Это вызвало восторженное одобрение банды уличных мальчишек, которая иногда тоже использовала этот балкон для своих нападений. С мальчишками у меня были, увы, лишь самые отдаленные контакты, поскольку мне категорически запрещалось водиться с «отродьем», как неизменно называла их моя бабушка. И вот теперь я обретал в их глазах вес, становился таинственным мстителем. Мальчишки ненавидели Аннет не меньше, чем я, ибо она свирепо гонялась за ними, стоило метательному снаряду попасть ей в окно, и производила иногда с чьими-нибудь ушами ту самую операцию, которой так упорно грозила подвергнуть и мои уши. Мои новые проделки были встречены Аннет гораздо более нервозно, и, сидя в укрытии, я наслаждался криками отчаянья и гнева, с которыми эта маниакальная поборница чистоты выскакивала на балкон; потом начинал звучать сладкий голосок госпожи де Парис; служанка призывала ее в свидетели, и та свешивала над перилами свои передние выпуклости, пытаясь определить, как попала на балкон эта мерзость. Какоо-то время в силу элементарных классовых предрассудков подозрения обходили меня стороной. Так напакостить могли, конечно, только уличные мальчишки, и Аннет принималась преследовать их с удвоенной силой.
Я счел, что нахожусь на верном пути, и стал искать способа наилучшим образом использовать свои преимущества. Моя фантазия била ключом, я уже мечтал о протянутых к вражескому балкону веревках, он был уже весь валит скользкими зловонными лужами, и над ним висели ведра с водой, которые мгновенно опрокидывались, стоило Аннет открыть балконную дверь. Всо это продолжалось до того злосчастного дня, когда изречение «Глаза имеют, а видеть не желают» потеряло свой смысл. От моих упражнений на стене оставались следы, которых просто нельзя было не заметить. По горящим ненавистью взглядам, которые бросала на меня Аннет, когда мы сталкивались на лестнице или оба оказывались на балконах, я понял, что смрадный след вывел ее наконец на меня и она только ждет случая застать меня на месте преступления. Мне надо было бы проявить осторожность, и я это знал, но уже ничего не мог с собой поделать, точно меня толкал под руку жаждущий моей погибели бес.
Аннет, превратившаяся в стойкого Аргуса, в конце концов застигла меня, когда я посылал на ее балкон очередной плевок. С торжествующим воплем и с быстротой Эвмениды она кинулась звонить в нашу дверь, дабы разоблачить мою зловредность, но была встречена с недоверчивостью, к которой примешивалось раздражение. Моя мама, как вы понимаете, хоть и имела глаза, но видеть не желала, особенно если ее сына обвиняли в таком мерзком поступке и называли подлым и порочным мальчишкой. Даже отец, когда его поставили в известность, занял позицию несколько двойственную, точно человек, которому подали неплохую идею. Он, конечно, стал по привычке очень громко кричать, но за всеми его «черт побери!» я угадывал некую заднюю мысль, которая пыталась пробиться наружу, а ему стоило превеликого труда ее отогнать. При таких обстоятельствах я мог бы, пожалуй, еще выпутаться из беды, но бес не дремал. Я обратил внимание только на эту отцовскую заднюю мысль и весьма необдуманно пожелал отличиться, выкинуть какой-нибудь особенно сногсшибательный трюк и тем самым как бы расписаться в своих подвигах, и самое забавное — решил сделать это путем анонимного письма.
В тот же вечер я составил послание, адресованное «Мамаше де Паржс и Аннет с крысиным лицом», куда вложил весь запас ругательств, слышанных от отца, не забыв, разумеется, его советов прогуляться туда-то и туда-то, прежде чем сесть на сковородку в аду. Это было последнее предупреждение Таинственного мстителя, как я подписался.
Прибавьте сюда орфографические ошибки и выполненную цветными карандашами карикатуру, которой я был весьма доволен, — она изображала госпожу де Парис с кормою и бюстом внушительных размеров, с головы которой когтистая лапа срывала парик (это слово я написал рядом и еще обвел его кружком); тут же стояла голая Аннет, и чертенята кололи ее вилами в зад. Свое произведение я запечатал в конверт и сунул утром владелице дома под дверь.
С глаз родителей упала последняя пелена. Госпожа де Парис сочла послание прекрасной иллюстрацией к еще одной поговорке: «Яблоко от яблони недалеко падает». Она отказала отцу в квартире, отправив соответствующее официальное уведомление па гербовой бумаге, что само по себе являлось оскорблением для таких людей, как мы! Чаша терпения переполнилась. Больше уже никто не смеялся.
Мне надавали оплеух, и впервые в жизни я должен был снести унижение, гораздо более страшное, чем оплеухи. Меня заставили на коленях просить прощения. Я стал наконец недостойным ребенком, чудовищем. Обе бабушки плакали так же горько, как и крестный.
С нового учебного года тебя поместят в пансион
Быть чудовищем мне в общем-то нравилось, сбывалась моя давняя мечта превратиться в ужасного героя наподобие Бедокура. Однако этот взрыв суровости, так внезапно и резко пришедшей на смену полосе снисходительности, мое унижение, стояние перед отцом на коленях, когда никто не вспомнил уже о моих обмороках и даже мама не встала на мою защиту, — все эти свидетельства решительного отказа от помилования ошеломили меня. Как и предсказывала тетя Луиза, когда вопрошала карты о разводе, я, сам того не ведая, выпустил на волю опасные таинственные силы. И они будут продолжать преследовать меня.
Я не мог предвидеть, что хотя быть чудовищем по-своему и лестно, но чудовищ при этом никто но любит и все норовят держаться от них подальше. Опять пошли разговоры о том, что надо меня отослать если и не в исправительную колонию, в какой был Эмиль, то, уж во всяком случае, куда-нибудь в провинцию, в пансион. Разумеется, это наказание в том виде, в каком я вам его сейчас представляю, выглядело в моих глазах неоправданно суровым, никак не соразмерялось с моими проделками, каким бы длинным ни был их перечень. Но если говорить честно, дело было, конечно, не только н моих проделках, они лишь дополнили собой целый комплекс причин, иные из которых к моим злобным выходкам никакого отношения не имели. Эти выходки лишь ускорили разработку давно вынашиваемого плана, по поводу которого существовали серьезные сомнения и который, быть может, так никогда бы и не осуществился, если бы не подоспели мои безобразия, дав ему необходимые моральные основания.
В самом деле, вопрос обсуждался у нас, по-видимому, давно, и отголоски этих дебатов доходили до меня в виде безобидных предупреждений, которые можно было воспринять почти как шутку: «Если ты и дальше будешь-се-бя так вести...» — и я слушал лишь вполуха, ибо все это
говорилось тем же тоном, каким пугают детей букой или говорят, что у меня отвалится палец, если я не перестану его сосать. Когда отец проявлял в этом вопросе настойчивость, мама с улыбкой восклицала:
— Бедный малыш! Такой слабенький! Он там не выдержит!
И спешила добавить, что она будет очень скучать, и набрасывалась на меня с поцелуями. Поэтому я чувствовал себя в полной безопасности и совершенно не думал о том — да и как мог я об этом думать? — что у людей часто возникает необоримое искушение воспитывать своих детей в тех же условиях, в каких когда-то воспитывались они сами. Вспомните рассказы моего отца: деревенская школа, десять километров каждое утро, чтобы добраться до школы, потом в семь лет — в семь, ты слышишь? — сиротский приют при монастыре, подъем в пять утра, дисциплина, каторжный труд, выучить назубок названия всех департаментов, да и сейчас еще, подними меня среди ночи и спроси — ну давай, спрашивай меня! — и аттестат о среднем образовании, добытый такой ценой, что рядом с ним экзамен на бакалавра покажется детской забавой. И вот результат: перед вами закаленный мужчина, -а из лицея выходят мокрые курицы вроде тебя. Эту песню я слышал от отца чуть ли не ежедневно, свое трудное детство он помнил в мельчайших подробностях, и его удручало, должно быть, что я нисколько на него не похож, тогда, как должен бы был походить на него во всем; и пансион предоставлял прекрасную возможность исправить этот промах. Искушение не покидало отца ни на миг, но, увы, я постоянно болел. И вот нескончаемая болезнь, эта моя верная защита, наконец-то в этом году отступила — и не только отступила, но и обернулась против меня.
Ибо жизнь пансионского воспитанника оказывалась самым лучшим лекарством для моих бронхов и легких: воздух, знаменитый деревенский воздух, когда им дышишь в юности, дает человеку здоровье на всю жизнь, этот свое-го рода постоянный курс лечения куда полезнее всяких курортов с минеральными подами, на курорты я еще усцею наездиться, и тут, вспомнив про воздух, которого ему в магазине, конечно, всегда не хватало, отец впадал в лирический экстаз. Затянутый в черный пиджак, в тугом крахмальном воротничке, который как ошейник сдавливал ему шею, но который он никогда не расстегивал, настолько вошла в его плоть и кровь профессиональная
привычка носить униформу, он начинал с умилением вспоминать о лягушках, которых он вылавливал некогда из болота, когда жил в глуши в своем родном Морване. Если случается нам вместе с супругами Пелажи отправиться на воскресную прогулку в Шавильский лес, отца охватывает ликованье, ой раздувает ноздри, стараясь втянуть в себя как можно больше воздуха, и при этом широко раскидывает руки, точно преподаватель гимнастики: это был пресловутый глоток воздуха, который отец не уставал смаковать на протяжении всей прогулки; для меня же этот глоток воздуха чрезвычайно опасен, потому что таким вот окольным путем отцу удалось постепенно привлечь на свою сторону и доктора Пелажи, и даже маму, которая была поначалу моей верной союзницей.
Пелажи приобретал в нашем доме все большее влияние. Дружба двух наших семейств находилась теперь в зените, несмотря на нападения, которым доктор время от времени подвергался, когда у него отнимали шляпу, чтобы он не мог спастись бегством; мы знали, что эти перепалки неизбежны, но что они по в силах поколебать его верности. И когда поело моей бропхоштовмопии мспя охватило столь губительное для окружающих возбуждение, с ним стали советоваться не только как с врачом, но и как с другом, которому давпее знакомство со всеми напастями, приключавшимися с моим телом, давало своего рода право контроля над моим будущим, словно бы между нами установилось некое родство, и он горячо поддержал идею пансиона.
Мое будущее, о котором теперь много и с тревогой говорили, было непременной темой бесед в конце трапезы, когда над столом начинали питать ароматы кофе и ликеров. Небрежно изящный, с влажными усами, Пелажи уверял, что я косною и тепличной обстановке, цепляюсь за мамину юбку, интернат же обязательно придаст мне мужественности, что было в глазах доктора качеством первостепенным, без которого мне никогда не добиться успеха у женщин. Мама ему возражала, говорила, что все эти весьма прискорбные вещи, увы, все равно довольно скоро придут, но чем позже это произойдет, тем будет лучше! Однако Пелажи стоял на своем: успех у женщин связан и с социальным преуспеянием — и, невзирая на новую волну маминого протеста, вызванного его парадоксами, цинично приводил в качестве примера свой собственный опыт, рассказывал какое-нибудь свое юношеское
приключение, когда возмужание, наступившее, если верить его словам, очень рано, не раз выручало его из беды. Он даже призывал в свидетели собственную жену, которая подтверждала его слова с неестественным пылом, словно желая показать, что и она в этих вещах разбирается. В ту пору он еще обходился без особого похабства в речах, да и мой возраст, должно быть, его несколько сдерживал, так что о своих приключениях он повествовал главным образом обиняками и намеками, которые в большинстве своем были недоступны моему пониманию, но я ужо тогда не любил разговоров такого рода, я чувствовал себя неловко, хотя, по примеру его супруги, и заставлял себя стоять выше предрассудков. Впоследствии всякая непристойность в беседе — а отец тоже не чурался сальностей с казарменным душком — станет для меня сущей пыткой. Помню, у меня было смутное ощущение, что мое детство как-то пачкают, и дело тут было вовсе не в моей приверженности к строгой морали, а в горячей привязанности к простодушному и чистому миру, образцом которого служил мир моих бабушек и который, как я с горечью чувствовал, от меня отдалялся. К тому же с помощью какого-то совсем уж неясного и таинственного защитного механизма я улавливал признаки вторжения сексуальности в наш семейный круг, что очень настораживало и пугало меня...
Но сейчас я обеспокоен только одним — уловить за легкомысленными извивами разговора главное, что меня интересует, — тему интерната. Итак, интернат придаст мне мужественности (вот поистине мания у человека!), не говоря уже о его чисто оздоровительных достоинствах и благотворном воздействии на умственное развитие. Тут на помощь доктору приходил Ле Морван, который, наверно, никак не мог забыть прохладного приема, какой был оказан его тайному сочинительству. Наливаясь краской до самой макушки, он заявлял, что вынужден, к большому прискорбию, сказать, что если он и сумел обнаружить во мне некоторые неплохио задатки, то вот уже некоторое время мысли мои витали где-то далеко; я как будто и слушал, но на самом деле о чем-то мечтал на уроках, и это обстоятельство весьма удивляло Ле Морвана — это его-то, который сам так часто витал мыслями в заоблачных далях! Впрочем, добавлял он скромно, ничто не может заменить ребенку школу, с ее духом соперничества, с авторитетом учителя. Тут уж и отец заводил свою песню о вы-
ученном на всю жизнь списке департаментов, со всеми префектурами, супрефектурами и главными городами кантонов.
В оправдание тишайшему Ле Морвану я должен признать, что он советовал избегать слишком резкого перехода от моего теперешнего образа жизни к суровой обстановке старорежимного учебного заведения, тогда как отец но без удовольствия смаковал тюремные прелести школ, подобных той, в которой воспитывался он сам. Словом, как ни крути, а моему опороченному будущему предстояло пройти через этот опыт, особенно если я займусь потом медициной, профессией, к которой мои домашние почему-то находили у меня призвание, — может быть, по причине моего пристрастия к шприцам и к уколам, чью глубину они имели случай проверить на себе. Впрочем, того же мнения придерживался Пелажи. «Он будет врачом!» — утверждал он, и этот человек, обычно столь скептически отзывавшийся о собственном ремесле, которое он, по его словам, терпеть по мог, начинал па все лады расхваливать преимущества врачебной профессии. Л поскольку оп разочаровался в столь любимых им изящных искусствах, он с пеной у рта прославлял точные науки, прежде всего и особенно науки математические, про которые ужо тогда говорили, что они «открывают все двери». Я не понимал этих противоречий, не понимал, почему доктор никогда не занимался тем, что ему так нравилось, мне было еще невдомек, что всего труднее в жизни - идти простой и ясной дорогой...
Так, от воскресенья к воскресенью, от бриджа к бриджу, идея интерната вынашивалась и вызревала, перемежаясь иногда периодами выжидания, которые были для меня не менее опасны, ибо за ото время люди исподволь к ней привыкали. Оставалось только найти безотлагательный предлог, который избавил бы всех от последних сомнений и угрызений совести. Учиненные мною безобразия, которые увенчались блистательной карикатурой на мамашу де Парис, как раз и явились таким предлогом. Интернат становился средством искупления моих грехов, я сам захлопнул за собой ловушку!
— С нового учебного года будешь жить в пансионе! Это решено. Получишь то, что заслужил.
Я не верю своим ушам: словопрения впервые привели к практическим результатам! Но где же этот мой пансион?
После долгих поисков и новых колебаний возьмут верх
советы автора «Платка»: никаких слишком удаленных от столицы заведений, никаких каторжных тюрем — самый обыкновенный лицей в пригороде Парижа, лицей Лака-наль в Со, который расположен рядом с обширным пар-жом, так что у меня всегда будет превосходный глоток воздуха; к тому же воскресенья Я буду проводить в семье. Это компромиссное решение наполняет их восторгом. Для видимости я выражаю покорность, но в эту затею не верю, может быть, потому, что от страшного рубежа меня отделяют еще долгие месяцы, а может быть, и потому, что благодаря своим болезням и хитроумным уловкам я привык всегда добиваться своего. Ведь речи -пока что остаются речами. Они парят в воздухе, точно слова, превратившиеся в куски льда во время путешествия Пантагрюэля на Север. Нужно только не говорить слишком громко, а еще лучше вообще на эти темы не говорить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Я счел, что нахожусь на верном пути, и стал искать способа наилучшим образом использовать свои преимущества. Моя фантазия била ключом, я уже мечтал о протянутых к вражескому балкону веревках, он был уже весь валит скользкими зловонными лужами, и над ним висели ведра с водой, которые мгновенно опрокидывались, стоило Аннет открыть балконную дверь. Всо это продолжалось до того злосчастного дня, когда изречение «Глаза имеют, а видеть не желают» потеряло свой смысл. От моих упражнений на стене оставались следы, которых просто нельзя было не заметить. По горящим ненавистью взглядам, которые бросала на меня Аннет, когда мы сталкивались на лестнице или оба оказывались на балконах, я понял, что смрадный след вывел ее наконец на меня и она только ждет случая застать меня на месте преступления. Мне надо было бы проявить осторожность, и я это знал, но уже ничего не мог с собой поделать, точно меня толкал под руку жаждущий моей погибели бес.
Аннет, превратившаяся в стойкого Аргуса, в конце концов застигла меня, когда я посылал на ее балкон очередной плевок. С торжествующим воплем и с быстротой Эвмениды она кинулась звонить в нашу дверь, дабы разоблачить мою зловредность, но была встречена с недоверчивостью, к которой примешивалось раздражение. Моя мама, как вы понимаете, хоть и имела глаза, но видеть не желала, особенно если ее сына обвиняли в таком мерзком поступке и называли подлым и порочным мальчишкой. Даже отец, когда его поставили в известность, занял позицию несколько двойственную, точно человек, которому подали неплохую идею. Он, конечно, стал по привычке очень громко кричать, но за всеми его «черт побери!» я угадывал некую заднюю мысль, которая пыталась пробиться наружу, а ему стоило превеликого труда ее отогнать. При таких обстоятельствах я мог бы, пожалуй, еще выпутаться из беды, но бес не дремал. Я обратил внимание только на эту отцовскую заднюю мысль и весьма необдуманно пожелал отличиться, выкинуть какой-нибудь особенно сногсшибательный трюк и тем самым как бы расписаться в своих подвигах, и самое забавное — решил сделать это путем анонимного письма.
В тот же вечер я составил послание, адресованное «Мамаше де Паржс и Аннет с крысиным лицом», куда вложил весь запас ругательств, слышанных от отца, не забыв, разумеется, его советов прогуляться туда-то и туда-то, прежде чем сесть на сковородку в аду. Это было последнее предупреждение Таинственного мстителя, как я подписался.
Прибавьте сюда орфографические ошибки и выполненную цветными карандашами карикатуру, которой я был весьма доволен, — она изображала госпожу де Парис с кормою и бюстом внушительных размеров, с головы которой когтистая лапа срывала парик (это слово я написал рядом и еще обвел его кружком); тут же стояла голая Аннет, и чертенята кололи ее вилами в зад. Свое произведение я запечатал в конверт и сунул утром владелице дома под дверь.
С глаз родителей упала последняя пелена. Госпожа де Парис сочла послание прекрасной иллюстрацией к еще одной поговорке: «Яблоко от яблони недалеко падает». Она отказала отцу в квартире, отправив соответствующее официальное уведомление па гербовой бумаге, что само по себе являлось оскорблением для таких людей, как мы! Чаша терпения переполнилась. Больше уже никто не смеялся.
Мне надавали оплеух, и впервые в жизни я должен был снести унижение, гораздо более страшное, чем оплеухи. Меня заставили на коленях просить прощения. Я стал наконец недостойным ребенком, чудовищем. Обе бабушки плакали так же горько, как и крестный.
С нового учебного года тебя поместят в пансион
Быть чудовищем мне в общем-то нравилось, сбывалась моя давняя мечта превратиться в ужасного героя наподобие Бедокура. Однако этот взрыв суровости, так внезапно и резко пришедшей на смену полосе снисходительности, мое унижение, стояние перед отцом на коленях, когда никто не вспомнил уже о моих обмороках и даже мама не встала на мою защиту, — все эти свидетельства решительного отказа от помилования ошеломили меня. Как и предсказывала тетя Луиза, когда вопрошала карты о разводе, я, сам того не ведая, выпустил на волю опасные таинственные силы. И они будут продолжать преследовать меня.
Я не мог предвидеть, что хотя быть чудовищем по-своему и лестно, но чудовищ при этом никто но любит и все норовят держаться от них подальше. Опять пошли разговоры о том, что надо меня отослать если и не в исправительную колонию, в какой был Эмиль, то, уж во всяком случае, куда-нибудь в провинцию, в пансион. Разумеется, это наказание в том виде, в каком я вам его сейчас представляю, выглядело в моих глазах неоправданно суровым, никак не соразмерялось с моими проделками, каким бы длинным ни был их перечень. Но если говорить честно, дело было, конечно, не только н моих проделках, они лишь дополнили собой целый комплекс причин, иные из которых к моим злобным выходкам никакого отношения не имели. Эти выходки лишь ускорили разработку давно вынашиваемого плана, по поводу которого существовали серьезные сомнения и который, быть может, так никогда бы и не осуществился, если бы не подоспели мои безобразия, дав ему необходимые моральные основания.
В самом деле, вопрос обсуждался у нас, по-видимому, давно, и отголоски этих дебатов доходили до меня в виде безобидных предупреждений, которые можно было воспринять почти как шутку: «Если ты и дальше будешь-се-бя так вести...» — и я слушал лишь вполуха, ибо все это
говорилось тем же тоном, каким пугают детей букой или говорят, что у меня отвалится палец, если я не перестану его сосать. Когда отец проявлял в этом вопросе настойчивость, мама с улыбкой восклицала:
— Бедный малыш! Такой слабенький! Он там не выдержит!
И спешила добавить, что она будет очень скучать, и набрасывалась на меня с поцелуями. Поэтому я чувствовал себя в полной безопасности и совершенно не думал о том — да и как мог я об этом думать? — что у людей часто возникает необоримое искушение воспитывать своих детей в тех же условиях, в каких когда-то воспитывались они сами. Вспомните рассказы моего отца: деревенская школа, десять километров каждое утро, чтобы добраться до школы, потом в семь лет — в семь, ты слышишь? — сиротский приют при монастыре, подъем в пять утра, дисциплина, каторжный труд, выучить назубок названия всех департаментов, да и сейчас еще, подними меня среди ночи и спроси — ну давай, спрашивай меня! — и аттестат о среднем образовании, добытый такой ценой, что рядом с ним экзамен на бакалавра покажется детской забавой. И вот результат: перед вами закаленный мужчина, -а из лицея выходят мокрые курицы вроде тебя. Эту песню я слышал от отца чуть ли не ежедневно, свое трудное детство он помнил в мельчайших подробностях, и его удручало, должно быть, что я нисколько на него не похож, тогда, как должен бы был походить на него во всем; и пансион предоставлял прекрасную возможность исправить этот промах. Искушение не покидало отца ни на миг, но, увы, я постоянно болел. И вот нескончаемая болезнь, эта моя верная защита, наконец-то в этом году отступила — и не только отступила, но и обернулась против меня.
Ибо жизнь пансионского воспитанника оказывалась самым лучшим лекарством для моих бронхов и легких: воздух, знаменитый деревенский воздух, когда им дышишь в юности, дает человеку здоровье на всю жизнь, этот свое-го рода постоянный курс лечения куда полезнее всяких курортов с минеральными подами, на курорты я еще усцею наездиться, и тут, вспомнив про воздух, которого ему в магазине, конечно, всегда не хватало, отец впадал в лирический экстаз. Затянутый в черный пиджак, в тугом крахмальном воротничке, который как ошейник сдавливал ему шею, но который он никогда не расстегивал, настолько вошла в его плоть и кровь профессиональная
привычка носить униформу, он начинал с умилением вспоминать о лягушках, которых он вылавливал некогда из болота, когда жил в глуши в своем родном Морване. Если случается нам вместе с супругами Пелажи отправиться на воскресную прогулку в Шавильский лес, отца охватывает ликованье, ой раздувает ноздри, стараясь втянуть в себя как можно больше воздуха, и при этом широко раскидывает руки, точно преподаватель гимнастики: это был пресловутый глоток воздуха, который отец не уставал смаковать на протяжении всей прогулки; для меня же этот глоток воздуха чрезвычайно опасен, потому что таким вот окольным путем отцу удалось постепенно привлечь на свою сторону и доктора Пелажи, и даже маму, которая была поначалу моей верной союзницей.
Пелажи приобретал в нашем доме все большее влияние. Дружба двух наших семейств находилась теперь в зените, несмотря на нападения, которым доктор время от времени подвергался, когда у него отнимали шляпу, чтобы он не мог спастись бегством; мы знали, что эти перепалки неизбежны, но что они по в силах поколебать его верности. И когда поело моей бропхоштовмопии мспя охватило столь губительное для окружающих возбуждение, с ним стали советоваться не только как с врачом, но и как с другом, которому давпее знакомство со всеми напастями, приключавшимися с моим телом, давало своего рода право контроля над моим будущим, словно бы между нами установилось некое родство, и он горячо поддержал идею пансиона.
Мое будущее, о котором теперь много и с тревогой говорили, было непременной темой бесед в конце трапезы, когда над столом начинали питать ароматы кофе и ликеров. Небрежно изящный, с влажными усами, Пелажи уверял, что я косною и тепличной обстановке, цепляюсь за мамину юбку, интернат же обязательно придаст мне мужественности, что было в глазах доктора качеством первостепенным, без которого мне никогда не добиться успеха у женщин. Мама ему возражала, говорила, что все эти весьма прискорбные вещи, увы, все равно довольно скоро придут, но чем позже это произойдет, тем будет лучше! Однако Пелажи стоял на своем: успех у женщин связан и с социальным преуспеянием — и, невзирая на новую волну маминого протеста, вызванного его парадоксами, цинично приводил в качестве примера свой собственный опыт, рассказывал какое-нибудь свое юношеское
приключение, когда возмужание, наступившее, если верить его словам, очень рано, не раз выручало его из беды. Он даже призывал в свидетели собственную жену, которая подтверждала его слова с неестественным пылом, словно желая показать, что и она в этих вещах разбирается. В ту пору он еще обходился без особого похабства в речах, да и мой возраст, должно быть, его несколько сдерживал, так что о своих приключениях он повествовал главным образом обиняками и намеками, которые в большинстве своем были недоступны моему пониманию, но я ужо тогда не любил разговоров такого рода, я чувствовал себя неловко, хотя, по примеру его супруги, и заставлял себя стоять выше предрассудков. Впоследствии всякая непристойность в беседе — а отец тоже не чурался сальностей с казарменным душком — станет для меня сущей пыткой. Помню, у меня было смутное ощущение, что мое детство как-то пачкают, и дело тут было вовсе не в моей приверженности к строгой морали, а в горячей привязанности к простодушному и чистому миру, образцом которого служил мир моих бабушек и который, как я с горечью чувствовал, от меня отдалялся. К тому же с помощью какого-то совсем уж неясного и таинственного защитного механизма я улавливал признаки вторжения сексуальности в наш семейный круг, что очень настораживало и пугало меня...
Но сейчас я обеспокоен только одним — уловить за легкомысленными извивами разговора главное, что меня интересует, — тему интерната. Итак, интернат придаст мне мужественности (вот поистине мания у человека!), не говоря уже о его чисто оздоровительных достоинствах и благотворном воздействии на умственное развитие. Тут на помощь доктору приходил Ле Морван, который, наверно, никак не мог забыть прохладного приема, какой был оказан его тайному сочинительству. Наливаясь краской до самой макушки, он заявлял, что вынужден, к большому прискорбию, сказать, что если он и сумел обнаружить во мне некоторые неплохио задатки, то вот уже некоторое время мысли мои витали где-то далеко; я как будто и слушал, но на самом деле о чем-то мечтал на уроках, и это обстоятельство весьма удивляло Ле Морвана — это его-то, который сам так часто витал мыслями в заоблачных далях! Впрочем, добавлял он скромно, ничто не может заменить ребенку школу, с ее духом соперничества, с авторитетом учителя. Тут уж и отец заводил свою песню о вы-
ученном на всю жизнь списке департаментов, со всеми префектурами, супрефектурами и главными городами кантонов.
В оправдание тишайшему Ле Морвану я должен признать, что он советовал избегать слишком резкого перехода от моего теперешнего образа жизни к суровой обстановке старорежимного учебного заведения, тогда как отец но без удовольствия смаковал тюремные прелести школ, подобных той, в которой воспитывался он сам. Словом, как ни крути, а моему опороченному будущему предстояло пройти через этот опыт, особенно если я займусь потом медициной, профессией, к которой мои домашние почему-то находили у меня призвание, — может быть, по причине моего пристрастия к шприцам и к уколам, чью глубину они имели случай проверить на себе. Впрочем, того же мнения придерживался Пелажи. «Он будет врачом!» — утверждал он, и этот человек, обычно столь скептически отзывавшийся о собственном ремесле, которое он, по его словам, терпеть по мог, начинал па все лады расхваливать преимущества врачебной профессии. Л поскольку оп разочаровался в столь любимых им изящных искусствах, он с пеной у рта прославлял точные науки, прежде всего и особенно науки математические, про которые ужо тогда говорили, что они «открывают все двери». Я не понимал этих противоречий, не понимал, почему доктор никогда не занимался тем, что ему так нравилось, мне было еще невдомек, что всего труднее в жизни - идти простой и ясной дорогой...
Так, от воскресенья к воскресенью, от бриджа к бриджу, идея интерната вынашивалась и вызревала, перемежаясь иногда периодами выжидания, которые были для меня не менее опасны, ибо за ото время люди исподволь к ней привыкали. Оставалось только найти безотлагательный предлог, который избавил бы всех от последних сомнений и угрызений совести. Учиненные мною безобразия, которые увенчались блистательной карикатурой на мамашу де Парис, как раз и явились таким предлогом. Интернат становился средством искупления моих грехов, я сам захлопнул за собой ловушку!
— С нового учебного года будешь жить в пансионе! Это решено. Получишь то, что заслужил.
Я не верю своим ушам: словопрения впервые привели к практическим результатам! Но где же этот мой пансион?
После долгих поисков и новых колебаний возьмут верх
советы автора «Платка»: никаких слишком удаленных от столицы заведений, никаких каторжных тюрем — самый обыкновенный лицей в пригороде Парижа, лицей Лака-наль в Со, который расположен рядом с обширным пар-жом, так что у меня всегда будет превосходный глоток воздуха; к тому же воскресенья Я буду проводить в семье. Это компромиссное решение наполняет их восторгом. Для видимости я выражаю покорность, но в эту затею не верю, может быть, потому, что от страшного рубежа меня отделяют еще долгие месяцы, а может быть, и потому, что благодаря своим болезням и хитроумным уловкам я привык всегда добиваться своего. Ведь речи -пока что остаются речами. Они парят в воздухе, точно слова, превратившиеся в куски льда во время путешествия Пантагрюэля на Север. Нужно только не говорить слишком громко, а еще лучше вообще на эти темы не говорить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43