А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


«Хорошо, — говорю,— скажу, а как же».
«Смотри же не обмани, дедка».
«Да что вы, паненка, разве можно...»
Однажды, помню, где-то под успенье, установилась хорошая погода. Вышел пан из комнат, походил по усадьбе, а потом позвал меня да и говорит:
«Сегодня, Зарубчик, на охоту поедем. Говорят, у Замурожья много дичи объявилось».
«Что ж,— говорю,— можно съездить».
«Ты там скажи, пусть кобылку оседлают, так мы вскоре и подскочим туда».
«Хорошо»,— говорю.
Вскоре мы не спеша и поехали. Когда через орешник проезжали, паненку встретили: она там гуляла.
«Долго,— спрашивает,— ты задержишься, папа?»
«До вечера,— ответил пан.— А может, и заночуем».
«Ни пуха вам, ни пера»,— говорит.
«Умница. Только ты, доченька,— говорит,— иди домой. Там тебя мама ищет».
Ну, поехали мы в Замурожье. Поездили там изрядно, но, как на беду, охота не удалась. Подстрелили одного зайца, да и того начисто попортили. Хотели уже домой возвращаться, но пан подумал и говорит:
«А не подскочить ли нам на Байдино? Стыдно с пустыми руками дома показываться. Может, там хоть что-нибудь подстрелим?»
«Что же,— говорю,— можно».
Ну и поскакали мы. Пан — впереди, я — сзади. Надо было дать немалый крюк, но солнце стояло еще высоко, и можно было часок-другой побродить по байдинским чащобам.
Вот и поехали в это самое Байдино. Обогнули перелесок, проскочили лощину и очутились возле болотца.
«Вот здесь,— говорит пан,— мы, может, хоть уток слегка попугаем. Только надо к речке пробираться: тех, которых сами не достанем, собаки помогут».
«Конечно,— говорю,— помогут. Что же это были бы,— говорю,— за собаки, если бы они и птицы не задушили».
Возле речки пан и говорит:
«Ты,— говорит,— поставишь коня и зайдешь с того конца, а я буду тебя у чистого плеса ждать».
Ну и пошел я. Полазив по ивняку и срезав штуки четыре уток, я уже думал возвращаться. И только это вынул люльку, чтобы. закурить, как слышу — будто пан кого-то ругает. Неужели, думаю, меня заждался? Но с чего же, думаю,— позвал бы, если что такое.
Не прошел и нескольких шагов, как слышу — кто-то выстрелил. А потом кто-то стал кричать и плакать. По-недоброму защемило сердце. Бегу и думаю: поймал, должно быть, какого-то обормота пан. Будет забот на всю дорогу.
А когда подбежал, не поверил своим глазам. И не успел опомниться, как пан закричал:
«Доставай!»
А достать нужно было лодку, которая качалась на реке. Насмерть подстреленный, лежал в ней Игнат. Паненка, должно быть, не веря себе, все еще силилась поднять его, но голова Игната падала у нее из рук и стукалась о днище лодки. Паненка ничего не понимала, в глазах ее был только ужас.
Когда вытащили лодку, паненка бросилась на труп и забилась над ним. Потом она подняла голову и посмотрела нанас. Ничего не было страшней ее глаз. И волосы вдруг стали длинные, растрепанные.
«Зачем вы убили его?» — спросила она очень тихо.
Потом будто вспомнила что-то, в ужасе раскрыла глаза и крикнула:
«Не дам! Не дам! Злодеи! Убийцы! Не трогайте его!»
Паненка снова бросилась на труп, а пан размахнулся и в щепки разбил свое ружье о дерево.
«Отвези домой, а за ним завтра приедут! Не убежит!» — приказал он мне, а сам сел на коня.
Вот так и закончилось их недолгое счастье... Ох, какие твердые сердца бывают: как камень могильный... Нечеловеческие сердца.
Снова дед умолк; он тупо смотрел на свои колени и, должно быть, заново вспоминал свою жизнь. Глаза его задумчиво светились, и мне казалось, что в них пробегают тени воспоминаний.
— Ах, какая золотая девушка была,— сказал наконец дед и вздохнул.
— Ну, а что с ней потом было? — не выдержал я.
— Э, детки, так она и зачахла. Куда вся ее красота девалась: похудела, вытянулась, сама как смерть стала. Под вечер, бывало, выйдет на минутку в сад посидеть и все думает, думает... Недолго прожила, похоронили ее у церкви.
Дед стал доставать торбочку. Не спеша развязал, вынул кусок сала, отрезал ножом-цыганком ломтик, насадил на заостренный прутик и начал поджаривать.
— Всего довелось мне повидать в жизни,— сказал дед, еще думая о чем-то своем,— потому что, как говорят, я всегда был на виду. Посоветоваться кому надо — к Зарубчику идут. В волость, бывало, надо: кто пойдет? Зарубчик. К исправнику поехать — Зарубчик. Один раз даже в Вильне от обчества побывал...
— А почему это, дедуля, вас Зарубчиком зовут? Пан такое прозвище дал, что ли?
— Как говорите?
— Зарубчиком почему вас зовут? Откуда у вас такое прозвище?
Дед коротко взглянул на меня, а потом перевел глаза на дотлевающий уголек. Долго думал, поправил сучья в костре. Побил прутиком по углям, отчего высоко в темень взметнулись искры.
— Э, детки...
Он поднялся, крякнул, как от холода, и ушел в темноту.
Я тоже догадался, что нужно посмотреть коня, и пошел за дедом. Лица коснулась легкая сырость. Отойдя от костра, я удивился: темень была такая густая, что ее хотелось раздвигать руками. Я свистнул. Конь отозвался, и я пошел на его голос.
Конь встретил меня по-дружески, ласково ткнулся мордой в плечо. Я поймал эту морду, погладил, сгреб комаров, налипших возле глаз. Конь фыркал и терся о мое плечо. От него пахло потом и ванной душистой травой.
Обняв колени, дед сидел у костра и смотрел так, будто созерцал свои думы. И когда где-то кончилась вереница этих дум, как бы вслед им сказал:
— Давно это было, детки. Не пан дал мне такое прозвище, а люди...
Я уселся удобнее, чтобы потом уже не двигаться.
— А было это так. Когда-то пан давал мужикам болота на расчистку. Кто больше расчистит, тому и оставался потом этот участок под покосы. А у деда моего было три сына: Макарка, Базыль и Якуш. Макар — самый старший, был женат, жил отдельно, а Базыль и Якуш — с отцом. Работники они были удалые, вот и отхватили этого покоса десятины три, может. Не бедная была семья: был хлеб и к хлебу.
Но тут и без беды не обошлось. Надоумили черти Я куша связаться с плотницкой дочкой Мариной. Здоровая была девка, грудастая такая. Щеки — как маков цвет горят. Пройдет, бывало, по улице — даже земля стонет. Работница, правда, золотая, но и распутница несусветная. Черт знает, чем она Якуша привязала, но он жить без нее не мог. Решил жениться. Родители и так и этак: сынок, пожалей себя, не бери на себя позора такого,— куда там, и слушать не хочет: женюсь! Что ж, и дубиной не остановишь: полезай в петлю.
Начали постепенно готовиться к свадьбе. Как бы там ни было, а обычай надо соблюсти. Но вдруг — пропал Якуш, как камень в воду канул. День ждали, другой — нет человека. Обыскали все вокруг — может, в колодец провалился или повесился,— не нашли. Ну что ж, решили: значит, от Марины сбежал. Кто хвалить его за это начал, а кто хаять.
Но тут стали вокруг кони пропадать у людей. То с ночного не вернется, то из хлева исчезнет — что за напасть? Стали на Якуша грешить: не иначе как он нечистым делом занялся. Клянут его, но боятся как огня. Очень отчаянный был человек. А однажды ночью соседнее село все прахом пошло, ни одного гуменца не осталось. Тогда уже всем обчеством решили в волость идти и просить заступиться.
После этого стало тише, да вдруг и сам Якуш заявился. Хорошо одетый, ухоженный. Пояса дорогие на нем, рубашка с манишкой, сапоги блестят, а портки так, может, просто с князя какого. Ну, известно, первым делом водка рекой полилась. Все село гуляй — у Якуша денег хватит!
Липнут девчата к Якушу, но только одна для него царица — Марина.
Женился-таки. Живут с родителями Базыль и Якуш — все будто бы хорошо. Кто его знает, может, виновата в том и Марина, но задумал Якуш так, чтобы хозяйство — и сенокосы те — ему одному досталось.
Скосили они свой участок: добрый там луг был, трава росла, как тростник. Место удачное, ровное, отлогое. И лесок недалеко.
Как-то раз Базыль с Якушем поехали туда за сеном. Наложили возы — ладные, широкие, и, пока уминали да обхорашивали, ночь подошла. А дорога далекая — верст с десять, пожалуй, будет. Якуш и говорит Базылю:
«А что, если б нам заночевать тут?»
«С чего это?»
«А зачем мучиться ночью? Думаешь, хорошо качаться на этих ямах?»
«Нашел чего бояться. Где объедешь, где плечом подопрешь. Что это — впервые? А завтра ведь нужно в Дятлище за бревнами ехать»,
«Успеешь со своими бревнами, никуда они не денутся».
«Как хочешь,— будто бы согласился Базыль.— Только же батька приказывал...»
«Ну, что там — батька! Сам видишь — ночь!»
Так и не поехали. Остановили лошадей, разложили костер, перекусили чем было, да и стали на ночлег устраиваться. Якуш долго лежал, глядя в небо, курил и сплевывал. Луна показалась над лесочком. Якуш поднялся, постоял, как бы прислушиваясь к чему-то, да и говорит:
«Базыль?» «А?»
«Ты спишь?»
«Нет. А что?»
«Спи, а я пробегу в лесок да пару вязков срублю. Благо, и месяц не сильно еще светит».
«Ну иди».
Покопался Якуш около воза, вытащил лопату, взял топор и подался в лес.
В лесу покружил немного, выбрал место, сгреб сверху листья и начал копать яму. Покопает, покопает, да и оглянется, прислушается. Довольно долго возился там.
Базыль спал, когда вернулся Якуш. Кони, сойдясь, изредка махали хвостами да терлись мордами друг о друга.
Якуш нагнулся над Базылем. В лунном свете было видно, как в его перепутанных волосах торчат сухие травинки. Якуш выпрямился, поднял топор и со всего маху опустил его. Базыль даже не встрепенулся.
Обтер Якуш топор сеном, потрогал ногой Базыля, чтобы убедиться, что тот мертв, взвалил на плечи и понес. А луна хорошо начала светить. Закопал Якуш яму, заровнял, нагреб наверх сухих листьев, разровнял их и, вытерев со лба рукавом пот, теперь уже украдкой направился к возам. Сначала шел, а потом бежал. То ли от страха, или в самом деле так было, но ему казалось, что за ним кралась и перебегала какая-то тень.
А это был лесничий. Вот же бывает: как ни прячься, а все равно кто-то заметит тебя.
Якуш позатирал следы, привел себя в порядок и поглубже закопался в сено.
Должно быть, даже самому отъявленному злодею не легко убить человека: так и не заснул он. Что ему чудилось, о чем думалось — кто это скажет? Только рассветать начало, а он уже был в дороге.
То ли чтобы смелости себе больше придать, то ли чтобы на людях виду не подать, но он даже песню запел, негодник. Едет, заливается — даже лес звенит. Ему уже грех не грех, где там! Ой, до чего зверь человек бывает... Но версты за четыре до дома его уже поджидают стражники.
«Куда едешь, человече?» — спрашивают.
«Сено домой везу — видите же».
«А откуда сено?»
«С Заболотья. Там же сенокосы наши».
«Один ездил?»
«Один».
«А может, с братом?»
«Так брат же ушел куда-то».
«И ты не знаешь куда?»
«А что я — пастух ему? Еще вчера вечером ушел куда-то. Может, уже дома».
«Дома? А может, в лесу?»
Почуял Якуш, что быть беде. Зыркает глазами: как бы убежать.
«Слезай с воза!»
А он одно долбит:
«Не знаю, где он».
«А мы знаем — идем».
Откопали ту свежую яму. Ну что ж: стоит Якуш, улыбку кривую состроил, как бы говоря: быстро же вы меня зацапали, прохвосты.
Так и пропали оба брата из-за жадности человеческой. Только от Макара потомство пошло. Но их уже всех стали называть Зарубчиками. Вот, детки, потому и меня Зарубчиком зовут... Не пан мне дал такое прозвище, а люди...
Темная, глубокая тишина стоит во всем свете. Костер давно потух, чуть высвечивая последними угольками белую дедову бороду. И дед мне кажется маленьким, и очень сгорбленным, и далеким, и мне не верится, что я только что слышал его голос. Может, это кто-то другой говорил из темноты, а дед только слушал его, а теперь смотрит на угли и все еще слышит тот голос. Еще раз я собрал и подбросил в костер сухого валежника, и огонь сначала совсем захлебнулся, а потом поскакал, цепляясь за тонкие хворостинки.
— Что же Якуша — засудили?
— Как говорите?
— Как же с Якушем потом поступили?
— С Якушем? — переспросил дед.— Казнили.
Вряд ли нужно было расспрашивать дальше. Все было кончено, от далекой старины остался старый свидетель ее — Зарубчик; я думал теперь о нем. Как тяжело, должно быть, ему нести на себе память человеческих поступков.
— Привели Якуша в город,— между тем говорил дед дальше,— чинить над ним суд. В центре города стоял высокий помост: на нем и карал палач преступников. А кара, детки, была такая: брал палач большой арапник — из семи жил, каждая с проволочным концом,— и начинал бить. И с каждым взмахом хлыста приговаривал: «Это за то, что не слушался отца», «Это за то, что не уважал царя и бога», «Это за то, что зарубил своего брата».
И вот в воскресенье на городскую площадь понагнали людей со всей волости, чтобы они видели, что ждет человека,
который переступил меру человеческого, поднял руку на кровного. Божкают люди, вздыхают. На помост поднялся палач, свистнул арапником, все примолкли. Сильный такой, в красной рубахе с засученными рукавами, похаживает по помосту. А потом остановился, ноги расставил твердо, потому что на помост возвели Якуша, гул пошел по площади: кто кричит, кто плачет. Якуша привязали к столбу, голой спиной к людям...
Так и бил палач его по этой спине, покуда не дошел он. Все уже разошлись, только Марина еще валялась на мостовой да стонала: уже и голосить не могла...
Кони звякнули удилами, должно быть отмахиваясь от комаров.
— Всякий грех карается, детки. Вот так-то,— закончил дед свою страшную быль.— А нас с тех пор и стали звать Зарубчиками.
Дед начал устраиваться спать. Костер наш давно погас, теперь на небе видны стали звезды, и чувствовалось, как намного похолодала ночь...
ПОРОГ
Отец мой, как и всякий грешный человек, хотел разбогатеть. Он влез в долги — к знакомым, в земельный банк — и купил под Слуцком участок земли. Неудобицы — пески, болото, кустарники, кочки,— самой дешевой, но только бы побольше. Надеялся на свое трудолюбие и силу: все выкорчует, разровняет, осушит. Длинным узким болотом этот участок делился на две половины: по одну сторону — Хвоевица, по другую — Солодухи. Названия эти, должно быть, очень точно передавали суть: Хвоевица — потому что когда-то эти песчаные пригорки были покрыты низкорослым сосняком; Солодухи — потому что требовали большого труда, отнимали много сил, а вылезть из бедности не давали. С этими местами и связано мое первое воспоминание.
Тихий, весенний, довольно холодный и хмурый день. На низком бугорке стоит наша маленькая, срубленная из тонких сосновых верхушек хатенка с одним окном. Сенцев нет, они еще только намечены: лежит на кругляках первый
венец и каждый раз, идя в хату, надо высоко поднимать ногу, переступая бревно. Крыша недокрыта, потолку гуляет ветер, голые стропила глядят в небо, а с этой стороны, где потом будут сенцы, торчат концы обрешетин. Двор одним концом упирается в болотце с застоявшейся зеленой водой, в которой весь день неистово закатываются лягушки, а другим — в канаву, прокопанную почти под самым окном. За канавой, сквозь негустую поросль лозняка, чуть просматривается след дороги, только нашей дороги, потому что, кроме нас, по ней никто не ездит.
И двор, и хату, и унылые окрестности я помню только потому, что все это связано с незначительным эпизодом.
Вероятно, я в чем-то провинился — то ли не закрыл дверь в хату, и там, заскочив, нашкодила собака, то ли не устерег прикрытую хворостом вскопанную возле самой стены грядку, и ее раскопали куры,— но память сохранила ту минуту, когда я босиком, в полотняной рубахе, из-под которой мелькают мои голые ноги, убегаю от отца, снявшего ремень, чтобы меня наказать.
— Ах ты обормот! Ах ты разбойник! — тихо грозится отец, догоняя меня, и мне, помню, не так-то уж страшен ремень, но душит горькая обида, потому что не виноват: просто захотелось спать...
Первое воспоминание о Хвоевице тоже коротенькое, как вспышка молнии. И тоже обрывок какого-то случая.
Чистый, редкий лесок, оставленный после расчистки на нужды хозяйства. Тыльной стеной к нему стоит хлев с низкой соломенной крышей. Над ней нависают кривые сучья корявой сосны. На чуть заметной дорожке, что проходит между хлевом и лесом, лениво развалился пароконный плуг, из которого выпрягли, вероятно, совсем недавно лошадей, потому что тут же разбросаны хомуты, веревочные постромки, и даже комок земли, выхваченный сошником вместе с травой, еще не успел обветриться. За хлевом ворота во двор, и там, в его глубине, я знаю, стоит хата. Хата наша, однако я никогда в ней не был, потому что там живут чужие люди. Туда по какому-то делу пошел отец, а я жду его, и мне кажется, что он задерживается бесконечно долго.
Только много поздней я узнал, что трухановичскую усадьбу отец намеревался дать старшей дочери Ульяне в приданое. Но пока приходилось разрываться на два хозяйства. Обессилев и кое-как достроившись, отец сдал Хвоевицу в аренду слуцкому кузнецу Лейбе, а сам выселился в Солодухи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49