Правда, на собственном горьком опыте я убедился насколько осторожно нужно писать, чтобы не дать пищи недобросовестному читателю, остерегался этой «дущи», объективизма. После выхода в свет книги «Шугае сонца» с той же Могилевщины в ЦК был прислан исковерканный ее экземпляр с вымаранными строчками и целыми абзацами. Вымарано было все, о чем говорили настоящие люди, авторские убеждения и раздумья, а оставлены мысли и разговоры кулаков и подкулачников. И те места, где говорилось. что в бывшем имении не чувствуется пока хозяйской руки. С такой «доработкой» книга, естественно, читалась совсем по- иному.
В попутчиках ходить, однако, было не очень весело. Поиски правильного пути навели на мысль, что мне, вероятно мешает романтика, к которой у меня была склонность. и я из своего творчества надолго изгнал женщину и любовь. И еще подумалось, что меня, возможно, подводит тема. Что ни говори, а крестьянская душа сложная, в ней так близко соседствуют бедняк и кулак. Колхозы — новая форма жизни; сердцем и умом я их принимаю, но, может, что-то не принимает душа? И я захотел испытать себя в ином материале. Истпарт дал мне документы о козыревских партизанах. Я был потрясен: какая героическая страница революционной борьбы! Начал писать роман, но закончить не удалось, а материалы погибли.
ВОСЕМЬ СМЕРТНИКОВ
Недавно я получил письмо. В нем оказалась вырезка из газеты, очень старой: бумага пожелтела, стала жесткой, на сгибах уже начала ломаться. Развернув эту вырезку, я увидел свой очерк «Восемь смертников» и вспомнил обстоятельства при которых он был написан.
Когда-то директор Истпарта Поссе дал мне возможность познакомиться с архивными материалами о козыревских партизанах, расстрелянных белопольскими интервентами в 1920 году. Я нашел и живого свидетеля событий того времени — секретаря штаба минской подпольной организации Веру Погирейчик. Ей удалось избежать смертной казни, но она была до того изувечена дефензивой, что ходила с палочкой.
Встречи с Погирейчик обогатили меня материалом, какого не могли мне дать архивные документы: картинами деятельности организации, живыми чертами людей, их характеров, словесными портретами. Я узнал, кто с кем был связан, кого подозревали к провокации и провале.
О моей работе проведал тогдашний корреспондент «Правды» Федор Вигдорович. Он попросил написать небольшой очерк для газеты. Вот так и появились в «Правде» эти мои беглые наброски,— должно быть, в году тридцать втором или тридцать третьем.
Письмо прислал директор Кричевского краеведческого музея Михаил Мельников. «Среди бумаг бывшего начальника погранвойск СССР А. Ковалева,— писал он,— моего земляка, предательски убитого изменниками в марте 1942 года в своем вагоне в Горьком, человека, который с 1925 года по разным границам возил с собой белорусские книги, я нашел и вырезку с вашим очерком. Как ни жалко, но пересылаю его вам. Ковалев родился в 1900 году, был героем гражданской войны».
Я склоняюсь перед светлым образом А. Ковалева, который сберегал эти наброски среди памяток героического прошлого нашей земли, и беру на себя смелость передать их читателям.
Железнодорожный разъезд Козырево. Глухое минское предместье. Ночь. Темная, тихая. На стрелках только под самыми фонарями тускло поблескивает колея.
Пахнет молодой зеленью, мокрой землей. Над заборами дремлют вишневые ветви. Со станции, из Минска, иногда доносятся короткие гудки паровозов. Где-то за трактом отзывается собака. Взлает, как от испуга, и снова тишина. Все спит.
Но два человека крадутся во тьме — Вас иль Погирейчик и Владимир Шумский. Они возвращаются с задания, которое дал им начальник партизанского отряда Шарангович: на линии Минск — Осиповичи рвать телеграфные провода, взрывать мосты.
Оба устали: пробирались в сумраке, обходя села, торные дороги, все больше по кустам да вырубкам.
Погирейчики — вся семья подпольщики. Отец — машинист паровоза. Это очень удобная профессия: бывая в пути, он передавал приказы партизанского отряда, привозил новости. Сестра Вера — секретарь штаба. На ее обязанности было держать связь с Барановичами.
Пользуясь правом бесплатного проезда по железной дороге, она перевозила туда литературу, инструкции, оттуда — оружие, пироксилин.
Однако главным подпольщиком в семье считался Вас иль. Несмотря на свои девятнадцать лет, он уже участвовал в боях с Колчаком, был в подпольной организации, которая боролась против Семенова. И в минском подполье стал помощником начальника подрывного отдела. Спокойный, молчаливый, как будто о чем-то мечтающий, он никак не мог вызвать подозрения, что занимается таким опасным делом.
Не казался подозрительным и Шумский. Крестьянин из Колядич, скромный, доброжелательный, всегда на людях в своей фасонистой шапочке со вставленным внутрь прутиком, чтоб стояла торчком, в сером френчике, переделанном из шинели, он тоже был при подрывниках: покупал оружие и вел агитацию.
Они шли огородами. У дома Погирейчиков распрощались.
— Будь здоров, Владимир.
— Доброй ночи, Василь. Спроси у Веры, может, что привезла из Баранович и надо перепрятать.
— Завтра увидимся — скажу.
Шумский пошел дальше, а Василь перелез через забор, отворил калитку во дворик. У дома постоял, по привычке прислушиваясь, чем живет ночь.
Очень хотелось спать. Осторожно постучал в окно.
Спал он крепко, но впечатления дня все время врывались в сон. То звенели провода на столбах, то ехала повозка и что-то бренчало в ней. А потом начали бить в бубен. Бьет и бьет кто-то в бубен, и все сильней и сильней. Просыпаясь, Василь слышит, что это бьют в дверь и доносятся разъяренные голоса:
— Пся крев, отворяй!
Начинало светать. В окна видно, что на улице солдаты. Много солдат. Они ходят по дворам, на кого-то замахиваются, на кого-то кричат. Высыпали из хат люди, но все больше жмутся к своим заборам. Плачут дети, голосят матери. Подгоняя прикладами, трое ведут Мелентия Процкого, телеграфиста, одетого в форму, но без шапки, и Вячеслава Василевского. Василевский болезненно скорчился: на фронте он был отравлен газами, а в десятом авиаотряде под Петроградом
сломал ключицу и еще не поправился. Дальше, в тесной куче, окруженной солдатами, стоит бывший шофер инженерных войск, а теперь слесарь минского депо коммунист Лявон Путырский. Там же, видно привезенные из Колядич, оба Плащинские — ветеринарный фельдшер Семен и его сосед, недавний рабочий Обуховского завода Сергей. На нем сегодня нет ни галстука, ни шляпы, а ведь он так любил это маленькое свидетельство своей причастности к столице.
В семье Погирейчиков забрали пятерых: Василя, отца, мать и двух сестер. Дома остался тринадцатилетний Митя. Заплаканный, он стоял на пороге и видел, как солдаты били арестованных нагайками и прикладами карабинов. У Василя все лицо было залито кровью, и, связанный, он старался вытереть щеку плечом.
Вера, стройная, молодая и красивая, гадливо смотрела на офицера, который распоряжался, помахивая хлыстом. Должно быть, и тут офицеру показалось, что им любуются. Он подошел к Вере, галантно улыбнулся:
— Скажите, красавица, а где еще прячутся большевики?
— Я только знаю, где негодяи,— отвечала Вера.— И с негодяями не разговариваю.
— Ах, так!
Офицер велел Вере отойти к забору и выстрелил ей в спину. Вера вздрогнула, прислушалась — не ранена ли? Потом повернулась и сказала:
— Хотя вы и офицер, а стрелять не умеете. Мне бы ваш револьвер — я бы не промахнулась.
Каждый день их водили в камеру пыток. Аккуратно приходил палач с жутким оскалом на закостенелом лице. Он пытал с этой же улыбкой — может быть, чтоб выглядеть героем. У него были помощники, даже потемневшие от своей нечеловеческой работы. Били шомполами по пяткам, по спине, били обтянутыми резиной пружинами; загоняли иголки под ногти, прокалывали пальцы; ставили под ледяную воду, чтобы капли методическими ударами, как гвозди, впивались в голову; растопленным сургучом обливали тело; зажимали дверью и ломали руки; пропускали электрический ток. Люди корчились, чернели, кусали себе губы и — молчали.
На суд приехал мастер кровавых дел полковник Шемет. Только что в Слуцке он расстрелял четырнадцать повстанцев. На столе перед ним распятие. Рядом — начальник дефензивы
Красуцкий и грузный, седой, увешанный орденами генерал Шептицкий. Тут же поверенные господа бога — поп и прославившийся позже садист и шпион ксендз Усас.
Суд шел три дня, с третьего по пятое мая. Но и во время суда не прекращались допросы и пытки в дефензиве.
В последний вечер вызвали Веру Погирейчик. Она не узнала камеру пыток: за столом, уставленным вином и закусками, веселились девицы и офицеры. Когда она вошла, пьяный гомон утих.
— Панна Вера,— радушно поднялся навстречу офицер,— вы счастливая: завтра вас выпускают на волю. Давайте вместе пить и веселиться.
— Я никогда не водила дружбы с панами.
— Оставьте, панна Вера. Вы такая милая.
— Не прикасайтесь! — крикнула она, когда кто-то захотел ее обнять.
Вмиг со стола все было прибрано, и комната приобрела знакомый вид камеры пыток. Веру раздели, поставили на стол. Ее кололи вилками, о тело тушили папиросы, поджигали спичками под пьяный хохот и визг девиц...
Приговор был объявлен седьмого мая. Восемь человек — Василевский Вячеслав, Кепа Андрей, Погирейчик Василь, Путырский Лявон, Процкий Мелентий, Плащинский Сергей, Шумский Владимир, Плащинский Семен — за «подготовку к вооруженным выступлениям против вооруженных сил государства» приговорены к расстрелу. Шесть человек, в том числе и Вера Погирейчик,— «к строгому тюремному заключению на десять лет каждый», как записано было в приговоре. Когда объявляли приговор, Веры среди подсудимых не было: после допроса с пьяными девицами она навеки осталась искалеченной.
И вот их ведут на расстрел в Комаровку, в лес пана Ваньковича. Закованных в кандалы. Окруженных солдатами в серо-зеленых мундирах, с карабинами на изготовку. Короткие тесаки тускло отливают начищенной сталью. И следом за этой процессией растет и все приближается толпа людей. Их отгоняют, оттесняют от осужденных, наезжая лошадьми, размахивая шашками. На миг толпа отступает к тротуарам, забегает вперед и снова окружает тесной стеной. Вдруг взлетает над головами и падает к ногам осужденных букёт цветов. Зазвучала песня. Она зародилась среди осужденных, совсем тихо, и вот к ней присоединяется толпа, и уже ничего
не могут сделать крики и шашки офицеров, песня растет, ширится, несется над улицей, над городом, как гимн мужеству и бессмертию.
В толпе шел и старик Погирейчик, незадолго до того выпущенный из тюрьмы. Когда началась песня, он не выдержал, прорвался сквозь цепь конвоя и бросился к сыну. Песня не умолкла, только примешался к ней звон кандалов, когда отец схватил скованные руки Василя. Солдат хотел оттащить старика, но офицер не велел.
— Пускай идет с нами старый пес и посмотрит, как будет кончаться его сын.
Во время расстрела его поставили в семи шагах от смертников. Он видел загодя выкопанную яму, свежий, еще сырой песок, выброшенный из нее на траву. На этом песке и поставили восемь человек. Солдат — уж не тот ли самый, с веселым оскалом зубов, знакомый по камере пыток,— накинул мешок на голову Сергею Плащинскому. Подбежали другие солдаты. И вот скрылась кудрявая голова Андрея Кепы. Не успев выкрикнуть «Да здравствует!..», задохнулся голос Владимира Шумского. Рванулся, чтоб последний раз глянуть на свет, Вячеслав Василевский. Накинули мешок на светлое, совсем мальчишеское лицо Пустырского. Процкий ждет своей очереди с гордо поднятой головой. Хочет смело смотреть смерти в глаза и не дает накинуть мешок Семен Плащинский. Спокойно, как обычно, уходя на задание, кивнул головой старому Погирейчику, прощаясь, сын Васи ль.
Глухая, как во сне, команда, и отец видит вытянутые карабины, с тусклым блеском тесаков на них. Короткая вспышка. Выстрелов он не слышит, а только видит, как подгибаются ноги у тех, что стоят на песке. Упав, некоторые пытаются подняться, и тогда снова видны короткие огоньки. Сын... Даже после второго выстрела он пытается встать, тогда офицер выпускает в него подряд несколько пуль.
Даже тут офицер не может обойтись без своих шляхетских шуток.
— Пся крев!— кричит он старому Погирейчику.— Ты заколдовал своего бандита: только шестая пуля уложила его.
Как только пришла в Минск Красная Армия, эту могилу раскопали, чтобы похоронить партизан как героев революции. Когда поднимали труп Андрея Кепы, он кололся — в нем остались иголки. В сжатых кулаках Василевского были обрывки»материи: его закопали живым, и, задыхаясь, он рвал на груди рубаху...
ФАКИР ИАМА
В редакцию газеты ««Штаратура мастацтва» зашел пожилой человек и спросил, нельзя ли ему повидать Скрыгана. Я поднялся ему навстречу, приглашая пройти, но человек смущенно сказал, что хотел бы поговорить со мной наедине.
Редакция помещалась на втором этаже Дома писателя, в комнатах тесных, неприветливых. Мы вошли в небольшую нашу приемную. Здесь стоял диван, обтянутый черной, потрескавшейся от времени кожей, и круглый столик с давно утраченным блеском густо-коричневой краски.
— Простите, что оторвал вас от работы,— сказал человек, волнуясь.— Неважно, кто мне посоветовал, но я пришел к вам как к писателю. Хочу продать вам свои дневники...
— Как так?
— Я артист,— поспешил объясниться человек,— факир Иама. Приехал в ваш город на гастроли. В моем предложении нет никакой спекуляции.
Я вспомнил, что в самом деле видел расклеенные в городе афиши с именем этого человека. Большими черно- синими буквами в центре было написано «Факир Иама», а в левом углу сверху — портрет. Нездешняя внешность: загорелое до глянца лицо со строгим блеском глаз; чалма, перекрещенная на лбу белыми складками, среди которых черными лучами сверкает драгоценный камень; тонкое кольцо серьги в мочке уха. Невольно воображение уводит в далекие, жаркие, неведомые страны, где полно самых жгучих тайн, где живут чародеи, предсказатели судеб и где змеи танцуют под музыку... Я взглянул на Иаму: с портретом никакого сходства не было. Пожилой, невысокого роста, щуплый, усталый, даже растерянный человек сидел передо мной. На узких плечах — короткая доха рыжей, свалявшейся шерстью наружу.
Не соответствовала такая внешность ни портрету на афише, ни чужестранному имени, ни профессии. Всему этому хотелось найти объяснение.
— Я много поездил по свету,— продолжал между тем Иама,— много чего видел и все, что казалось достойным внимания, записывал. Я видел большие города — Париж, Вену, Ниццу, Дели, Бейпин. Знал известных всему миру людей — французских борцов, индийских факиров, итальянских певцов, драматических артистов, таких, как Сарра Бернар, танцовщицу Айседору Дункан. Словом, мне было что записывать в вол дневники. Разумеется, прежде всего в них рассказана моя жизнь. Профессия факира не такая уж распространенная, и мне казалось, что вам, писателю, Дневники могут пригодиться.
Пет, мне они не были нужны. Во-первых, совсем недавно ионии лип. и печати «Похождения факира Бен-Али молода Иванова, и я не мог даже подумать, чтобы пни горим, да еще полученную из чужих рук, не зная материала. Во вторых, это было далеко от моих замыслов: я собирался писать о козыревских партизанах. Я сказал, что дневники взять не могу.
Жаль,- вздохнул Иама.— А я так надеялся...
Все еще находясь во власти противоречивых чувств, я сказал:
— Дневники — это то, что пишется о самом себе и для самого себя. Такое интимное, что даже наилучшему другу не осмелишься показать. И вот это сокровенное — на люди! Что вас заставляет продавать их?
Иама втянул голову в узкие плечи. Мы сидели на черном протертом диване, между нами лежала его рыжая, под цвет дохи, шапка-ушацка.
— Я надеялся, что когда-нибудь они помогут мне написать книгу. Собирался стать писателем. А теперь вижу, что и не смогу и не успею. Но не это главное. Я женат, моя жена — молодая женщина, и я не могу... Однако и это не главное. Вам хорошо известно, что искусство факира теперь не в моде. Даже сейчас, разговаривая с вами, я все время думаю о том, как пройдут гастроли. Мои заработки такие неопределенные, а я даже в мыслях не могу допустить, чтобы она испытывала... Надеюсь, вы понимаете, о чем я говорю.
Я понимал. Профессия факира не сулила в то время легкой жизни. Государство боролось с поповством, разоблачало религиозный обман, всякое шарлатанство, а факиры основывали свою работу прежде всего на тайнах, на том постулате, что они владеют сверхъестественной силой, знаются не то с богом, не то с чертом. И обычно программы фокусников проверялись; от них требовалось, чтобы все излишне мудреное было тут же раскрыто. Ремесленников это не ущемляло, их примитивные программы выдерживали самые придирчивые проверки, а истинные артисты теряли многое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49