А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Для благочестивых евреев это был «временный» язык, или, по их терминологии, не божественный, не исторический. Имелось в виду, что, по большому историческому счету, по мере приближения Мессианской эры евреи, видимо, перейдут к ивриту, языку Торы, который уже является рабочим в таких важных вопросах, как ритуал, богословие и, зачастую, общинное управление. Однако для временного языка идиш был достаточно взрослым, почти таким же старым, как ряд европейских языков. Евреи начали конструировать его на основе ряда городских немецких диалектов, когда их вытеснили из Франции и Италии в немецкоязычную Лотарингию. Старый идиш (1250–1500) отмечен первым контактом немецкоязычных евреев со славянскими евреями, говорившими на так называемом кнаанском диалекте. В течение последующих 200 лет (1500–1700), формировался средний идиш, становившийся все более славянским и диалектным. И, наконец, в XVIII веке развился современный идиш. Его литературная форма окончательно сложилась между 1810 и 1860 годами в городах восточноевропейской диаспоры, где в течение полувека все большее распространение получали газеты и журналы и расцветала книготорговля на идише. Филологи привели его в порядок, и к 1908 году он был достаточно совершенен, чтобы его сторонники смогли провести в Черновцах Всемирную конференцию по идишу. По мере роста в Восточной Европе еврейского населения на нем говорило, писало и читало все большее количество людей. К концу 1930-х годов он был основным языком для приблизительно 11 миллионов человек. Идиш был богатым, живым языком, на котором болтали горожане. У него были, правда, с самого начала некоторые ограничения. В идише очень мало слов для обозначения животных и птиц. В нем практически нет военной терминологии. Эти недостатки восполнялись за счет немецких, польских и русских слов. Идиш был особенно силен своей способностью заимствовать – из арабского, иврита, арамейского, вообще из любого языка, что встречался на его пути. С другой стороны, и из него кое-что перешло в иврит, американский английский. Главным достоинством его можно считать внутреннюю утонченность, изящество, в особенности способность характеризовать человеческие типажи и эмоции. Это язык уличных мудрецов, умных неудачников; язык пафоса, страдания и покорности, скрашенных юмором, довольно сильной иронией и суевериями. Исаак Башевис Зингер, один из виднейших его поклонников, отмечал, что это – единственный язык, на котором никогда не говорят стоящие у власти. Идиш был естественным языком для возрождающейся еврейской нации, потому что на нем повсеместно говорили, он был живым, и во второй половине XIX века стала появляться, причем интенсивно, литература на нем, включавшая рассказы, поэмы, пьесы и романы. Но существует много причин, в силу которых он не мог выполнить своего предназначения. Ему мешал целый ряд противоречивых моментов. Многие раввины считали его языком женщин, которые недостаточно умны или образованны, чтобы учиться на иврите. Германские маскили, с другой стороны, связывали его с ортодоксальностью, поскольку использование его поощряло отсталость, предрассудки и иррациональность. В среде крупной еврейской общины в Венгрии местный язык был принят для повседневного общения, а идиш был языком религиозных проповедей, на который еврейским мальчикам приходилось переводить тексты, составленные на иврите и арамейском; тем самым он ассоциировался с неискаженной ортодоксальностью. В российской черте оседлости и австрийской Галиции он становился зачастую языком секуляризации. Во второй половине XIX века почти в каждой восточноевропейской еврейской общине существовал круг атеистов и радикалов, для которых идиш был языком протеста и несогласия, и которые читали на идише книги и периодические издания, отвечавшие их взглядам. Но даже на Востоке, где идиш использовался большинством евреев, он не обладал монополией на универсальность. Политические лидеры все чаще обращались к немецкому языку, а затем к русскому. Неполитические секуляризаторы обычно, как и положено маскилам, отдавали приоритет ивриту. Об этом четко сказал Наум Шлющ, который переводил на иврит Золя, Флобера и Мопассана: «В то время, как эмансипированный еврей Востока заменил иврит языком страны проживания, раввины не доверяли ничему, кроме религии, а богатые спонсоры отказывались поддерживать литературу, не имеющую пока доступа в хорошее общество, короче, пока все они держались в стороне, только маскиль, интеллигент из провинциального городка, польский мехаббер [автор], презираемый и безвестный, зачастую жертва своих убеждений, посвятивший себя всем сердцем, душой и силами сохранению славных литературных традиций иврита – только он хранил верность тому, что было подлинной миссией языка Библии с момента его возникновения».Все это, без сомнения, верно. Но в целом было много таких еврейских писателей, которые столь же героико-патетически могли бы заявить о себе как о поддерживающих еврейский дух. Короче говоря, в начале XIX века у еврейского языка достаточно неясным было и настоящее и будущее, причем по причинам, которые глубоко коренились в истории и вере. Путаница лингвистическая была лишь частью более широкой культурной неопределенности. Та же, в свою очередь, происходила от растущей религиозной неопределенности в еврейской среде, которую можно было бы просуммировать одной фразой: был ли иудаизм частью жизни или всей жизнью? Если только частью, то компромисс с современностью был возможен. Но в этом случае евреи могли просто раствориться в окружающем их обществе большинства. Если же он был всей жизнью, то евреи, значит, просто сменили гетто из камня на гетто из интеллекта. Но и в этом случае большинство евреев постарается вырваться из тюрьмы и будет навсегда потеряно для Закона. И все компромиссы, которые мы рассматривали, оказывались бессильными перед лицом этого выбора. В результате ключевым вопросом затруднений, с которыми столкнулись евреи в первой половине XIX века, оказалось отсутствие согласованной программы или единого руководства. Там, где другие угнетенные и непокорные народы могли сконцентрировать свою энергию на том, чтобы дружно маршировать под знаменами национализма и независимости, евреи оказались повстанцами без цели. Конечно, они знали, против чего они восстают, – против враждебного общества, в которое они были имплантированы, и против удушающих объятий иудаизма. Но они не знали, за что они будут сражаться. Тем не менее, хоть и в зачаточном состоянии, восстание евреев было реальностью. Сами повстанцы, хоть и не имевшие общей цели, были грозной силой, объединив которую можно было употребить и во благо и во зло. До сих пор мы рассматривали лишь одну сторону проблемы эмансипации: как могли бы евреи, освободившиеся из гетто, приспособиться к обществу? Но не менее важной была и другая сторона: как обществу приспособиться к освобожденным евреям?Проблема была гигантской, поскольку 1500 лет еврейское общество было нацелено на то, чтобы производить интеллектуалов. Но, правда, интеллектуалов жреческого толка, цель которых служение божественной Торе. Но они обладали всеми склонностями интеллектуалов: стремлением к достижению целей за счет народа; даром бесконечного и острого критиканства; огромной разрушительной (и созидательной) мощью. Еврейское общество было склонно их поддерживать. Раввин в общине считался признанным главой. Ему оказывались почести как духовному наследнику самого Моисея. Он был местным эталоном идеального еврея, харизматическим мудрецом и проводил свою жизнь, поглощая трудноперевариваемую информацию и «отрыгивая» ее с поправкой на свое мнение. Предполагалось, что он пользуется (и он-таки пользовался) финансовой поддержкой местных олигархов. Евреи субсидировали свою культуру за много веков до того, как это стало одной из функций Западного государства всеобщего благосостояния. Богатые купцы женились на дочерях мудрецов; блестящему студенту ешивы подбирали богатую невесту, чтобы он мог продолжить образование. Система, где мудрецы и торговцы тандемом управляли общиной, скорее перераспределяла богатство, чем наращивала. Она также обеспечивала производство большого числа высокоинтеллектуальных людей, которым давалась полная возможность развивать свои идеи. Но внезапно, где-то около 1800 года, эта древняя и высокоэффективная социальная машина по производству интеллектуалов, стала по-новому распределять свою продукцию. Вместо того чтобы пускать всех их по замкнутому кругу раввинистических исследований, где они оставались полностью изолированными от общества, значительная и все возрастающая доля их стала направляться в мирской сектор. Это оказалось событием всемирно-исторического значения. Генрих Гейне (1797–1856) был типичным представителем этой новой формации. Он родился в Дюссельдорфе в семье коммерсантов. Лет на 50 раньше он, несомненно, стал бы раввином и ученым талмудистом, и конечно незаурядным. Вместо этого он оказался захвачен революционным смерчем. В возрасте 16 лет, не покидая места своего рождения, он 6 (!) раз сменил национальность. Его семья была полуэмансипирована. Мать Гейне, Пьера ван Гельдерн, имела амбициозные планы насчет его светской карьеры. Когда наполеоновские армии наступали, она видела в нем будущего придворного, маршала, политического деятеля, губернатора; когда французы отступили, возникли планы сделать его бизнесменом-миллионером. Мать постаралась свести к минимуму его еврейское образование, и мальчика послали в римско-католический лицей. Гейне недоставало ощущения своей личной религиозной, расовой и национальной принадлежности. Его еврейское имя – Хаим. Мальчиком его звали Гарри. Позднее он назвался Генрихом, но подписывал свои произведения исключительно «Г. Гейне» и терпеть не мог расшифровывать это «Г.» Ребенком он жил в созданном Наполеоном Великом герцогстве Бергском, в связи с чем он говорил, что дух у него – французский. Однако важнейшей книгой его детства была Библия великого Лютера, и что-либо более немецкое невозможно представить. В 1831 году он перебрался в Париж и в Германию больше не возвращался (за исключением двух кратких визитов). Но он никогда не просил предоставить ему французское гражданство, хотя возможность для этого была. Все свои произведения он писал на немецком языке. Он считал, что немцы, хотя зачастую порочны, более глубоки, французы же живут на поверхности, а их поэзия – «надушенный творог».Неопределенность отношения Гейне к иудаизму просматривается во многих его книгах. Он так и не научился как следует читать на иврите. Терпеть не мог чувствовать себя евреем. Он писал, что есть «три ужасных болезни: бедность, боль и еврейство». В 1822 году он некоторое время был связан с Обществом еврейской науки, но ему нечего было туда привнести. Он не верил в иудаизм как таковой и считал его антигуманной силой. На следующий год он писал: «Я признаю, что являюсь горячим сторонником предоставления прав евреям и их гражданского равенства, и в тяжелые времена, которые неизбежны, германская толпа еще услышит звучание моего голоса в пивных и дворцах. Однако прирожденный враг любой религии никогда не станет сторонником той из них, которая первая стала так издеваться над человеческими существами, что это до сих пор причиняет нам страдания». Впрочем, отвергая талмудический иудаизм, он презирал реформированный вариант. Реформаторы – это «мозолисты», которые «пытаются исцелить тело иудаизма от мерзкого разрастания кожи кровопусканием, и благодаря их неуклюжести и путанице бинтов рационализма Израиль, похоже, умрет от потери крови… У нас нет больше сил носить бороду, поститься, ненавидеть и выносить ненависть; таков мотив нашей реформы». Смысл всей акции, едко говорил он, в том, чтобы превратить «маленькое протестантское христианство в еврейскую компанию. Они делают свой талес из шерсти Божьего агнца, жилетку – из перьев Святого Духа и подштанники – из христианской любви, а когда они обанкротятся, их преемники назовутся: Бог, Христос и Ко».Но если Гейне не любил как ортодоксальный, так и реформированный иудаизм, то еще меньше ему нравились маскили. Он считал их карьеристами, цель которых – крещение. Он указывал на то, что четверо из шести детей Мендельсона крестились. Между тем вторым мужем дочери Гейне Доротеи был Фридрих Шлегель; сама она стала реакционной католичкой. Его внук Феликс стал видным сочинителем христианской музыки. Может быть, конечно, и не Гейне сказал, что «самое еврейское, что совершил Мендельсон, – стал христианином». Но доподлинно известно, что им сказано: «Если бы я имел счастье быть внуком Моисея Мендельсона, то уж точно я не стал бы тратить свой талант на то, чтобы перекладывать звук, с которым писает Агнец, на музыку». Когда Эдуард Ганс крестился, Гейне обозвал его негодяем, виновным в измене, более преступным, чем Бурке (в глазах Гейне – архипредатель, который изменил делу революции). Он откликнулся на крещение Ганса горьким стихотворением « An einem Abtrunnigen» («Отступнику»).Впрочем, за несколько месяцев до этого Гейне сам стал протестантом – через три дня после получения степени доктора. Причины на то у него были вполне земные. Согласно закону от августа 1822 года, евреи подлежали изгнанию со всех государственных академических постов – что особенно грозило Гансу. Десять лет спустя Гейне защищал свое протестантство, называя его «протестом против несправедливости», объясняя его своим «воинствующим энтузиазмом, который заставил меня принять участие в борьбе, которую ведет эта воинственная церковь». Это, однако, чепуха, поскольку он сам утверждал, что дух протестантства вовсе не религиозен: «Цветущая плоть на картинах Тициана – вот вам и все протестантство. Чресла его Венеры – гораздо более фундаментальные тезисы, чем те, что вывесил немецкий монах на церковной двери в Виттенберге». А во время своего крещения он писал своему другу Моисею Мозеру: «Я не хотел бы, чтобы ты воспринимал мое крещение благожелательно. Заверяю тебя, что, если бы наши законы позволяли воровать серебряные ложки, я бы этого не сделал». Его заявление насчет того, что крещение – «входной билет в европейскую культуру», стало печально известным. Почему же в таком случае Гейне оскорблял Ганса за то же, что совершил сам? Полностью удовлетворительного объяснения дать нельзя. Гейне страдал от разрушительного чувства, которое вскоре стало обычным среди эмансипированных евреев-отступников, – своеобразной ненависти к себе. Он нападал на себя в образе Ганса. Позднее он, случалось, говорил, что сожалеет о своем крещении. Оно, говорил он, не принесло ему материальных благ. Он не позволял публично называть себя евреем. В 1835 году он заявил, что его нога никогда не ступала в синагогу (и солгал). Он хотел бы отречься от своего еврейства, равно как и от своей еврейской ненависти к себе, и это подтолкнуло его ко многим антисемитским ремаркам. Любимой мишенью была у него семья Ротшильдов. Он обвинял их в том, что они собирают деньги для реакционных великих держав. Это, во всяком случае, было вполне уважительной причиной для нападок. Самые же ядовитые замечания он приберегал для барона Жака де Ротшильда и его жены, которые с величайшей добротой относились к нему в Париже. То он говорил, что видел, как биржевой маклер поклонялся ночному горшку барона. То называл его «герр фон Шейлок из Парижа». То говорил: «Нет Бога, кроме Маммоны, и Ротшильд – пророк ее». Как-то он заявил, что нет больше надобности в Талмуде, который некогда был «защитой против Рима, поскольку каждый квартал папскому нунцию приходится приносить барону Жаку проценты на ссуду». Впрочем, все это не мешало самому Гейне получать немалые деньги от Ротшильдов, а также хвастать фамильярными (по его выражению) отношениями с ними. Фактически Гейне рассчитывал на материальную помощь со стороны состоятельных евреев, хотя и был не студентом-раввинистом, а светским интеллектуалом. Его отцу в коммерции безнадежно не везло. Его собственные попытки также успехом не увенчались, а потому он постоянно зависел от своего дяди, Соломона Гейне, гамбургского банкира, который стал одним из богатейших людей в Европе. Гейне всегда нуждался, сколько бы он ни получил. Он даже унизился до того, что тайно получал ежегодную пенсию в 4800 франков от правительства Луи-Филиппа. Обычно же он донимал своими просьбами (и не слишком вежливыми) дядю Соломона. «Лучшее, что у тебя имеется, – писал он ему в 1836 году, – это мое имя». Дядя довольно скептически относился к его заслугам и как-то заметил: «Если бы он научился хоть чему-нибудь, ему не пришлось бы писать книги». Он считал, что его племянник – вроде шноррера, профессионального еврейского попрошайки. Но, будучи верен древней традиции, помогал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101