусочку от него откусываю, словно )
дома наелся, словно этот сочень хоть и маленький, а в общем мне не по вкусу. Но так или иначе, через минуту его уже нет, и приходится во второй раз протягивать руку, хотя теперь я и не спрашиваю. Если Вильма позволила раз, то, значит, можно и два, а то и больше раз потянуться к тарелочке. Однако после первого раза я чуть забываюсь, и второй и третий сочень исчезают у меня во рту так быстро, что я и глазом не успеваю моргнуть, и вот уже вновь протягиваю руку, чтобы исправить дело: пусть Вильма видит, как я и не торопясь умею есть. А если б пришлось, если было б другое настроение, если бы мастер был дома и хотел бы меня как-нибудь испытать, я, наверно, сумел бы умять все, что было на тарелке. Имро к этим сочням, все равно не притронется. Еще возьму. Вильма же не плачет, смело можно взять. До чего хороши! Картошку я не люблю, а картофельные оладьи и сочни —да. Шесть я уже съел, ну а что, если попробовать и седьмой взять? Нет, лучше подождать немножко. Может, Вильма вспомнит о каком-нибудь деле, и тогда это не будет так бросаться в глаза. Почему она ничего не делает и не говорит ничего?
Я оборачиваюсь — оказывается, она глядит на меня.— Рудко, лучше бы ты не приходил к нам. Видишь, какая я. А -потом еще больше из-за всего этого расстраиваюсь.
Нет, теперь не возьму. Но и не поднимусь сразу. Может, спросить ее о чем-нибудь? — Вильма, я же сейчас уйду.
— Ступай, Рудко, ступай.— Мне кая^ется, она настаивает на этом, хотя, пожалуй, не надо б уж так.— Приди к нам как-нибудь в другой раз. Я ведь такая не всегда бываю. Ступай, Рудко! И не говори никому, что я опять плакала! И мастеру смотри не проболтайся!
Медленно встаю. С радостью пожалел бы ее, да не знаю как. И сочни еще на столе. Нет-нет, о них я уже и не думаю. Не положено.
Дня два-три к ним не заглядываю, но потом — а то Вильма еще подумает, что я обиделся или рассердился,— снова к ним наведываюсь.
Вильма поспокойней, и мастер спокойный, ну и я, особенно если Имрих привередничает и все, что для него наготовлено, не съедает, чувствую себя у них неплохо. Кое-что и мне иной раз перепадает. Вильма на меня все хмуритея, иногда даже взрывается или вздорит со мной, потому как с Имришко вздорить не хочет. Но это всегда можно выдержать, я научился сносить от нее и неласковое слово — знаю: что Вильма испортит, то сама же и выправит. Если она меня иной раз малость обидит, виной тому обычно какая-нибудь черная минутка, часто просто погода; чуть обложит небо, и уже Имро чувствует себя хуже, или аппетит у него пропадает. Вильма враз все подмечает, бывает, и загодя, обычно как встанет с постели, тут же бежит к окну — на небо взглянуть, и, если оно не голубое, не ясное, Вильма тоже мрачнеет. В такой день лучше туда не ходить, да ведь я не гляжу так часто на небо, иной раз дождит, я это замечаю, но редко чтоб так, как Вильма, то есть на небо я не сержусь, спохватываюсь лишь тогда, когда прихожу к Гульданам, ну а поскольку я уже поднабрался ума, то легко догадываюсь, что небо во всем виновато. Но и Вильме, и небу я прощаю. А пристынет к сердцу что посуровей да потяжелей, мастер опять же все уладит, отведет меня в сторонку и давай вдалбливать: — Не будь глупым, не обижайся, даже не неречь ей! А ежели думаешь — надо перечить, тогда не стесняйся, потому как она тоже трудный орешек. Ты-то ее знаешь, знаешь, что у нее внутри, но и понять должен, как ей лихо. Ты же, Рудко, знаешь, каково было! Ты уж не маленький. Не бойся, я и про вашего Биденко помню. Да женщина послабей характером, ты даже представить не можешь, сколько ночей из-за Имришко она спала. Я тоже не спал. Но она за него постоянно тревожится. Если она тебя, случится, кольнет, сделай вид, что не кольнула. Ты же мужик, Рудко! Ей-богу, из тебя выйдет толк! Если выучишься, школу кончишь, ей-богу, возьму тебя в ученики. Будешь со мной ходить на работу, вот посмотришь. Я уже старый и знаю свое, Имро-то всегда хорошо подмастерничал, он и мастером мог бы быть, и ты, как выучишься и маленько при Имро в подмастерьях понатореешь, тоже сумеешь быть мастером. Сделаю из тебя мастера. Ей-ей, уж мы с Имро порадеем об этом.
— А он что, еще очень хворый? Все хворает?
Мастер задумался и, чтоб заполнить паузу, пока найдет нужное слово, двинул немного плечом, а потом лишь повторил: — Хворый. Все еще хворый.
—- А что с ним? Ведь он же ходит. И не спит уже столько.
— Не спит. Но все равно хворает. Идет осень. Погода испортилась. И ему стало хуже.
— А у него что-то болит?
— А не болело бы, он бы не хворал. Как тебе объяснить? Ты когда-нибудь спотыкался?
— Ну спотыкался.
— А палец на ноге ссаживал?
— Ссаживал.
— И больно было?
— Еще как больно.
— Вот видишь, Рудко, видишь! Но о том, что тебе сейчас скажу, никому ни слова, смотри не проболтайся! Болела у тебя когда-нибудь мошонка? Ударял тебя кто?
— Я же все время с кем-нибудь дерусь, без конца дерусь.
— И туда тебя ударяли?
— Многие ударяли. И я ударял.
— И туда ударяли?
— И туда...
— И больно было? Больно, Рудко?
— Конечно, больно.
— Ну а у нашего Имришко все время болит, у него все болит. И там болит. Понимаешь, Рудко?
— Ага, понимаю.
— Вот видишь, Рудко! Оттого наш Имришко хворый, а еще из-за другого. Очень хворый. К любой перемене погоды чувствителен. И Вильма, почитай, такая, как он. Но йи-ни, Рудко! И дома, Рудо, ни звука! То, что для мастера и подмастерья, негоже для всякого уха.
Если день погожий, Имро идет с отцом на работу. Правда, идет лишь потому, что отец работает поблизости, далеко он бы не потащился. Имро хочется только поглядеть на работу. А помочь, помочь ему еще не под силу.
А Вильма об этом рассказывает так, словно Имришко уже работает. Да и со стряпней надумывает себе возни: — Господи, что бы такое сварить! Имришко пошел с отцом на работу, надо им нынче что-нибудь повкусней приготовить!
И славно, что приготовила! Имришко, правда, не очень этим ублажила, зато будущего ученика — да.
Бедная Вильма! Как она радовалась! Столько наложила в тарелку, что я едва справился. Будто уже видела во мне не только ученика и даже не подмастерья, а сразу будущего мастера.
Спасибо тебе, Вильма, в самом деле, спасибо! За все спасибо тебе! Если я чуть и ухмыляюсь, то не потому, что хотел бы тебя или даже кого-то другого обсмеять. Я все время стараюсь только развеселить тебя. Не раз и не два я у вас наедался. Спасибо тебе, Вильма! И не только за еду! У меня есть за что благодарить тебя.
Спасибо, Вильма!
Но я уже опять сержусь на нее. Пришел к.ним, наверняка опять было пасмурно, либо только собиралось к ненастью, а я не заметил или еще не мог этого знать. Вильма окрикнула меня сразу, как я только вошел: — Какой тебя черт сюда носит? Опять ноги не вытер? Думаешь, мне охота все время за тобой грязь вытирать? Чего опять надо? За перцем пришел? Я вам его, почесть, уже десяток раз отдавала.
— Вильма, ни за каким, перцем я не пришел. И ноги, я же их вытер. Я к вам не за перцем.
— Так за чем? Сплетни собирать? Нет у нас сплетен* Бери пирог и проваливай!
— Не хочу пирог. Я ведь даже ничего про ваши пироги и не знал. Я пришел, просто так пришел.
— Боже милостивый, почему у меня нет покоя? Почему у меня никогда нет покоя?!
Вильма хватается за голову. Неужто я так ее распалил? Она бубнит свое и все фырчит на меня: — Вечно ты тут, во все нос суешь, иной раз я бы тебя просто вытурила!
Но почему? Неужто из-за этих сочней? Что я ей сделал? Господи, лучше бы мне сюда не приходить!
— Чего пялишься как дурак? Возьми пирожок и убирайся, убирайся отсюда!
Но как уйти, как теперь уйти?! Я не хочу пирожка, не надо мне этого пирожка! Господи, зачем, я ел сочни?! Лучше бы мне никогда ничего у них не есть, всегда надо было от всего отказываться.
Вильма, я не хочу пирожка! Ничего уже не хочу, но как мне теперь уйти?
И Имро это видит. Вроде бы он мне сочувствует, Почему он ничего не говорит?! Имришко, Имришко, ну заступись за меня!
Не заступается.
— Вильма,— наконец собираюсь я с духом,— я же к мастеру пришел,
— Мастера нет дома.— отрезает она — аж в ушах звенит.— И мне некогда, ступай прочь!
Но и это ни к чему не привело. А если и привело, то ненадолго. Через два дня я снова у Гульданов. Дольше сердиться не могу. Зато все чаще жалуюсь мастеру, и, хоть всякий раз прошу его ничего не говорить Вильме, он все-таки иногда забывается и при Вильме что-нибудь обо мне да обронит. Хочет за меня заступиться, но Вильма воспринимает это иначе и всякий раз тычет мне этим в глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75