А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А временами еще и жалеют, что взрослые не видят или не слышат всего, кто-то дело врывается в дом: — Мама, поди на нас погляди:
— Ладно, ладно, сейчас приду. Поиграйте пока! Двери отворяются и затворяются, бывает, и остаются
открытыми, некому их затворить, а если кто и затворит, их снова откроют, ходят взад-вперед, со двора в кухню и в горницу, оттуда снова во двор, всюду полно крику, беготни, стрекотни, смеха, щебета, но и расстройства, недовольства, досады.— Мама, поди глянь-ка! Мама, ты ж обещала! Тятенька, скажи маме! Или сам поди!
— Подожди чуток! Мама придет!
— Татенька, скажи ей!
— Получишь по попе. Ступай играть! Сказала же, сейчас приду.
Так проходит весь день. В доме и на дворе оживленно и шумно до обеда и после обеда, а за обедом — он ведь обычно бывает посередке — опять суетня и работа, правда только женская работа и так это мимоходом, она была и с утра, она и после обеда, там-сям случается драка, но, конечно, между детьми, а когда и оплеуха от взрослого, потом детский плач, ну и опять разговор, а дети — сплошной гвалт.— Почему вы не во дворе?
— А мы во дворе.
Конечно, они во дворе, но они и в доме. Иные из тех, что во дворе, стучат в окно или липнут носом к стеклу, таращат глазищи, скалятся, строят рожи, смеются и верещат. Они балуются, независимо от того, замечают ли их старшие или нет, но, если долго не замечают, они уж опять тут как тут, временами и не поймешь, о чем разговор, о чем ты хотел сказать, а дети, будто чувствуя, что близится вечер и нужно побыстрей выдать из себя все, что только возможно, лезут из кожи вон: гогот, хохот, топот, хлопанье, скрип дверей. А время летит, летит, летит, оттого-то и дети прыгают, носятся взад-вперед, дергаются, кричат, фырчат, а иные, словно волчата, и укусить норовят, ой-ей-ей! Ну и так оно бежит дальше — плач, смех, щебет, чудес до небес, глазенки горят, топанье, хлопанье, шлеп, щелк, гвалт, опять, что ли, плач? На столе блестел горшок, да вот не блестит. Прискакивает туда мешалка, скачи, мешалка, скачи!
Ребенок кричит.
— Не реви! Возьми себе еще пирожка! Ну живей! Ведь тебе не так и больно-то было.
Потом все прощаются. Братья похлопывают Имро.— Имришко, с тобой уже порядок. Знаешь, сколько нынче повсюду работы? Только держись! Всюду гони дерева да дерева. Люди нынче ох и носятся, все чего-то добывают. Много порушено. Да и те, у которых прежде ничего не было, хотят теперь иметь дом. Знаешь, какие домины, да и амбары им подавай большие, просторные. Хоть и всадишь посередке три-четыре опорных столба, а все равно по обеим сторонам у тебя широтища. Одни висячие стропила работаем. Теперь людям подавай добротную, хорошую работу! Подпорки приходится делать потолще, все затяжки теперь почти в полтора раза выше. Да и с подкосами случаются те еще номера. На прошлой неделе мы такое решение с подкосом на плане видели — прямо всего тебя подымает, эти подкосы прямо так и подбрасывают. Ну и ширина, ну и высота будет, архитектор, должно быть, ловко все продумал. Пожалуй, можно найти и иное решение, да, видать, и ему захотелось выкинуть фортель, видать, прямо за чертежом и осенило его, вот и влепил это в план. Вместо лежней теперь рельсы используют. Работы хватает. Всюду гони дерева да дерева. Имришко, надо тебе побыстрей сил набираться! Ну а до тех пор бывай, ведь ты уж молодцом, крепись! И сил набирайся! Пошли, дети!
Мастер, Вильма и Имро провожают всех на улицу, еще и на улице весело прощаются. Потом мастер, Имро и Вильма идут обратно в дом. По дороге мастер роняет: — Хваткие ребята. И Ондро поди все толковее. И работа им в радость! Хороню, что приехали! Жаль, что живут далеко! Могли бы сюда и почаще заглядывать.
Имро садится в кухне к столу. Чувствует себя немного усталым, но все равно в добром настроении. Вскорости пойдет ляжет, будет ему хорошо спаться.
Вильма хочет пойти ему постелить, вернее, оправить постель, но тут замечает на полу несколько мелких черепков от разбитого расписного горшка, которые дети не приметили, поднимает их и бросает в цинковое ведро в углу»
Нынче воскресенье, завтра снова будний день.
14
А вот я с Имро никак не могу подружиться. Хотя бываю у них часто, он мне еще ни разу ничего не сказал. Иногда мне с ним как-то чудно, потому что и он чудной, а бывает, особенно когда поблизости нет ни Вильмы, ни мастера, когда мы только вдвоем, я вроде его и побаиваюсь. Он ведь и тогда ничего мне не говорит. И я, хоть обычно у меня вопросов полно, не решаюсь, особенно в такую минуту, о чем-либо спросить его, я тоже молчу, мы оба молчим, но я порой чувствую себя очень неловко. Кажется мне, что хоть каким словечком нам бы надо с ним перемолвиться, но именно в такую неловкую, неприятную минуту у меня почему-то не находится ни одного подходящего, пусть совсем обыкновенного, слова, да и он для меня его не находит.
Часто у меня такое ощущение, будто я там всем мешаю, хотя и молчу, сижу тихо и ничего не говорю, будто мешаю одним своим присутствием. Зачем сидеть, когда сказать нечего!
Правда, Имро пока ни разу не дал мне понять, что я мешаю ему, скорей он вообще не обращает на меня внимания, просто безразличен ко мне. Не приди я к ним неделю, другую, он вряд ли спросил бы у Вильмы или у мастера, почему я у них не бываю.
Это можно понять. Пожалуй, даже глупо требовать от него, чтобы он разговаривал со мной как с ровней, когда и со взрослыми ему не больно-то охота говорить. Не могу же я сердиться на то, что он взрослый, и мне нечем его занять, и я даже не могу ему намекнуть, что интересуюсь чем-то, впрочем, я и не знаю, чем именно. Ведь детей интересует все, а порой — ничего, они просто не ведают, чем нужно интересоваться и как спросить, и, хоть спрашивают — дети ведь часто и с охотой и о разном спрашивают,— для взрослого большинство детских вопросов может звучать глупо; взрослый, если хочет, понимает ребенка, вопросам не удивляется, но это не значит, что ему хочется на них отвечать, и особенно тогда не хочется, когда вопрос очень простой и, наверно, ответ тоже был бы очень простым и совсем коротким, однако взрослому такой вопрос кажется лишним, а ответ на него — таким очевидным, что вместо одного слова, одной короткой фразы он предпочитает выдать две или три, чтобы ребенок не докучал. Вот и выходит, что иногда ответа на вопрос не дождешься. Так ведут себя зачастую и здоровые люди, ну а больному некоторые вопросы еще больше могут докучать, поэтому ребенок, как бы чувствуя это, ни о чем больного и не спрашивает. А больной тоже чисто ребенок, который, по-видимому — а время от времени определенно,—- осознает свой возраст, и, хоть поведение его может казаться детским и детскими бывают иные его требования, и желания, и речь его, и вопросы, и ответы, тут все-таки есть разница, возраст — это возраст, большой ребенок о некоторых вещах уже так просто и не спрашивает, не хочет спрашивать, лучше даже, когда и его о некоторых детских вещах не спрашивают. У ребенка свой мир, и, хоть этот мир кажется маленьким, ребенку он таким не кажется, потому что этот мир живой, с каждым днем все живей и все шире, и ребенок радуется, когда этот мир расширяется, когда в нем прибывает жизни, а больной словно в заколдованном круге, он пытается из него выбраться, должен пытаться, но не выносит, когда в этом круге тревожат его, а если он еще и безразличный, то не понимает, почему взрослые или дети так стремятся попасть в его круг.
Короче говоря, вина, пожалуй, на мне. На мне тоже. Я, собственно, и не понимаю, почему Имро так много для меня значит. Должно, потому, что временами он и мне кажется почти здоровым, но отношения мея^ду нами постоянно одни и те же — иными словами, никакие, совсем никакие. Я уж не так глуп, некоторые вещи могу себе объяснить. От Имро я многого и не жду. Поправится, ну и что? Я ему не ровня. Он мой сосед, и, возможно, ему и потом не о чем будет со мной разговаривать. Что я для него? Он наверняка станет смотреть на меня как на младшего соседа, которому когда-никогда и улыбнется, иной раз обронит и слово, может и хорошее слово, а почему ему быть плохим? Но дальше этого, видать, не пойдет. Нечего об этом и раздумывать. Говорю об этом скорей всего потому, что до недавнего времени, когда его здесь еще не было, я относился к нему, много ждал от него, больше, чем надо, и Вильма во мне это поддерживала, верно, жалела нашего Биденко и меня, и я этому радовался, хотел и ей ответить добром, мы друг друга утешали, поддерживали, помогали м немножко обманывали, но все лишь потому, что хотели друг другу помочь. Вильма старше меня, но ни ее, ни мои мечты не сбылись. Биденко не вернулся, а Имришко привезли домой хворого. Что тут объяснять? Что я могу хотеть от Имришко? Если он и выздоровеет, что я могу от него требовать? И почему, в общем? Потому, что ждал его? Разве он знал об этом? Я ведь раньше ждал. Знал, что Биденко не вернется, а мог с этим смириться. Хотел ждать и дальше. Л поскольку всякий день был с Вильмой и видел, как она несчастна, то хотел помочь ей, но на деле-то она мне помогала. Она же своего Имришко все равно бы ждала, и я ее в этом поддерживал и помогал ей ждать только потому, что мне ждать уже было некого. Нас жалость сблизила, ну и ожидание, надежда, что хотя бы Имришко, да, хотя бы Имришко... Придет ли? Когда же придет? Мы ждали. Но я не понимал — такие вещи лишь поздней понимаешь,— не понимал, что и он, покуда был далеко, именно потому, что был далеко, помогал мне. У меня ведь было кого ждать. Ждать его, живого. Я ждал его, и он именно этим мне помогал. Помогал мне легче забывать. Имришко уже здесь, а я к ним все хожу, хожу, сам не знаю, что мне еще от них надо. Имришко здесь, и у Вильмы теперь нет для меня времени, во всяком случае не столько, сколько когда-то. Ну и что?! Чему удивляться? Они оба мне немножко помогли. Биденко, я ведь о тебе уже так редко думаю, почти вообще о тебе не думаю. Мне бывает только на душеньки грустно, потому что я люблю красть свечки. И пусть на душеньки я всегда допоздна на погосте и столько всегда этих свечек для тебя накраду, но никогда не знаю, Биденко мой, забытый мой Биденко, где хотя бы одну-единую из стольких украденных свечек поставить тебе и затеплить.
15
И я все хожу к ним. Ничего не сделаешь, меня постоянно к ним тянет. До недавней поры я бывал у них каждый день, они же мои соседи, ну можно ли теперь ни с того ни с сего перестать к ним ходить?
Не скажешь, чтобы я был дикарь, который других детей сторонится. Я даже не особый чудак и не из тех любопытных, что всюду суют нос и, главное, в дела взрослых. Правда, меня интересуют разные вещи, но уж не настолько, чтобы отличаться от других детей. А если и да, то наверняка не очень, очень я не отличаюсь. Все дети бывают любопытны. Разница, думаю, лишь в том, что один ребенок интересуется одной вещью, а другой — другой, но подчас их интересы и совпадают, иногда все разом навострят уши или вытаращат глаза, а если детей много и они таращат глаза на одно и то же, то случается и подерутся: никак не столкуются, кому же, собственно, принадлежит эта вещь. И особенно если речь идет о такой вещи, которую можно схватить, но не десятью руками сразу.
Бывает, я и подерусь. Товарищей у меня хватает, есть с кем играть, за кем побегать, ну а если дело дойдет до потасовки, что из того? Думаете, я не умею двинуть в зубы? Часто, правда, не бью, не люблю драться. Иногда только смотрю, как другие дерутся или борются, меня это особенно тогда забавляет, когда хоть чуточку весело и можно посмеяться. Я люблю смеяться! Если речь идет о потехе, о пробе сил, это и впрямь может меня захватить, и я обыкновенно болею сразу за обоих противников, мне всегда трудно решить, чью сторону держать. Если кто выигрывает, я способен его уважать, но уважаю и проигравшего, сочувствую ему, умею войти в положение и одного и другого, а тот, что проиграл, подчас кажется мне даже ближе, иногда я охотно бы ему на это и намекнул или хотя бы сказал, что и мне, наверно, не удалось бы победить. Не терплю, когда кто-то во время игры или какой борьбы становится грубым. Если речь идет об игре, о пробе сил — все в порядке, но если кто-то сильнее и этим пользуется — это мне не по душе. А еще хуже, когда более слабый начинает прибегать к нечистой, нечестной игре, меж тем как его сильный противник ведет себя смело и достойно. В таком случае я не болею за слабого. Невольно приходит на ум, каким он был бы дрянным, окажить он сильнее. Да он и будет дрянным, со временем наверняка будет дрянным по отношению к более слабым. Люди не все одинаковы, не все всегда и во всем побеждают. Каждый побеждает в чем-то одном, каждый в чем-то одном оказывается ловчее других. Но тот, кто не умеет честно проигрывать и смиряться с поражением, кто — по глазам видно — злобствует еще и после схватки, которая, собственно, не была ни игрой, ни потехой, кто уже загодя думает о будущих плутнях, выискивает новую подлость, тот опасен, тогда я обычно сочувствую победителю и, пожалуй, только за него, за победителя, и опасаюсь. Думаю подчас: хоть он и победитель, но, может, недостаточно осторожен, он, очевидно, считает, что ему незачем остерегаться, в таком случае осторожным должен стать я, хоть все это до сих пор прямо меня не касалось, я должен стать осторожным, так как проигравший недомерок — негодяй и подлец! Неужто и на других людей из-за таких вот злобных и ничтожных недомерков иной раз нападает тоска?
А вообще-то я не робкого десятка. Мне просто больше нравится ладить со всеми, хочу быть в дружбе с более сильным и более слабым, случается, кто и двинет меня под ребро или треснет по носу, я попытаюсь дать сдачи, но, бывает, по ошибке тресну другому, и вдруг — бац! Схлопочу оплеуху уже от третьего, совсем от иного, а все потому, что он не разобрался путем, не успел второпях все оценить и понять, что с моей стороны действительно вышла промашка, которую тот, кто получил от меня по носу, простил бы мне. А теперь каково? Один двинул или треснул меня, другого треснул я, правда по ошибке, третий дал мне оплеуху, но тут же, возможно, заметил, что оплошал малость, что, возможно, и ни к чему было давать оплеуху, а теперь-то что? Ни с того ни с сего я посередке, и досталось мне больше всех: оплеуха и тумак или щелчок по носу, да еще перед тем, кто получил щелчок от меня, надо извиняться. Двоим другим не досталось ничего, эти только дали, и оба — мне, но ни один из них и не думал извиняться. Так дайте и вы друг дружке по зуботычине, и мы сравняемся, хотя оно и не совсем справедливо! Иногда так и бывает, но кому от этого польза? Никому. Так или эдак мы вскоре все помиримся или обо всем забудем, мы уже нашли себе иную забаву или просто размышляем о ней, ищем ее. Я, возможно, чувствую себя немного обиженным, но стараюсь об этом не думать. Помогаю им размышлять. А потом — пожалуй, я и не хотел это выговорить вслух — невольно роняю: — Иду к соседям.
И они, словно это их тоже касается, топают за мной, ну как их прогонишь? Могут подумать, что я все еще чувствую себя обиженным, что именно я — пусть это даже было бы и оправданно, ибо мне досталось больше всего,— не способен забыть, простить, извинить. Я ничего не говорю, иду, а они за мной. Теперь уже глупо менять свое решение. Не раз я их — этих ребят или каких других — затаскивал к Гульданам. Минуту-другую мы топтались во дворе, в основном возле кухонных дверей, в дом я все-таки не осмеливался их затаскивать. Случалось, выходил мастер и спрашивал: — Ну так что?
А мы только пожимали плечами, корчили всякие рожи, я старался даже не вылезать вперед, не то начнут пенять мне, что они, дескать, со мной пришли. Мастер с нами забавлялся немного, шутил, но надолго его не хватало, да обычно мы его и дома-то не заставали. Может, он и был дома, но не хотел из-за стола подыматься. Вильма нас иногда кое-чем угощала, обычно тем, что должен был съесть Имро, а не съедал, много, правда, такого не набиралось, ведь то, что готовилось для одного, для Имро, могло хватить, скажем, мне, будь я один, по не четверым либо пятерым. А впрочем, ей и необязательно было что-то совать нам, почему она вечно должна была кого-то угощать? Ей недосуг было, я и это знаю, но с некоторыми вещами трудно смириться. Иной раз много воды утечет, пока кое-что поймешь и смиришься. Вот и у меня довольно долго это тянулось. Хотя она и давала нам иногда какое лакомство или иной пустяк, мне все казалось, что она ничего не дает или дает меньше, чем когда-то. Казалось, что она уже не такая щедрая. А то, бывало, пас просто гнала, едва мы появлялись в воротах. И потом, позже, когда я приходил один, выговаривала: — А другой раз мне сюда своих дружков не води! Если хочешь прийти, топай один. Мне до всяких чужих сорванцов нет дела.
16
Как могла она так измениться? Конечно, у нее достает с Имришко мучений и забот, она не может тратить на меня много времени. Но пожалуй, она его на меня и не тратит. Если и сижу у них, то совсем не отвлекаю ее, часто она ничем и не занята, просто сидит и раздумывает, если, конечно, не крутится вокруг Имришко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75