А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Два-три дрозда с любопытством следят за нашими маневрами. Кругом много маленьких холмиков, плющ и листва придают им еще большую высоту, и нам кажется, что стоит только расчистить, только копнуть, и... Но предварительно надо взглянуть еще раз на планы и, разумеется, — разве можно тут устоять? — свериться с компасом. А потом надо будет решить, кому принадлежит честь первым проникнуть в подземный ход. Это сложный вопрос. Лепретр склонен отправить в разведку Андре ввиду его подчиненного положения. Отборные войска нужно оставить в запасе. Некоторые — очевидно, те, кто прочел «Виконта де Бражелона», — считают, что выслать вперед нужно Монфрона, потому что у него мощная, толстая спина и в случао обвала он сможет выдержать. Пятый участник похода — я забыл его имя — боится летучих мышей. Их там нет. Нет, есть, обязательно есть. Да нет же, говорят тебе, олух ты этакий!.. Мы какое-то время спорим и при этом неосторожно жуем взятую в дорогу провизию. И когда в воздухе уже пахнет дракой, нас безжалостно возвращает к суровой действительности старший надзиратель, неожиданно вынырнувший из чащи. И за каким чертом он туда залез?.. Он глядит на нас с милой улыбкой, потом берет на себя функции компаса и отводит обратно в лицей.
Приключение кончилось, для меня это не просто разочарование, для меня это — катастрофа. Воинская иерархия государственного учебного заведения пускает в ход всю свою сложную систему шестеренок, дело передается по инстанциям и доходит до директора. Нас вызывают в просторный, обставленный с пугающей роскошью кабинет, где директор заведения, наверняка уязвленный тем, что он ничего не заметил со своего наблюдательного пункта, заставляет нас в мельчайших подробностях рассказать о подготовке и проведении нашей операции и слушает с видом человека, который долгое время с помощью сложной научной методики пытался решить трудную задачу, как вдруг это решение пришло к нему от простых, неискушенных умов.
— Черт побери! Вдоль спортивной площадки! Вы слышите, господин классный наставник?
Классный наставник слышит очень хорошо. После строгой нахлобучки, произнесенной на изысканнейшем французском языке и поэтому трудной для нашего понимания, живописав в самых мрачных тонах ожидающее нас будущее, директор сообщил мне, что я буду подвергнут именно той каре, которой я опасался больше всего: лишен поездки домой. В следующую субботу «Париж-семья» не состоится.
Я прихожу в отчаяние, вынести это наказание невозможно, оно возрождает мою давнюю мечту, которая искушала меня, когда я думал о подземном лабиринте. Речь идет о бегстве. Больше я терпеть не могу. Если нельзя бежать под землей, я убегу по земле.
Возможная близость свободы воспламеняет меня. Наученный горьким опытом, я никого в свои планы не посвящаю. Я говорю тихонечко сам с собой, проговариваю все детали побега, заранее перебираю весь предстоящий путь, все мое возвращение блудного сына, мне снятся кошмары, меня тревожит, не будет ли это грехом, и, поскольку я вынужден держать все в секрете, я беседую с богом — ныне я подолгу и часто беседую с ним как до, так и после молитвы. Теперь я верую всем споим существом и очень нуждаюсь в помощи свыше, ибо слишком уж велики встающие передо мной трудности. Я принимаюсь чертить планы лицея и окружающей территории, что немного успокаивает меня. Я быстро прихожу к убеждению, что для побега существует один-единственный путь. Спортивная площадка уведет меня в сторону Со и парка, где я рискую заблудиться. Боковой выход из парка тоже отпадает из-за привратника с ястребиным зрением. Значит, я должен попробовать смешаться с толпой экстернов, которые уходят из лицея через подъезд главного здания; его открывают только в час окончания уроков. Привратника там нет, но есть надзиратель, и его бдительность нужно обмануть. Так что риск вес же существует.
Но он не так уж велик. Следуйте моему совету. Надзиратели экстерната нас почти не знают. Экстерны высыпают на лестницу шумной толпой, все классы одновременно и в полном беспорядке устремляются к выходу. Заранее избавившись от серой форменной блузы, размахивая раннем, я вместе со всеми, крича и толкаясь, сбегаю по лестнице, и через мгновение этот шумный поток выносит меня наружу. Окруженный со всех сторон беспорядочно бегущей, галдящей толпой, надзиратель не успевает ничего заметить. Я свободен!
Погода стоит чудесная, ласковое солнце провожает меня к вокзалу. Я уже ничего не боюсь. Со мною бог. Я правильно сделал, что посоветовался с ним. От этих приятных мыслей я замедляю шаг и к вокзалу подхожу спокойно и неторопливо, как будто гуляя. Я гляжу вокруг с растроганным любопытством человека, который после долгого отсутствия вернулся в цивилизованное общество. Располагать собой — ощущение для меня новое и волнующее, мне еще надо к нему привыкнуть. С удивлением я вдруг замечаю, что вполголоса напеваю в задорном ритме хор из своей оперы:
Милая лентяйка, как ты долго спишь! Луч зари сверкает над коньками крыш. Пробудились птицы, встрепенулся сад, Пламенем рассвета небосвод объят. Славная погода! Нежится земля...
Пламя рассвета, конечно, давно отпылало, сейчас одиннадцать .часов, но погода и в самом деле славная, слишком славная, чтобы мне хотелось сесть в поезд. Настроение мое почему-то меняется: неистовая тоска по дому улетучилась, я веду себя так, будто хочу как можно дольше не возвращаться в Париж. Я спускаюсь в подземный переход, который под железнодорожными путями выводит меня на площадь, разрезанную пополам Орлеанской автострадой. Отправиться пешком? Я останавливаюсь в нерешительности. Когда ты свободен, надо все решать самому, а я к этому еще по привык. Выбор на первый взгляд совсем пустяковый, но он затрудняет меня. В конце концов я сажусь в автобус, который идет до Орлеанских ворот, и это путешествие на площадке наполняет меня радостью. Затруднение осталось позади. Замечу, кстати, что такого рода отношение ко всякому выбору, проявившее себя здесь мимолетно и выразившееся крайней растерянностью, которую я пытаюсь замаскировать, сделается впоследствии постоянной чертой моего характера. Любой выбор будет для меня мучительным испытанием, словно во мно остался неистребимый след того чреватого серьезными последствиями первого решения, которое заставило меня задержаться тогда возле живой изгороди...
Не знаю, почему я снова думаю об этом, впрочем, я думаю об этом всегда. Я снова радуюсь своей удаче, и радостное настроение сохраняется до конечной остановки.
Я иду пешком по длинному авеню до перекрестка Алезия, а потом к площади Данфер-Рошро, кварталу мне тогда еще незнакомому и в любой час дня многолюдному. Я чуть ли не на каждом шагу останавливаюсь и ротозейничаю, но делаю это, должно быть, не случайно, ибо чем ближе я к цели, тем больше меня охватывает беспокойство. Как встретят меня дома? На Алезии я захожу в церковь, чтобы еще раз обратиться к богу с просьбой о содействии, и чувствую, что охотно остался бы здесь на весь день.
Да простится мне, что я так подробно рассказываю об этих ребячествах. Они все больше надрывают мне сердце по мере того, как уходит в прошлое сама атмосфера, которая придавала им цену, по мере того как исчезают все эти мучительные раздумья, мое волнение и религиозные порывы. Я и теперь порою заглядываю в эту леденяще холодную, некрасивую церковь, обхожу ее, останавливаюсь перед паникадилом, куда верующие вставляют свечи и зажигают их одну за другой, обращая свои просьбы; к богу. Свечи дымно горят, я вдыхаю их запах. На этом месте я в тот день долго стоял, погруженный в наивные молитвы; я безуспешно ищу свою тень. Что я мог тогда сказать богу? Всякая попытка разгадать это была бы искусственной, всякое определение недостойно высоких помыслов. Но надо продолжать. Как выразить обуревавшие меня чувства, когда я поднимался по лестнице своего дома, точно гость, и звонил у собственой двери, гадая в тревоге, кто откроет мне дверь... Дверь открыла мама в пеньюаре.
— О господи, это малыш! И голос отца из гостиной:
— Что? Ты с ума сошла!
Да, это я, это ваш сын, который страдал и томился вдали от вас! Какое счастье! И я плача смеюсь и смеясь плачу, и моя растроганность трогает маму, она сжимает меня в объятиях, она душит меня — ах, как я об этом мечтал! — она мешает свои слезы с моими, но ее ведь вообще нетрудно растрогать, я опасаюсь, что ее сочувствия окажется мало для того, чтобы семья примирилась с таким поразительным свидетельством любви и верности. Я спешу поведать в сбивчивой пылкой исповеди о своих злоключениях, рассказываю о подземном ходе, о заросшем кустарником конце парка, о несправедливости судьбы и директора, о том, как я вместе с экстернами вышел на улицу, но во время всего своего рассказа я ощущаю, что
они ничего не понимают и что заклания жирного тельца в честь возвращения блудного сына не произойдет. Мой побег восторга не вызвал. Первое удивление прошло, отец бледнеет, разражается проклятьями, всуе поминает имя божие — меня эти богохульства теперь коробят, — отец кричит, что из меня никогда не выйдет ничего путного, что я бесплодная смоковница, и я могу понять его гнев, ведь я и в самом деле провинился, нарушил правила, но разве можно думать о правилах, когда родной сын так вас любит, когда он так убедительно доказал вам свою любовь; я понимаю, но мне этого не понять, и вы не правы, лишний раз унижая меня, заставляя стать на колени и награждая оплеухами. У меня тю сей день горят от них щеки.
Так завершилась моя недолгая одиссея. В конечном счете все обошлось довольно благополучно. Отец — человек вспыльчивый, по по злопамятный, к тому же он не может по видеть того, что так очевидно. Приходится признать, что интернат для меня не подходит, но, с другой стороны, нельзя уступать моему шантажу. Родители предлагают компромиссное решение. Ну что ж, предположим, они согласятся забрать меня из интерната, но это, конечно, только предположение (о, это было бы слишком прекрасно!), а пока что я должен вернуться в лицей, чтобы закончить учебный год. Я стараюсь, насколько могу, скрыть охватившую меня радость; остаток дня я проведу в лоне семьи, как будто ничего особенного не произошло, и перебранка, которая возникает между родителями за ужином, приводит меня в умиление: дома действительно все осталось по-прежнему! Наутро я сажусь в поезд, меня сопровождает отец, одетый так, будто собрался на похороны.
Лицейское начальство приняло нас неожиданно хорошо. Очевидно, мой побег не желали предавать огласке, считая, что это повредит репутации заведения. Сначала отец поговорил с директором с глазу на глаз, потом в кабинет, где так хорошо пахли кожей глубокио кресла, пригласили меня. Я почувствовал, что директор, хоть он и держался в соответствии со своим высоким положением, относится ко мне доброжелательно. Я приобретал некоторый вес, я становился Латюдом1 вверенного ему лицея.
У директора была серебряная шевелюра, он носил перстень с печаткой и одевался весьма изысканно, что составляло резкий контраст с потертой внешностью классного наставника, добродушного существа с неопрятными усиками и в чарличаплинском котелке. Свидание очень походило на нашу предыдущую встречу. Директору, думаю, до смерти надоело сидеть целыми днями в своем роскошном кабинете; история с подземным ходом заинтересовала его не на шутку, он, видно, вошел во вкус и теперь дотошно выспрашивал меня обо всех подробностях моего побега:
— Черт побери! В ту же дверь, что экстерны! Вы слышите, господин классный наставник?
Классный наставник кивал головой и вздыхал, точно провинился не я, а он. Директор удостоил меня длинной, изысканного стиля речью, в финале которой сообщил мне, что сила должна принадлежать закону и что закон преступать нельзя. Это означало, что я должен подчиниться наложенному запрету и что до конца учебного года должен выходить из лицея лишь законным, предусмотренным всеми установлениями путем.
— Я мог бы тебя просто выгнать, но это было бы тебе слишком большой наградой, — добавил этот директор-психолог и картинно взмахнул рукой, на которой красовался перстень с печаткой.
С этого дня учебный год стал медленно, но неудержимо скользить к своему залитому солнцем концу. Парк зазеленел и расцвел, и моя несчастная доля уже не представлялась мне такой несчастной. Три оставшихся месяца казались мне пустяком, поскольку я вырвал у родителей обещание забрать меня из лицея, и я просил маму повторять мне это снова и снова, когда мы в четверг гуляли с ней по зеленым аллеям и нам под ноги падали уже не листья, а белые колокольчики с каштанов, и воздух благоухал ароматами цветов. Эти запахи стесняли мне дыхание, но в них был залог обновления природы и моей жизни, и это позволяло мне их переносить, даже делало их приятными, поскольку легкое стеснение в груди придавало моим ожиданиям оттенок какой-то двойственности, в нем было что-то от прошлого и от будущего одновременно. Разве не в прошлое предстоит мне вернуться, когда пролетят три этих крохотных месяца, и, если я заболею, за мной будет опять ухаживать та, кто сейчас с таким жаром меня
уверяет, что она тоскует по мне сильнее, чем я тоскую по ней... Я с ней ни о чем не спорил и больше не думал о том, что она могла бы получше защитить меня перед отцом, я был очарован и польщен ее уверениями, точно любовник, который ревность своей подруги считает за признак любви.
Радовало меня и другое обстоятельство: в моих отношениях с пансами произошли перемены. Мой побег произвел впечатление не только на директора. Я с удивлением обнаружил, что помимо своей воли сделался в лицее заметным персонажем и что молва приписывает мне целый ряд несуществующих подвигов, которые я совершил, пока добирался до Парижа. Опровергать эти слухи у меня не хватило мужества, я был счастлив, что перестал ходить в болванах и в безответных страдальцах на побегушках у Лепретра. Все мои прежние клички сменились одним-единствениым прозвищем: святая задница, в котором я не видел ничего обидного и от которого мой новый авторитет нисколько не пострадал. с
Это прозвище я заслужил. Бог услышал меня, и вполне естественно, что я был ему за это благодарен и готовился к своему первому причастию с большим рвением. И даже с экзальтацией, Я был теперь верующим, меня удовлетворяли теологические доказательства священника — хотя я и был склонен считать свои собственные доказательства еще более убедительными, — я ревностно относился к выполнению религиозных обрядов. Остается лишь сожалеть об этом безвозвратно ушедшем состоянии духа: какое-то время я прожил тогда в удивительном мире, где все проникнуто смыслом, где все взаимосвязано между собой, где царит гармония между внешним и внутренним состоянием — то, чего мне всегда недоставало прежде и будет всегда недоставать и впоследствии.
Кроме того, я наконец понял и оценил в полной мере принцип отпущения грехов через посредника. Я был уже переполнен нечистыми помыслами, удручен своими отношениями с семьей, своей злостью, своей странной чувственностью, и все эти тени покрывали мою душу коростой. Теперь они становились грехами, и я мог оставлять их в исповедальне, куда, излечившись от своей склонности к лютеранству, я устремлялся во всех затруднительных случаях, чтобы покаяться перед решеткой во всех дурных мыслях, которым я вел тщательный учет, и откуда выходил очистившимся и умиротворенным, а главное, избав-
ленным от терзавшей меня тревоги, которая сопровождала все мое детство. Говорю об этом без малейшей иронии. Когда все обряды бывали выполнены и все грехи мне отпущены, душа моя становилась спокойной, точно море в безветренную погоду.
Вспоминаю чудесные майские вечера в дортуаре. Дни стали длиннее, нам разрешили в течение получаса читать перед сном в постели. Я с жадностью набрасывался на Священное писание, предмет моего пылкого увлечения.
Отчетливо вижу покрытую белым стеганым одеялом металлическую кровать, с которой я свалился на пол в первую ночь, вижу полочку над изголовьем, на которой лежат мои четки и мамина фотография, вижу за высоким окном кусок предвечернего неба, чистого или прочерченного полетами ласточек, вижу книгу, читая которую я до того забываю об окружающем, что вдруг принимаюсь читать ее вслух. Реми, мой сосед, которого я, как и всех своих прочих врагов-друзей, как даже главного своего мучителя, великодушно простил, покачивает головой: «Ты совсем спятил, Андре!», а порой ко мне подходит надзиратель и шепотом, в котором слышится уважение к моему примерному благочестию, просит меня не шуметь. Возможно ли это? Кто бы мог поверить, что здесь, в интернате, таким безмятежным покоем будут исполнены последние минуты уходящего дня?
Свет за окном угасает, небо темнеет, ребячьи головы валятся на подушки, и на душе у меня удивительно хорошо, как море в безветренную погоду, и я с сожалением покидаю Моисея, Иосифа или Иисуса Навина;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43