Но особенную яркость приобретают мои воспоминания, когда мы спускаемся ниже, к Арбалетной улице, а потом к улице Брока, которая извивается между похожими на трущобы домами со зловонными подворотнями; дальше мы не идем, ибо подошли к авеню Гоблен, а у него дурная слава, Люсиль останавливается на углу этой зловещей улицы, ее бледнен
голубые глаза устремляются вдаль, и, указывая рукой в какие-то запредельные области, загадочные и опасные, которые окружают наш маленький тесный мирок, она говорит мне:
— А вон там, за той заставой, живут хулиганы.
Я тоже таращу глаза, вглядываюсь в даль, ее испуг заражает меня, я с тревогой думаю об этих дурных существах, у которых такое странное прозвание. Но мне даже нравится мой страх, ведь тем приятнее будет потом почувствовать себя уверенно, когда бабушка схватит меня за руку и крепко сожмет ее, словно нам предстоит перейти опасный перекресток; мы возвращаемся той же дорогой и тем же неторопливым шагом в нашу тихую гавань; и я испытываю ни с чем не сравнимое чувство безопасности, оттого что мою руку сжимает шершавая старческая ладонь. Мягкий свет парижских сумерек, который бывает особенно хорош, когда закатное небо окрашено розовым, а на каменные стены домов ложатся медные блики, окутывает пашу прекрасную пару. В воздухе витает совершенно особый, теперь навсегда исчезнувший парижский запах, и все это способствует тому состоянию блаженства, которое излучает представшее предо мной видение, и это самое главное.
Нет, я не ошибался, когда, вспоминая о неудачной попытке отдать меня в лицей, говорил о золотой моей осени, с ее непреходящим ощущением счастья, но я еще не улавливал знаков, предвещавших ее близкий конец. Картина этого счастья, исходящее от нее чувство покоя и как бы выключенный из потока времени мир, который картина эта олицетворяла, — иад всем этим па висла угроза, всему предстояло вскоре исчезнуть с бурной внезапностью катаклизма!
Ночной порою, в час сказок, меня похищают...
Не говорю уже о волнении, о страхе — я был до глубины души возмущен, именно возмущен. Ибо, несмотря на малый свой возраст, я смутно ощутил всю значимость этого похищения, понял, что произошло нечто безобразное, чему я по сей день не могу найти оправдания.
Начиная рассказ о своей жизни у бабушек (длительность этого периода я, возможно, преувеличиваю, но никого уже не осталось в живых, кто мог бы исправить мою
ошибку, так же как нет никого, кто бы рассказал мне, чем занимались мои родители во время моего отсутствия), я сразу же дал понять, что швейцарская — виноват, не будем произносить это слово! — что семьдесят первый был неразрешимой проблемой, пятном на фамильном гербе моих родителей, которые горели желанием подняться по социальной лестнице и которым благодаря различному стечению исторических обстоятельств, некоторой удаче и кое-каким личным качествам суждено было в этом преуспеть. Новоиспеченный дворянин, как известно, остервенело стремится порвать со своими плебейскими корнями, а бес честолюбия — самый ядовитый из всех бесов. В «Сказках Малого замка», где рассказывается буквально обо всем, приводится по этому поводу весьма поучительная история, и в сказке смертный грех честолюбия сурово карается, по реальная жизнь часто, утл, показывает всю несостоятельность сказок. Швейцарская постоянно маячила перед самым носом моих родителей злосчастным призывом к скромности, напоминанием о том, что «мы не из бедра Юпитера вышли», как говаривала насмешница Лю-силь. Это было для них поистине бельмо в глазу; но как от него избавиться?.. Попытка избавления включала в себя два эпизода, разделенных некоторым перерывом.
Однажды вечером, когда все сидели за ужином, к нам нагрянул с неожиданным визитом отец. Пришел он в необычное время, мой урок с бабушкой давно уже кончился, а триумф, который я незадолго до этого одержал, прочитав текст о сдаче Верципготорикса, позволял мне надеяться на отцовскую снисходительность ко мне и во всем прочем. Поэтому я поначалу не прислушивался к разговору, но довольно скоро почувствовал, что атмосфера за столом какая-то необычная, словно бы наэлектризованная. Ужины с отцом и матерью на Валь-де-Грас научили меня чутко улавливать признаки надвигавшейся грозы, и я навострил уши.
Отец произносил длинную речь, его голос звучал торжественно и в то же время немного смущенно. Я видел, как морщится при этом крестный и на лбу у него взбухает синяя вена; бабушки же слушали отца внимательно, но с непроницаемым выражением, как будто отец говорил на иностранном языке. Мужчины сидели друг против друга, на разных концах стола. Отец толковал что-то о том, что настала пора покончить с этим мучительным положением, унизительным для всех. Он много об этом думал по-
следнее время, он не хочет никого упрекать и не считает себя вправе это делать, он сам начинал с нуля и всего добился своим гербом, работал в поте лица своего, никакой поблажки себе не давал, вот в чем вся суть; а они не желают и пальцем пошевелить, чтобы выбраться отсюда, нлывут себе по течению, живут, как живется, посмотришь — им даже нравится жить в этом убогом помещении и на правах прислуги, да, да, да, надо называть вещи своими именами, надо взглянуть действительности в глаза: ведь, по существу, Клара и Люсиль сведены до положения прислуги, не говоря уже о том, как они устают, не говоря о всех прочих неудобствах. И его жопа тоже, видя все это, давно уже страдает, кок и он, и настало наконец время, пробил час принять решительные меры, они с женой надеялись, что их родственники наконец все сами поймут, но нет, увы, этого не произошло, они точно в спячке...
Я видел, что обе бабушки очень удивлены столь мрачным изображением их образа жизни. Они недоверчиво возражали:
— В золоте мы но купаемся, это верно, по и бедняками нас тоже не назовешь, и потом, пока у челопока есть здоровье... Да у нас и потребности совсем но то, что у вас.
— Не об этом же речь, но можно хотя бы вести приличный образ жизни.
— Мы живем как порядочные люди, Луи, и никому не в тягость, — обиделась бабушка, которая, очевидно, вкладывала несколько иное содержание в слово «приличный»; и отец вздохнул с видом человека, который уже не надеется, что его поймут.
Тут Ма Люсиль, которая все это время вынимала и снова вставляла спою искусственную челюсть, что обычно свидетельствовало о полном ое равнодушии к разговору, объявила, что она идет спать, и ое шумные сборы, зажигание лампы, которая все не хотела гореть и отчаянно дымила, и уход на другую половину явились маленьким антрактом в споре. Желая задобрить отца, Клара предложила ему целебный отвар для желудка, но он отказался, что было скверным предзнаменованием. В самом деле, все кончилось настоящим скандалом. Дядя, у которого вена на лбу вздулась так сильно, что, казалось, она вот-вот лопнет, насупил густые брови.
— У тебя-то прекрасное положение, и оно сулит большие надежды, — сказал он. — Я же занимаю место скромное, самое заурядное, все это верно, но ты же зна-
ешь, не по своей вине, вот в чем причина, — он раздраженно хлопнул ладонью по своей изувеченной ноге. — Ты из этой заварухи выпутался благополучно, а я нет, только и всего.
— Чистое везение. Я ту же самую окопную грязь месил.
На лице крестного промелькнула горькая улыбка, говорившая о неуместности сравнения их воинских заслуг.
— Я не собираюсь спорить, по тут ничего не поделаешь. А если говорить о нас, то ведь это твоя семья, и семья эта вполне порядочная, — он выделил голосом слово «порядочная». — Когда мы с тобой познакомились, ты, помнится, рад был, что ее нашел.
— Вот поэтому-то мне и неприятно видеть вас в таком положении. Я тебе откровенно скажу. Я не понимаю, как ты можешь мириться с том, что твоя мать продолжает оставаться консьержкой. Это меня удручает.
Тут дядя вспылил. Я и раньше замечал, что из-за своего ранения он часто теряет над собой контроль, это выражалось в неожиданных приступах гнева, а иногда в рыданиях. На сей раз это был гнев.
— А я тебе скажу, что это никого, кроме меня, не касается, и я не нуждаюсь в том, чтобы мне читали мораль! — загремел дядюшкин голос, и он вдруг страшно побледнел.
Отец резко отвечал, что он все равно будет это делать, нравится ли это крестному или пет.
— Л малыш! Вы считаете, что для него хорошо жить в такой обстановке? — И отец широким жестом обвел швейцарскую.
— Но здесь он всегда под присмотром, с ним здесь занимаются... этим-то вы, я надеюсь, довольны... — вмешалась бабушка.
— Клара, поверьте, я очень ценю вашу самоотверженность, но выслушайте меня! Все ведь так просто можно решить! Почему вы не хотите переменить квартиру?
Но эта попытка к примирению оказалась напрасной.
— Ты у меня уже в печенках сидишь! — кричит дядя, тяжело поднимаясь со стула.
— Ну, если на то пошло, ты мне тоже давно осточер-. тел! — кричит отец, которого лучше не вызывать на грубости.
Тут бабушка разражается слезами, и крестный, не помня себя от ярости, вопит с перекошенным ртом:
— Гляди, что ты натворил, негодяй! Отец багровеет и тоже вскакивает со стула. Мне становится страшно...
Я не хочу прибегать к литературным приемам, не хочу придавать этой сцене излишний драматизм. Мне действительно стало страшно, вот и все. Страшно не столько из-за разгоревшегося спора, который я, разумеется, передаю весьма приблизительно и неточно, и даже не из-за бранных слов — я их достаточно наслышался, — нет, мне было страшно смотреть, как двое друзей, чья фронтовая встреча привела в конечном счете к моему появлению на свет и чья давняя дружба, казалось, была такой же священной, как дружба античных героев, — мне было страшно смотреть, как эти два человека, чуть ли не братья, почти Диоскуры, вдруг начинают оскорблять друг друга и вот-вот перейдут врукопашную: вот ведь какой раздор! й самое ужасное, что раздор этот начался в тех самых стенах, которые были для меня желанным прибежищем, благословенным уголком покоя и мира, — это уже граничило со святотатством и могло повлечь за собой самые удручающие последствия: если и здесь поселилась вражда, то мне теперь никуда не деться от криков, прежде терзавших мой сон в родительском доме. И еще я понимал, как мучительно больно бабушке, это было главным доказательством отцовской несправедливости, и я принял, конечно, сторону Клары и разозлился на нарушителя нашего мирного ужина, то есть тоже стал горько рыдать, отчего бабушка заплакала еще пуще и со стоном отчаянья и любви прижала меня к себе. Можно ли так поступать, ведь ребенок теперь наверняка заболеет, он такой у нас слабенький, разве она заслужила, чтобы с пою так обращались, если у вас пошли нелады, так разве же мы виноваты, я всю жизнь с утра до ночи надрываюсь, себя не жалею, работаю честно, да еще этот лодырь всегда на шее висел, теперь-то он умер, бедняга, но из песни слова не выкинешь... и эти причитания, как мне представляется, загоняют отца в тупик. Такого поворота событий, такой бури он, как видно, не ожидал, когда высказывал свое недовольство. Агрессивность шурина, потоки жалоб и слез, причиной которых был он сам, — все это еще больше распаляет его, и тут уж характер его проявляется во всей красе. Как и всегда в таких случаях, он начинает яростно чертыхаться:
— Черт вас побери! Есть отчего рекой разливаться,
точно Мария-Магдалина какая-нибудь! Посоветовал квартиру переменить — и вот вам, пожалуйста! А мальчишка чего здесь торчит? Чем слезы зря лить, лучше бы спать его уложили, черт бы вас всех побрал!
Наступает второй антракт. Мальчишку уводят, и он, весь дрожа, начинает сам раздеваться в тусклом мерцании лампы-«молнии», потому что Клара, торопясь скорее вернуться в швейцарскую, забывает зажечь на комоде голенастую птицу. Люсиль уже освободилась от некоторых своих причиндалов, в полумраке ее клонит ко сну, и она не замечает, как я удручен. Кое-как взобравшись на гималайскую кручу кровати, я понемногу успокаиваюсь под мудрые прабабушкины речи:
— Давно бы тебе надо было спать пойти, а не сидеть да их глупости слушать. Всё-то они норовят выше головы прыгнуть. Прямо как дочка Розы—знаешь, Розы из Гризи, у которой с дочкой такая неприятность приключилась. Дочку-то ты не знал? В деревне все не по ней было, все ей по так, и скучно-то ей, и женихов нет подходящих, и уж так-то она выдрючивается, и рожу себе малюет, и побрякушки на себя навешивает, уж прямо такая она благородная барышня, и ты хлебом ее не корми, а подавай ей Америку, в Голливуд ей, видишь ли, надо, чтобы стать там кинозвездой! Тьфу ты, господи, потаскушка она! И вот в этой самой Америке нашелся один мерзавец, до нитки ее обобрал, да и бросил. И никакого тебе больше кино, и вернулась она домой, да еще спасибо скажи, что Роза с Альбером ее в дом-то пустили. Вот я и думаю, не оттого ли у Розы с тех пор что-то грудь теснить стало, удушье какое-то, прямо как у тебя; видно, очень уж сильно из-за дочери переживала...
В ту ночь я так и не узнал, отчего же все-таки у Розы теснить в груди стало: убаюканный этой историей, последней, что довелось мне услышать от Люсиль, я уже начал успокаиваться, медленно погружаться в сон, как вдруг снова послышался шум голосов, плач и грохот дверей. К нам в комнату кто-то ворвался. На пороге возникла бабушка, и в мерцании керосиновой лампы, которую она держала в руке, я увидел, что по щекам у нее текут слезы, а за ней, в пальто и шляпе, стоит разъяренный отец. Оглушенный, испуганный, я было решил, что они пришли наказать меня за какой-то тяжелый проступок, про который я почему-то забыл, но у меня не было времени копаться в своей совести, впрочем, и сама сцена была слиш-
ком драматической, чтобы я мог спокойно обо всем этом размышлять.
Строгим голосом отец приказал мне встать и одеться: мы уходим. Бабушка с горестным воплем поставила лампу на стол. Люсиль приподнялась на подушке и спросила, уж не посходили ли все с ума? Я в отчаянии кричал, что ничего плохого не сделал и не хочу уходить отсюда, Люсиль кричала, что все хотят ее уморить, ее дочь громко и жалобно причитала. Отец ходил взад и вперед по комнате словно палач, недовольный тем, что осужденный на казнь замешкался и заставляет себя ждать. Несмотря на всю эту ужасную суматоху, я понял, что мой бунт бесполезен. Обе бабушки оплакивали мою злую долю, по делали это с атавистической женской покорностью перед непререкаемой и законной властью мужчины. Клара, задыхаясь от рыданий, молила меня повиноваться отцу, с тоской напомнив то, о чем я начисто забыл: «Ты ведь не наш!» Против этого мне нечего было возразить, и я с тяжелым сердцем приступил к мрачному обряду одевания, стараясь производить его как можно медлительнее и бросая горестные взгляды на окружающие предметы, па сущестпа, которые я любил, на дряхлую мою подружку, делившую со мной постель под гравюрами, изображавшими псовую охоту; ее горе, которое она выказывала сдержанно и стыдливо, было от этого не менее красноречивым. Когда я с ней прощался, она мне шепнула, что рано или поздно отец будет наказан за свою жестокость.
Но когда еще это произойдет, а пока что я 'снова оказываюсь на холодной и темной лестнице, и похититель, торопясь поскорее покончить с тягостной процедурой, подталкивает меня к выходу, а мой крестный, опираясь на палку, тащится за нами вслед до самого тротуара и ругательски ругает отца. Из его слов я заключаю, что меня используют как заложника, как средство давления на семью и что таким способом мои родители хотят привести в исполнение свой план, цель которого — уничтожить, во всяком случае, подальше упрятать следы их низкого происхождения. Бранные эпитеты, которыми дядя награждает своего фронтового товарища, звучат особенно выразительно на заунывном фоне сетований и жалоб Клары, отец в последний раз оборачивается и в сбившейся набок шляпе указывает на меня пальцем, изрекая торжественным тоном, каким герои и полководцы произносят свои исторические слова:
— Можешь ругать меня сколько твоей душе угодно. Но если вы отсюда не уедете, вам его не видать как своих ушей!
И он, стремительно шагая, увлекает меня за собой, а я, с трудом поспевая за ним, молча оплакиваю свой утраченный рай, я почти бегу по таким знакомым мне улицам, мимо кафе, которое было свидетелем последних подвигов дедушки, и мимо фермы, и мимо решетчатой ограды Валь-де-Грас, за которой во мгле с трудом угадываются очертания собора, и с быстротой кошмарного спа опять оказываюсь в обстановке моей прежней жизни.
Мама ждала нас в гостиной, она с демонстративным пылом кидается ко мне, обдавая меня ароматом духов, я очень холодно принимаю ее поцелуи, но она не обращает внимания на мою сдержанность и с волнением, даже с восторгом слушает отчет отца о проведенной операции, требуя от него вое новых подробностей, и я понимаю, что вдохновительницей заговора была мама. Постепенно уста-лость, одолевает жгучую обиду, я чувствую себя неуютно в собственном доме, в своей кровати — она, мне теперь кажется, открыта всем ветрам, и мне жестко и холодно спать в ней после пуховых перин семьдесят первого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
голубые глаза устремляются вдаль, и, указывая рукой в какие-то запредельные области, загадочные и опасные, которые окружают наш маленький тесный мирок, она говорит мне:
— А вон там, за той заставой, живут хулиганы.
Я тоже таращу глаза, вглядываюсь в даль, ее испуг заражает меня, я с тревогой думаю об этих дурных существах, у которых такое странное прозвание. Но мне даже нравится мой страх, ведь тем приятнее будет потом почувствовать себя уверенно, когда бабушка схватит меня за руку и крепко сожмет ее, словно нам предстоит перейти опасный перекресток; мы возвращаемся той же дорогой и тем же неторопливым шагом в нашу тихую гавань; и я испытываю ни с чем не сравнимое чувство безопасности, оттого что мою руку сжимает шершавая старческая ладонь. Мягкий свет парижских сумерек, который бывает особенно хорош, когда закатное небо окрашено розовым, а на каменные стены домов ложатся медные блики, окутывает пашу прекрасную пару. В воздухе витает совершенно особый, теперь навсегда исчезнувший парижский запах, и все это способствует тому состоянию блаженства, которое излучает представшее предо мной видение, и это самое главное.
Нет, я не ошибался, когда, вспоминая о неудачной попытке отдать меня в лицей, говорил о золотой моей осени, с ее непреходящим ощущением счастья, но я еще не улавливал знаков, предвещавших ее близкий конец. Картина этого счастья, исходящее от нее чувство покоя и как бы выключенный из потока времени мир, который картина эта олицетворяла, — иад всем этим па висла угроза, всему предстояло вскоре исчезнуть с бурной внезапностью катаклизма!
Ночной порою, в час сказок, меня похищают...
Не говорю уже о волнении, о страхе — я был до глубины души возмущен, именно возмущен. Ибо, несмотря на малый свой возраст, я смутно ощутил всю значимость этого похищения, понял, что произошло нечто безобразное, чему я по сей день не могу найти оправдания.
Начиная рассказ о своей жизни у бабушек (длительность этого периода я, возможно, преувеличиваю, но никого уже не осталось в живых, кто мог бы исправить мою
ошибку, так же как нет никого, кто бы рассказал мне, чем занимались мои родители во время моего отсутствия), я сразу же дал понять, что швейцарская — виноват, не будем произносить это слово! — что семьдесят первый был неразрешимой проблемой, пятном на фамильном гербе моих родителей, которые горели желанием подняться по социальной лестнице и которым благодаря различному стечению исторических обстоятельств, некоторой удаче и кое-каким личным качествам суждено было в этом преуспеть. Новоиспеченный дворянин, как известно, остервенело стремится порвать со своими плебейскими корнями, а бес честолюбия — самый ядовитый из всех бесов. В «Сказках Малого замка», где рассказывается буквально обо всем, приводится по этому поводу весьма поучительная история, и в сказке смертный грех честолюбия сурово карается, по реальная жизнь часто, утл, показывает всю несостоятельность сказок. Швейцарская постоянно маячила перед самым носом моих родителей злосчастным призывом к скромности, напоминанием о том, что «мы не из бедра Юпитера вышли», как говаривала насмешница Лю-силь. Это было для них поистине бельмо в глазу; но как от него избавиться?.. Попытка избавления включала в себя два эпизода, разделенных некоторым перерывом.
Однажды вечером, когда все сидели за ужином, к нам нагрянул с неожиданным визитом отец. Пришел он в необычное время, мой урок с бабушкой давно уже кончился, а триумф, который я незадолго до этого одержал, прочитав текст о сдаче Верципготорикса, позволял мне надеяться на отцовскую снисходительность ко мне и во всем прочем. Поэтому я поначалу не прислушивался к разговору, но довольно скоро почувствовал, что атмосфера за столом какая-то необычная, словно бы наэлектризованная. Ужины с отцом и матерью на Валь-де-Грас научили меня чутко улавливать признаки надвигавшейся грозы, и я навострил уши.
Отец произносил длинную речь, его голос звучал торжественно и в то же время немного смущенно. Я видел, как морщится при этом крестный и на лбу у него взбухает синяя вена; бабушки же слушали отца внимательно, но с непроницаемым выражением, как будто отец говорил на иностранном языке. Мужчины сидели друг против друга, на разных концах стола. Отец толковал что-то о том, что настала пора покончить с этим мучительным положением, унизительным для всех. Он много об этом думал по-
следнее время, он не хочет никого упрекать и не считает себя вправе это делать, он сам начинал с нуля и всего добился своим гербом, работал в поте лица своего, никакой поблажки себе не давал, вот в чем вся суть; а они не желают и пальцем пошевелить, чтобы выбраться отсюда, нлывут себе по течению, живут, как живется, посмотришь — им даже нравится жить в этом убогом помещении и на правах прислуги, да, да, да, надо называть вещи своими именами, надо взглянуть действительности в глаза: ведь, по существу, Клара и Люсиль сведены до положения прислуги, не говоря уже о том, как они устают, не говоря о всех прочих неудобствах. И его жопа тоже, видя все это, давно уже страдает, кок и он, и настало наконец время, пробил час принять решительные меры, они с женой надеялись, что их родственники наконец все сами поймут, но нет, увы, этого не произошло, они точно в спячке...
Я видел, что обе бабушки очень удивлены столь мрачным изображением их образа жизни. Они недоверчиво возражали:
— В золоте мы но купаемся, это верно, по и бедняками нас тоже не назовешь, и потом, пока у челопока есть здоровье... Да у нас и потребности совсем но то, что у вас.
— Не об этом же речь, но можно хотя бы вести приличный образ жизни.
— Мы живем как порядочные люди, Луи, и никому не в тягость, — обиделась бабушка, которая, очевидно, вкладывала несколько иное содержание в слово «приличный»; и отец вздохнул с видом человека, который уже не надеется, что его поймут.
Тут Ма Люсиль, которая все это время вынимала и снова вставляла спою искусственную челюсть, что обычно свидетельствовало о полном ое равнодушии к разговору, объявила, что она идет спать, и ое шумные сборы, зажигание лампы, которая все не хотела гореть и отчаянно дымила, и уход на другую половину явились маленьким антрактом в споре. Желая задобрить отца, Клара предложила ему целебный отвар для желудка, но он отказался, что было скверным предзнаменованием. В самом деле, все кончилось настоящим скандалом. Дядя, у которого вена на лбу вздулась так сильно, что, казалось, она вот-вот лопнет, насупил густые брови.
— У тебя-то прекрасное положение, и оно сулит большие надежды, — сказал он. — Я же занимаю место скромное, самое заурядное, все это верно, но ты же зна-
ешь, не по своей вине, вот в чем причина, — он раздраженно хлопнул ладонью по своей изувеченной ноге. — Ты из этой заварухи выпутался благополучно, а я нет, только и всего.
— Чистое везение. Я ту же самую окопную грязь месил.
На лице крестного промелькнула горькая улыбка, говорившая о неуместности сравнения их воинских заслуг.
— Я не собираюсь спорить, по тут ничего не поделаешь. А если говорить о нас, то ведь это твоя семья, и семья эта вполне порядочная, — он выделил голосом слово «порядочная». — Когда мы с тобой познакомились, ты, помнится, рад был, что ее нашел.
— Вот поэтому-то мне и неприятно видеть вас в таком положении. Я тебе откровенно скажу. Я не понимаю, как ты можешь мириться с том, что твоя мать продолжает оставаться консьержкой. Это меня удручает.
Тут дядя вспылил. Я и раньше замечал, что из-за своего ранения он часто теряет над собой контроль, это выражалось в неожиданных приступах гнева, а иногда в рыданиях. На сей раз это был гнев.
— А я тебе скажу, что это никого, кроме меня, не касается, и я не нуждаюсь в том, чтобы мне читали мораль! — загремел дядюшкин голос, и он вдруг страшно побледнел.
Отец резко отвечал, что он все равно будет это делать, нравится ли это крестному или пет.
— Л малыш! Вы считаете, что для него хорошо жить в такой обстановке? — И отец широким жестом обвел швейцарскую.
— Но здесь он всегда под присмотром, с ним здесь занимаются... этим-то вы, я надеюсь, довольны... — вмешалась бабушка.
— Клара, поверьте, я очень ценю вашу самоотверженность, но выслушайте меня! Все ведь так просто можно решить! Почему вы не хотите переменить квартиру?
Но эта попытка к примирению оказалась напрасной.
— Ты у меня уже в печенках сидишь! — кричит дядя, тяжело поднимаясь со стула.
— Ну, если на то пошло, ты мне тоже давно осточер-. тел! — кричит отец, которого лучше не вызывать на грубости.
Тут бабушка разражается слезами, и крестный, не помня себя от ярости, вопит с перекошенным ртом:
— Гляди, что ты натворил, негодяй! Отец багровеет и тоже вскакивает со стула. Мне становится страшно...
Я не хочу прибегать к литературным приемам, не хочу придавать этой сцене излишний драматизм. Мне действительно стало страшно, вот и все. Страшно не столько из-за разгоревшегося спора, который я, разумеется, передаю весьма приблизительно и неточно, и даже не из-за бранных слов — я их достаточно наслышался, — нет, мне было страшно смотреть, как двое друзей, чья фронтовая встреча привела в конечном счете к моему появлению на свет и чья давняя дружба, казалось, была такой же священной, как дружба античных героев, — мне было страшно смотреть, как эти два человека, чуть ли не братья, почти Диоскуры, вдруг начинают оскорблять друг друга и вот-вот перейдут врукопашную: вот ведь какой раздор! й самое ужасное, что раздор этот начался в тех самых стенах, которые были для меня желанным прибежищем, благословенным уголком покоя и мира, — это уже граничило со святотатством и могло повлечь за собой самые удручающие последствия: если и здесь поселилась вражда, то мне теперь никуда не деться от криков, прежде терзавших мой сон в родительском доме. И еще я понимал, как мучительно больно бабушке, это было главным доказательством отцовской несправедливости, и я принял, конечно, сторону Клары и разозлился на нарушителя нашего мирного ужина, то есть тоже стал горько рыдать, отчего бабушка заплакала еще пуще и со стоном отчаянья и любви прижала меня к себе. Можно ли так поступать, ведь ребенок теперь наверняка заболеет, он такой у нас слабенький, разве она заслужила, чтобы с пою так обращались, если у вас пошли нелады, так разве же мы виноваты, я всю жизнь с утра до ночи надрываюсь, себя не жалею, работаю честно, да еще этот лодырь всегда на шее висел, теперь-то он умер, бедняга, но из песни слова не выкинешь... и эти причитания, как мне представляется, загоняют отца в тупик. Такого поворота событий, такой бури он, как видно, не ожидал, когда высказывал свое недовольство. Агрессивность шурина, потоки жалоб и слез, причиной которых был он сам, — все это еще больше распаляет его, и тут уж характер его проявляется во всей красе. Как и всегда в таких случаях, он начинает яростно чертыхаться:
— Черт вас побери! Есть отчего рекой разливаться,
точно Мария-Магдалина какая-нибудь! Посоветовал квартиру переменить — и вот вам, пожалуйста! А мальчишка чего здесь торчит? Чем слезы зря лить, лучше бы спать его уложили, черт бы вас всех побрал!
Наступает второй антракт. Мальчишку уводят, и он, весь дрожа, начинает сам раздеваться в тусклом мерцании лампы-«молнии», потому что Клара, торопясь скорее вернуться в швейцарскую, забывает зажечь на комоде голенастую птицу. Люсиль уже освободилась от некоторых своих причиндалов, в полумраке ее клонит ко сну, и она не замечает, как я удручен. Кое-как взобравшись на гималайскую кручу кровати, я понемногу успокаиваюсь под мудрые прабабушкины речи:
— Давно бы тебе надо было спать пойти, а не сидеть да их глупости слушать. Всё-то они норовят выше головы прыгнуть. Прямо как дочка Розы—знаешь, Розы из Гризи, у которой с дочкой такая неприятность приключилась. Дочку-то ты не знал? В деревне все не по ней было, все ей по так, и скучно-то ей, и женихов нет подходящих, и уж так-то она выдрючивается, и рожу себе малюет, и побрякушки на себя навешивает, уж прямо такая она благородная барышня, и ты хлебом ее не корми, а подавай ей Америку, в Голливуд ей, видишь ли, надо, чтобы стать там кинозвездой! Тьфу ты, господи, потаскушка она! И вот в этой самой Америке нашелся один мерзавец, до нитки ее обобрал, да и бросил. И никакого тебе больше кино, и вернулась она домой, да еще спасибо скажи, что Роза с Альбером ее в дом-то пустили. Вот я и думаю, не оттого ли у Розы с тех пор что-то грудь теснить стало, удушье какое-то, прямо как у тебя; видно, очень уж сильно из-за дочери переживала...
В ту ночь я так и не узнал, отчего же все-таки у Розы теснить в груди стало: убаюканный этой историей, последней, что довелось мне услышать от Люсиль, я уже начал успокаиваться, медленно погружаться в сон, как вдруг снова послышался шум голосов, плач и грохот дверей. К нам в комнату кто-то ворвался. На пороге возникла бабушка, и в мерцании керосиновой лампы, которую она держала в руке, я увидел, что по щекам у нее текут слезы, а за ней, в пальто и шляпе, стоит разъяренный отец. Оглушенный, испуганный, я было решил, что они пришли наказать меня за какой-то тяжелый проступок, про который я почему-то забыл, но у меня не было времени копаться в своей совести, впрочем, и сама сцена была слиш-
ком драматической, чтобы я мог спокойно обо всем этом размышлять.
Строгим голосом отец приказал мне встать и одеться: мы уходим. Бабушка с горестным воплем поставила лампу на стол. Люсиль приподнялась на подушке и спросила, уж не посходили ли все с ума? Я в отчаянии кричал, что ничего плохого не сделал и не хочу уходить отсюда, Люсиль кричала, что все хотят ее уморить, ее дочь громко и жалобно причитала. Отец ходил взад и вперед по комнате словно палач, недовольный тем, что осужденный на казнь замешкался и заставляет себя ждать. Несмотря на всю эту ужасную суматоху, я понял, что мой бунт бесполезен. Обе бабушки оплакивали мою злую долю, по делали это с атавистической женской покорностью перед непререкаемой и законной властью мужчины. Клара, задыхаясь от рыданий, молила меня повиноваться отцу, с тоской напомнив то, о чем я начисто забыл: «Ты ведь не наш!» Против этого мне нечего было возразить, и я с тяжелым сердцем приступил к мрачному обряду одевания, стараясь производить его как можно медлительнее и бросая горестные взгляды на окружающие предметы, па сущестпа, которые я любил, на дряхлую мою подружку, делившую со мной постель под гравюрами, изображавшими псовую охоту; ее горе, которое она выказывала сдержанно и стыдливо, было от этого не менее красноречивым. Когда я с ней прощался, она мне шепнула, что рано или поздно отец будет наказан за свою жестокость.
Но когда еще это произойдет, а пока что я 'снова оказываюсь на холодной и темной лестнице, и похититель, торопясь поскорее покончить с тягостной процедурой, подталкивает меня к выходу, а мой крестный, опираясь на палку, тащится за нами вслед до самого тротуара и ругательски ругает отца. Из его слов я заключаю, что меня используют как заложника, как средство давления на семью и что таким способом мои родители хотят привести в исполнение свой план, цель которого — уничтожить, во всяком случае, подальше упрятать следы их низкого происхождения. Бранные эпитеты, которыми дядя награждает своего фронтового товарища, звучат особенно выразительно на заунывном фоне сетований и жалоб Клары, отец в последний раз оборачивается и в сбившейся набок шляпе указывает на меня пальцем, изрекая торжественным тоном, каким герои и полководцы произносят свои исторические слова:
— Можешь ругать меня сколько твоей душе угодно. Но если вы отсюда не уедете, вам его не видать как своих ушей!
И он, стремительно шагая, увлекает меня за собой, а я, с трудом поспевая за ним, молча оплакиваю свой утраченный рай, я почти бегу по таким знакомым мне улицам, мимо кафе, которое было свидетелем последних подвигов дедушки, и мимо фермы, и мимо решетчатой ограды Валь-де-Грас, за которой во мгле с трудом угадываются очертания собора, и с быстротой кошмарного спа опять оказываюсь в обстановке моей прежней жизни.
Мама ждала нас в гостиной, она с демонстративным пылом кидается ко мне, обдавая меня ароматом духов, я очень холодно принимаю ее поцелуи, но она не обращает внимания на мою сдержанность и с волнением, даже с восторгом слушает отчет отца о проведенной операции, требуя от него вое новых подробностей, и я понимаю, что вдохновительницей заговора была мама. Постепенно уста-лость, одолевает жгучую обиду, я чувствую себя неуютно в собственном доме, в своей кровати — она, мне теперь кажется, открыта всем ветрам, и мне жестко и холодно спать в ней после пуховых перин семьдесят первого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43