К несчастью, мои бабушки придерживались строгих крестьянских обычаев разумной экономии, они считали, что ветеринара можно звать только к тем животным, которые приносят пользу в хозяйстве. Можно лечить лошадь или корову, но, уж конечно, не кошку! Передо мной были глухая стена непонимания. Сократить срок страданий, «уж лучше сразу свернуть животине шею, чем смотреть, как она, бедная, мается»,— дальше этого их суровое милосердие не шло.
Мне все же казалось, что своими мольбами и плачем я смягчил их сердце, но однажды, вернувшись после прогулки с Кларой домой, я не обнаружил котенка. Лицо Лю-силь светилось простодушием.
— Вот ведь несчастье! Удрал!
Котенок, по ее словам, совершив удивительный прыжок, перескочил через ограду, отделявшую нас от садов и конюшен.
— Никогда бы сама не поверила, что он умеет так прыгать!
Я был подавлен, во мне шевельнулось страшное подозрение, я не верил в этот сверхъестественный прыжок и тотчас пустился на розыски, которые подтвердили бы
мои догадки. Роясь в мусорных ящиках, я в одном из них обнаружил наспех прикрытое газетами тельце моего несчастного товарища по играм — глаза у котенка были закрыты, язык вывалился наружу, на шее болтался обрывок веревки. Мой гнев был ужасен, но Люсиль решительно отвергала мои обвинения:
— Богом тебе клянусь, я пальцем к нему не притронулась. Это, наверное, каменщики.
В некотором роде она говорила правду, но за этим скрывалось еще худшее. В доме в ту пору штукатурили наружные стены, во дворе были возведены леса, там постоянно толклись сомнительного вида рабочие и часто просили разрешения разогреть у нас на плите свои котелки. Люсиль, женщина общительная, свела знакомство с толстым каменщиком, который оказался ее земляком, родом из соседней деревни, и они вели долгие беседы, вспоминая прежнее житье-бытье и перебирая общих знакомых. Я любил подслушивать их разговоры, благо был мал ростом и не доставал макушкой до подоконника; тут-то мне и открылась горькая истина.
— Я все сделал, как вы велели,— с удовольствием сообщил толстяк.— В два счета управился. Приласкал его, приладил веревку — и готово!
— А что еще было делать?—отвечала обманщица.— У него, у бедняжки, вертячка была. Чем глядеть, как он мучится...
— Это уж верно. Они хоть и животные, а тоже страдают не хуже нашего...
Не стану приводить дальнейшие столь же гуманные рассуждения обоих сообщников. Забившись в темный угол, я живо представил себе картину гпусного преступления, и у меня сжалось сердце. Предательство Ма Люсиль поразило меня не меньше, чем гибель котенка: мир оказался недобрым, а зло гораздо более изощренным, чем я предполагал. Вскоре я смог и сам в этом убедиться на собственном опыте.
Со свойственным детям непостоянством я довольно скоро забыл про котенка, тем более что ему сыскалась замена в лице паршивого кролика, по живописному выражению Люсиль, самого обыкновенного серого кролика, наделенного всем очарованием, присущим этой породе. Насколько я помню, я не был до той поры жестоким ребенком и никогда не мучил животных. Я их обожал, обожал, как тогда выражались, всякое творение, вплоть
до самых низших и липких представителей животного мира, вроде улиток и слизняков. И все же я совершил свой страшный поступок, и, как знать, не был ли он первым настоящим поступком в моей жизни, то есть таким актом, последствия которого падают на нас, и только на нас, и мы никогда не сможем переложить их на плечи другого,— иными словами, поступком, который налагает ответственность. Каким бы ребяческим ни показалось мое тогдашнее поведение, ведь в самом деле кроличья жизнь недорого ценится, я мысленно возвращаюсь к нему на протяжении всей своей жизни...
Этому кролику, казалось, была суждена счастливая доля. Его поместили во дворе, в пристройке, кормили на славу, он быстро у нас раздобрел и настолько освоился, что запросто прибегал в швейцарскую и охотно позволял себя гладить; короче, мы с ним дружили и были очень довольны друг другом. Если сравнить кролика с кошкой, сразу бросается в глаза, что кошка — это личность, она проявляет свой характер и защищает свои права; кролику труднее проявить свои индивидуальные черты, которые выделяли бы его среди других представителей кроличьего рода, поэтому, когда взрослые хвалили моего кролика, в их комплиментах угадывалась некая задняя мысль. Мне неприятно смотреть, как обе бабушки ощупывают ему бока и восклицают: «Вот уж кому корм идет впрок!»—таким плотоядным топом, что об этом лучше не думать. Это объясняет, почему кролики поставлены в такие неблагоприятные условия. Я и сам не могу помешать себе думать об этом, когда слышу, как гремит по мостовой страшная тележка кожевника, доверху набитая свежесодранны-ми шкурками.
Может быть, на меня повлияли все эти мрачные намеки? Не думаю. Мой кролик был так ласков и так игрив, что достиг кошачьего уровня. Он сумел преодолеть поставленные ому природой ограничения. Но я по-прежнему равнялся на нехорошего мальчика из сказки. Он-то, должно быть, и шепнул мне, что в моем поведении нет никакой логики: разве злой мальчик может любить животных? Что за нелепость такая — издеваться над собственной прабабушкой и расточать свои ласки самому заурядному кролику? Я был в затруднении, даже в тревоге: мучить животное меня не очень прельщало, это было злодеяние мелкого калибра, не слишком-то предосудительное. Поэтому я приступил к нему без всякого энтузиазма, просто чтобы
поглядеть, что из всего этого выйдет; для начала, однако, нужен был предлог, способный вызвать у меня враждебное чувство к моему другу. Я решил, что кролик должен понести наказание за серьезный проступок, но даже не дал себе труда придумать, за какой именно. Эта нехитрая уловка сработала с поразительной быстротой.
Ареной для меня служит двор, где в это время, разумеется, нет ни души; я хватаю преступника за уши и волоку его к одному из двух мест моих мечтаний и страхов, к лестничной клетке черного хода. Там я подвергаю несчастного пытке, подобной средневековой дыбе. Я хватаю его за задние лапы, раскачиваю и подкидываю высоко вверх, вынуждая совершить опасный прыжок, который при падении грозит ему гибелью. Кролик приземляется благополучно и хочет удрать, я настигаю его и повторяю ту же самую процедуру, обнаруживая при этом, что теперь он смертельно боится своего бывшего друга; это открытие нравится мне, переполняет меня злобным возбуждением, которое еще больше возрастает, когда, после следующего полета в воздух, показав чудеса акробатики и опять приземлившись на лапы, это безмолвное всегда существо вдруг испускает душераздирающий крик; годы спустя, на охоте, так же надрывно кричал раненый заяц. Со мной происходит что-то непонятное, я чувствую, что это уже не игра, что я стал палачом и наслаждаюсь бессильным сопротивлением жертвы, ах ты, дрянь поганая, ты еще смеешь падать на лапы, но я все равно сломаю тебе хребет, скотина ты этакая! У меня даже кружится голова от собственной жестокости, но тут же меня охватывает страх: я уже предвижу, что сейчас все кончится смертью, что я навсегда лишусь моей истерзанной пытками любви; должно быть, я испугался ещо и оттого, что вступил в пределы чего-то совершенно неведомого, и это неведомое завладело мной настолько, что я уже не знал, как мне вернуться в прежнее состояние, ибо те средства, которые я применял, издеваясь над безответным человеческим существом, оказывались здесь непригодными... Вижу, словно это было вчера, залитый солнцем пустынный двор, измученное животное, его безграничный ужас, и себя, растерянного, не знающего, как со всем этим покончить. Мне мучительно хотелось бы стереть, уничтожить то, что сейчас произошло, мне приходит в голову новая мысль — нужно дополнить сценарий карательных мер тюремным заключением: осужденный провести остатки дней своих в мрачной тем-
нице, преступник исчезнет навечно, он не сможет быть больше свидетелем злодеяний своего палача. Придя к такому решению, я бросаюсь на своего любимца, в последний раз хватаю его, с размаху швыряю в чулан и захлопываю за ним дверь. С мрачной усталостью оглядываю я поле своих гнусных подвигов.
Но кролик, чьи умственные способности, видимо, ослабли из-за перенесенных им пыток, к несчастью, не понял, что тюремная камера несет ему спасение. Привыкнув к свободе и ослепленный страхом, он решил, что в этой темнице ему уготованы новые муки, он пытается убежать и тычется мордочкой в плохо закрывающуюся дверь, она поддается. Это вызывает у меня новую волну улегшегося было гнева, и я снова и снова заталкиваю зверька в чулан. Я изо всех сил яростно хлопаю дверью, пытаясь преградить ему путь, и это настолько поглощает мое внимание, что я забываю о цел л своих действии. Моя дикая ярость оборачивается теперь против непокорной двери, и происходи!' непоправимое... Я слышу вдруг не удар дерева по дереву, раздается совсем другой звук. У меня сжимается сердце, я понимаю, в чем дело. Зажатая между наличником и створкой дверей, у моих ног отчаянно дергается кроличья голова.
Я распахнул дверь, с нежностью поднял жалкое тельце и, сознавая всю бесплодность своих усилий, пытался поставить кролика на лапы, но, сотрясаемый судорогой, он завалился на бок, подергался и затих. Из ноздрей по мордочке потекла кровь. Он смотрел па меня, этот взгляд умирающего животного мне никогда не забыть, потом он обмяк и глаза его стали мутнеть. Все кончилось, кончилось навсегда, и я один был в этом повинен. Меня затопила внезапно вернувшаяся любовь, целый водопад любви, я сжимал в руках пушистое неподвижное тельце, целовал окровавленную мордочку и горько рыдал. Кого мне было винить? Ведь я верил, что не виноват в происшедшей трагедии. Но я оказался убийцей, я отнял жизнь у существа, которое так любил, любил в этот миг сильнее всего на свете, возможно потому, что не мог вернуть ему жизнь. Как это подло! Я совершил страшное преступление, и никогда никто не снимет с души моей груз, мне суждено будет вечно терзаться своей причастностью к чему-то ужасному, темному, коварно нашептывающему нам, что единственный способ разом порвать невыносимые путы — совершить своего рода убийство,— ведь даже
одна только мысль об этом притягивает нас к себе ароматом вины и как будто обладает колдовской властью все устроить и все решить.
И вот я стою на пустынном дворе и размазываю цо своему лицу, на манер восточной плакальщицы, кровь невинной жертвы. И кровь эта смешивается с моими слезами, а прибежавшая на шум Ма Люсиль, потрясенная,
смотрит на меня.
— Боже милостивый! Что ты сделал с несчастным животным? Как же так получилось?
Мне мучительно стыдно, но я еще не до конца осознал свой простунок и его далеко идущие последствия, они ускользают от меня, я лишь испытываю отчаяние, скорблю о безмерности этой потери и бессмысленно
твержу:
— Он умер, он взаправду умер?
Прабабушка весьма просто обрывает мои причитания, она берет кроличью тушку, взвешивает ее на ладони и преспокойно говорит:
— Сам видишь, он околел. Так что нечего больше себя изводить. И не надо так хлопать дверью, ты ее почти совсем сломал. Будет тебо урок. Пойдем, я умою
тебя.
Что я мог ей ответить? В отчаянии от того, что произошло, я про себя горько осуждал Люсиль за ее равнодушие к трупу моей жертвы, и это немного умеряло мою боль. Отвратительно было видеть, как она взвешивает кролика, держа его за уши; в этом привычном обыденном жесте я угадывал самые святотатственные намерения; это подозрение подтвердилось, когда, ополаскивая мне лицо, она пробормотала с холодной жестокостью людоедки:
— Вечером я сдеру с пего шкуру.
Я был слишком подавлен, чтобы протестовать, но догадывался о причинах столь возмутительной бесчувственности. Убийство кролика пошло на пользу ее порочному пристрастию к кроличьим головам. Неизвестный автор назидательных сказок содрогнулся бы от нравственного урока, заключенного в подобном финале: гнуснейшее преступление не только не наказывается, но служит прологом к каннибальскому пиршеству моей прабабки!
Взрослые тщетно пытаются положить предел моему невежеству
Предыдущая глава дала достаточно полное представление о моих пакостных деяниях, и я могу позволить себе небольшой антракт в исполнении роли негодяя. Среди полноводного потока моих дней и вечеров в семьдесят первом я различаю безмятежные, спокойные отмели — часы, когда начинается мое образование. Им займется бабушка Клара. По причине хрупкого здоровья в школу я пойду поздно; сначала, после долгих споров о том, какое учебное заведение предпочтительнее — лицей или муниципальная школа,— будет сделана безуспешная попытка отдать меня в малышовый класс. В семьдесят первом все симпатии были решительно на стороне школы, она представлялась здесь городским подобием деревенской школы, где царил Учитель, Мэтр — фигура наиважнейшая в Третьей республике. Об учителях в семье говорили с величайшим почтением, и я склонен ныне считать, что, при всей скудости программы, преподавание велось тогда на самом; высоком уровне. Простые деревенские женщины, имевшие лишь свидетельства о начальном образовании, мои бабушки никогда не делали орфографических ошибок и письма писали — особенно Клара — языком уверенным и точным. Этими же достоинствами обладал мой отец, и нужно ли говорить, что он был союзником бабушек. Начальное образованно он ставил превыше всего, ибо считал, что оно закладывает прочные основы знаний и внушает твердые нравственные принципы. Об этом свидетельствовало его образцовое детство. Но, с другой стороны, муниципальная школа отпугивала полным отсутствием классовых перегородок, и здесь вступало в силу наше стремление вознестись вверх по социальной лестнице. Нет, конечно, только лицей достоин принять меня в свои стены, ибо мне предстоит славное будущее, и, поскольку обе бабушки слепо веровали в мои выдающиеся, поразительно рано проявившиеся, просто ненормальные, как они с испугом сообщали порой кумушкам по соседству, умственные способности, этот довод оказывался самым весомым. Образование среднее — это мистическое и таившее в себе грозные опасности слово было вписано в книгу моей судьбы. Поэтому следовало сразу встать на главную магистраль. Кроме того, в муниципальной школе я не буду огражден от вредных контактов с беднотой, напоминала
мать. Я научусь у них всяким грубостям и даже могу заразиться такими недугами бедняков, как чесотка, сыпь и вши.
Все эти совещания проводились по вечерам, когда родители приходили меня навестить. Я встречал их приветливо, однако домой не стремился. Я даже держался с ними несколько отчужденно, дабы показать, что здесь я стал лицом значительным, что здесь мое царство. По при этом мне хотелось быть в курсе всего, что делается на Валь-де-Грас, ведь там тоже был мой дом, хотя я временно и не жил в нем. Я вовсе не собирался от него отказываться, несмотря на весь душевный комфорт, который даровала мне швейцарская. Впрочем, эта двойственность моих привязанностей несколько смущала меня, и я то нарочито подчеркивал свое безразличие, то просил маму рассказывать мне в мельчайших подробностях, как она проводит время в отсутствие сына, которому всегда поверяла все свои мысли и который всегда был свидетелем всех ее дел. Мне казалось невероятным, чтобы она могла вот так беспрепятственно смириться с этим новым положением, и я бывал взбешен, когда понимал, что разлука со мной не нарушила обычный ход ее жизни. Разве что без меня она чаще выезжала, бывала на Серо-голубых Балах — это название возбуждало во мне сильнейшее любопытство, в моем воображении возникало море, которого я никогда не видел. На эти балы она надевала незнакомые мне новые платья. Чтобы разучить модные па, она посещала уроки танцев, которые вел какой-то наш дальний родственник. Подобным легкомыслием я возмущался ничуть не меньше, чем мои бабушки. О современных танцах они говорили о гадливостью, распространявшейся, впрочем, на все, что имело касательство к тем определенного рода отношениям между мужчиной и женщиной, о которых у меня было самое смутное представление. Благодаря Кларе я знал лишь, что мужчины, как правило, отвратительны, лучшим примером чему служило поведение дедушки. Что до молодых женщин, то у них, как утверждала Люсиль, было одно на уме — по увеселениям шляться да жизнь прожигать, но мне это мало что говорило, так же как словечко потаскушка, которым она щедро одаривала живших по соседству девиц; молодые же люди, по ее убеждению, были сплошь вертопрахи и модники, одним из образчиков каковых был приказчик мясника, часто проходивший перед нашими окнами. Я доверчиво присоединялся к таким суровым оцен-
кам, но эти достойные порицания стороны жизни у меня никакого интереса не вызывали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Мне все же казалось, что своими мольбами и плачем я смягчил их сердце, но однажды, вернувшись после прогулки с Кларой домой, я не обнаружил котенка. Лицо Лю-силь светилось простодушием.
— Вот ведь несчастье! Удрал!
Котенок, по ее словам, совершив удивительный прыжок, перескочил через ограду, отделявшую нас от садов и конюшен.
— Никогда бы сама не поверила, что он умеет так прыгать!
Я был подавлен, во мне шевельнулось страшное подозрение, я не верил в этот сверхъестественный прыжок и тотчас пустился на розыски, которые подтвердили бы
мои догадки. Роясь в мусорных ящиках, я в одном из них обнаружил наспех прикрытое газетами тельце моего несчастного товарища по играм — глаза у котенка были закрыты, язык вывалился наружу, на шее болтался обрывок веревки. Мой гнев был ужасен, но Люсиль решительно отвергала мои обвинения:
— Богом тебе клянусь, я пальцем к нему не притронулась. Это, наверное, каменщики.
В некотором роде она говорила правду, но за этим скрывалось еще худшее. В доме в ту пору штукатурили наружные стены, во дворе были возведены леса, там постоянно толклись сомнительного вида рабочие и часто просили разрешения разогреть у нас на плите свои котелки. Люсиль, женщина общительная, свела знакомство с толстым каменщиком, который оказался ее земляком, родом из соседней деревни, и они вели долгие беседы, вспоминая прежнее житье-бытье и перебирая общих знакомых. Я любил подслушивать их разговоры, благо был мал ростом и не доставал макушкой до подоконника; тут-то мне и открылась горькая истина.
— Я все сделал, как вы велели,— с удовольствием сообщил толстяк.— В два счета управился. Приласкал его, приладил веревку — и готово!
— А что еще было делать?—отвечала обманщица.— У него, у бедняжки, вертячка была. Чем глядеть, как он мучится...
— Это уж верно. Они хоть и животные, а тоже страдают не хуже нашего...
Не стану приводить дальнейшие столь же гуманные рассуждения обоих сообщников. Забившись в темный угол, я живо представил себе картину гпусного преступления, и у меня сжалось сердце. Предательство Ма Люсиль поразило меня не меньше, чем гибель котенка: мир оказался недобрым, а зло гораздо более изощренным, чем я предполагал. Вскоре я смог и сам в этом убедиться на собственном опыте.
Со свойственным детям непостоянством я довольно скоро забыл про котенка, тем более что ему сыскалась замена в лице паршивого кролика, по живописному выражению Люсиль, самого обыкновенного серого кролика, наделенного всем очарованием, присущим этой породе. Насколько я помню, я не был до той поры жестоким ребенком и никогда не мучил животных. Я их обожал, обожал, как тогда выражались, всякое творение, вплоть
до самых низших и липких представителей животного мира, вроде улиток и слизняков. И все же я совершил свой страшный поступок, и, как знать, не был ли он первым настоящим поступком в моей жизни, то есть таким актом, последствия которого падают на нас, и только на нас, и мы никогда не сможем переложить их на плечи другого,— иными словами, поступком, который налагает ответственность. Каким бы ребяческим ни показалось мое тогдашнее поведение, ведь в самом деле кроличья жизнь недорого ценится, я мысленно возвращаюсь к нему на протяжении всей своей жизни...
Этому кролику, казалось, была суждена счастливая доля. Его поместили во дворе, в пристройке, кормили на славу, он быстро у нас раздобрел и настолько освоился, что запросто прибегал в швейцарскую и охотно позволял себя гладить; короче, мы с ним дружили и были очень довольны друг другом. Если сравнить кролика с кошкой, сразу бросается в глаза, что кошка — это личность, она проявляет свой характер и защищает свои права; кролику труднее проявить свои индивидуальные черты, которые выделяли бы его среди других представителей кроличьего рода, поэтому, когда взрослые хвалили моего кролика, в их комплиментах угадывалась некая задняя мысль. Мне неприятно смотреть, как обе бабушки ощупывают ему бока и восклицают: «Вот уж кому корм идет впрок!»—таким плотоядным топом, что об этом лучше не думать. Это объясняет, почему кролики поставлены в такие неблагоприятные условия. Я и сам не могу помешать себе думать об этом, когда слышу, как гремит по мостовой страшная тележка кожевника, доверху набитая свежесодранны-ми шкурками.
Может быть, на меня повлияли все эти мрачные намеки? Не думаю. Мой кролик был так ласков и так игрив, что достиг кошачьего уровня. Он сумел преодолеть поставленные ому природой ограничения. Но я по-прежнему равнялся на нехорошего мальчика из сказки. Он-то, должно быть, и шепнул мне, что в моем поведении нет никакой логики: разве злой мальчик может любить животных? Что за нелепость такая — издеваться над собственной прабабушкой и расточать свои ласки самому заурядному кролику? Я был в затруднении, даже в тревоге: мучить животное меня не очень прельщало, это было злодеяние мелкого калибра, не слишком-то предосудительное. Поэтому я приступил к нему без всякого энтузиазма, просто чтобы
поглядеть, что из всего этого выйдет; для начала, однако, нужен был предлог, способный вызвать у меня враждебное чувство к моему другу. Я решил, что кролик должен понести наказание за серьезный проступок, но даже не дал себе труда придумать, за какой именно. Эта нехитрая уловка сработала с поразительной быстротой.
Ареной для меня служит двор, где в это время, разумеется, нет ни души; я хватаю преступника за уши и волоку его к одному из двух мест моих мечтаний и страхов, к лестничной клетке черного хода. Там я подвергаю несчастного пытке, подобной средневековой дыбе. Я хватаю его за задние лапы, раскачиваю и подкидываю высоко вверх, вынуждая совершить опасный прыжок, который при падении грозит ему гибелью. Кролик приземляется благополучно и хочет удрать, я настигаю его и повторяю ту же самую процедуру, обнаруживая при этом, что теперь он смертельно боится своего бывшего друга; это открытие нравится мне, переполняет меня злобным возбуждением, которое еще больше возрастает, когда, после следующего полета в воздух, показав чудеса акробатики и опять приземлившись на лапы, это безмолвное всегда существо вдруг испускает душераздирающий крик; годы спустя, на охоте, так же надрывно кричал раненый заяц. Со мной происходит что-то непонятное, я чувствую, что это уже не игра, что я стал палачом и наслаждаюсь бессильным сопротивлением жертвы, ах ты, дрянь поганая, ты еще смеешь падать на лапы, но я все равно сломаю тебе хребет, скотина ты этакая! У меня даже кружится голова от собственной жестокости, но тут же меня охватывает страх: я уже предвижу, что сейчас все кончится смертью, что я навсегда лишусь моей истерзанной пытками любви; должно быть, я испугался ещо и оттого, что вступил в пределы чего-то совершенно неведомого, и это неведомое завладело мной настолько, что я уже не знал, как мне вернуться в прежнее состояние, ибо те средства, которые я применял, издеваясь над безответным человеческим существом, оказывались здесь непригодными... Вижу, словно это было вчера, залитый солнцем пустынный двор, измученное животное, его безграничный ужас, и себя, растерянного, не знающего, как со всем этим покончить. Мне мучительно хотелось бы стереть, уничтожить то, что сейчас произошло, мне приходит в голову новая мысль — нужно дополнить сценарий карательных мер тюремным заключением: осужденный провести остатки дней своих в мрачной тем-
нице, преступник исчезнет навечно, он не сможет быть больше свидетелем злодеяний своего палача. Придя к такому решению, я бросаюсь на своего любимца, в последний раз хватаю его, с размаху швыряю в чулан и захлопываю за ним дверь. С мрачной усталостью оглядываю я поле своих гнусных подвигов.
Но кролик, чьи умственные способности, видимо, ослабли из-за перенесенных им пыток, к несчастью, не понял, что тюремная камера несет ему спасение. Привыкнув к свободе и ослепленный страхом, он решил, что в этой темнице ему уготованы новые муки, он пытается убежать и тычется мордочкой в плохо закрывающуюся дверь, она поддается. Это вызывает у меня новую волну улегшегося было гнева, и я снова и снова заталкиваю зверька в чулан. Я изо всех сил яростно хлопаю дверью, пытаясь преградить ему путь, и это настолько поглощает мое внимание, что я забываю о цел л своих действии. Моя дикая ярость оборачивается теперь против непокорной двери, и происходи!' непоправимое... Я слышу вдруг не удар дерева по дереву, раздается совсем другой звук. У меня сжимается сердце, я понимаю, в чем дело. Зажатая между наличником и створкой дверей, у моих ног отчаянно дергается кроличья голова.
Я распахнул дверь, с нежностью поднял жалкое тельце и, сознавая всю бесплодность своих усилий, пытался поставить кролика на лапы, но, сотрясаемый судорогой, он завалился на бок, подергался и затих. Из ноздрей по мордочке потекла кровь. Он смотрел па меня, этот взгляд умирающего животного мне никогда не забыть, потом он обмяк и глаза его стали мутнеть. Все кончилось, кончилось навсегда, и я один был в этом повинен. Меня затопила внезапно вернувшаяся любовь, целый водопад любви, я сжимал в руках пушистое неподвижное тельце, целовал окровавленную мордочку и горько рыдал. Кого мне было винить? Ведь я верил, что не виноват в происшедшей трагедии. Но я оказался убийцей, я отнял жизнь у существа, которое так любил, любил в этот миг сильнее всего на свете, возможно потому, что не мог вернуть ему жизнь. Как это подло! Я совершил страшное преступление, и никогда никто не снимет с души моей груз, мне суждено будет вечно терзаться своей причастностью к чему-то ужасному, темному, коварно нашептывающему нам, что единственный способ разом порвать невыносимые путы — совершить своего рода убийство,— ведь даже
одна только мысль об этом притягивает нас к себе ароматом вины и как будто обладает колдовской властью все устроить и все решить.
И вот я стою на пустынном дворе и размазываю цо своему лицу, на манер восточной плакальщицы, кровь невинной жертвы. И кровь эта смешивается с моими слезами, а прибежавшая на шум Ма Люсиль, потрясенная,
смотрит на меня.
— Боже милостивый! Что ты сделал с несчастным животным? Как же так получилось?
Мне мучительно стыдно, но я еще не до конца осознал свой простунок и его далеко идущие последствия, они ускользают от меня, я лишь испытываю отчаяние, скорблю о безмерности этой потери и бессмысленно
твержу:
— Он умер, он взаправду умер?
Прабабушка весьма просто обрывает мои причитания, она берет кроличью тушку, взвешивает ее на ладони и преспокойно говорит:
— Сам видишь, он околел. Так что нечего больше себя изводить. И не надо так хлопать дверью, ты ее почти совсем сломал. Будет тебо урок. Пойдем, я умою
тебя.
Что я мог ей ответить? В отчаянии от того, что произошло, я про себя горько осуждал Люсиль за ее равнодушие к трупу моей жертвы, и это немного умеряло мою боль. Отвратительно было видеть, как она взвешивает кролика, держа его за уши; в этом привычном обыденном жесте я угадывал самые святотатственные намерения; это подозрение подтвердилось, когда, ополаскивая мне лицо, она пробормотала с холодной жестокостью людоедки:
— Вечером я сдеру с пего шкуру.
Я был слишком подавлен, чтобы протестовать, но догадывался о причинах столь возмутительной бесчувственности. Убийство кролика пошло на пользу ее порочному пристрастию к кроличьим головам. Неизвестный автор назидательных сказок содрогнулся бы от нравственного урока, заключенного в подобном финале: гнуснейшее преступление не только не наказывается, но служит прологом к каннибальскому пиршеству моей прабабки!
Взрослые тщетно пытаются положить предел моему невежеству
Предыдущая глава дала достаточно полное представление о моих пакостных деяниях, и я могу позволить себе небольшой антракт в исполнении роли негодяя. Среди полноводного потока моих дней и вечеров в семьдесят первом я различаю безмятежные, спокойные отмели — часы, когда начинается мое образование. Им займется бабушка Клара. По причине хрупкого здоровья в школу я пойду поздно; сначала, после долгих споров о том, какое учебное заведение предпочтительнее — лицей или муниципальная школа,— будет сделана безуспешная попытка отдать меня в малышовый класс. В семьдесят первом все симпатии были решительно на стороне школы, она представлялась здесь городским подобием деревенской школы, где царил Учитель, Мэтр — фигура наиважнейшая в Третьей республике. Об учителях в семье говорили с величайшим почтением, и я склонен ныне считать, что, при всей скудости программы, преподавание велось тогда на самом; высоком уровне. Простые деревенские женщины, имевшие лишь свидетельства о начальном образовании, мои бабушки никогда не делали орфографических ошибок и письма писали — особенно Клара — языком уверенным и точным. Этими же достоинствами обладал мой отец, и нужно ли говорить, что он был союзником бабушек. Начальное образованно он ставил превыше всего, ибо считал, что оно закладывает прочные основы знаний и внушает твердые нравственные принципы. Об этом свидетельствовало его образцовое детство. Но, с другой стороны, муниципальная школа отпугивала полным отсутствием классовых перегородок, и здесь вступало в силу наше стремление вознестись вверх по социальной лестнице. Нет, конечно, только лицей достоин принять меня в свои стены, ибо мне предстоит славное будущее, и, поскольку обе бабушки слепо веровали в мои выдающиеся, поразительно рано проявившиеся, просто ненормальные, как они с испугом сообщали порой кумушкам по соседству, умственные способности, этот довод оказывался самым весомым. Образование среднее — это мистическое и таившее в себе грозные опасности слово было вписано в книгу моей судьбы. Поэтому следовало сразу встать на главную магистраль. Кроме того, в муниципальной школе я не буду огражден от вредных контактов с беднотой, напоминала
мать. Я научусь у них всяким грубостям и даже могу заразиться такими недугами бедняков, как чесотка, сыпь и вши.
Все эти совещания проводились по вечерам, когда родители приходили меня навестить. Я встречал их приветливо, однако домой не стремился. Я даже держался с ними несколько отчужденно, дабы показать, что здесь я стал лицом значительным, что здесь мое царство. По при этом мне хотелось быть в курсе всего, что делается на Валь-де-Грас, ведь там тоже был мой дом, хотя я временно и не жил в нем. Я вовсе не собирался от него отказываться, несмотря на весь душевный комфорт, который даровала мне швейцарская. Впрочем, эта двойственность моих привязанностей несколько смущала меня, и я то нарочито подчеркивал свое безразличие, то просил маму рассказывать мне в мельчайших подробностях, как она проводит время в отсутствие сына, которому всегда поверяла все свои мысли и который всегда был свидетелем всех ее дел. Мне казалось невероятным, чтобы она могла вот так беспрепятственно смириться с этим новым положением, и я бывал взбешен, когда понимал, что разлука со мной не нарушила обычный ход ее жизни. Разве что без меня она чаще выезжала, бывала на Серо-голубых Балах — это название возбуждало во мне сильнейшее любопытство, в моем воображении возникало море, которого я никогда не видел. На эти балы она надевала незнакомые мне новые платья. Чтобы разучить модные па, она посещала уроки танцев, которые вел какой-то наш дальний родственник. Подобным легкомыслием я возмущался ничуть не меньше, чем мои бабушки. О современных танцах они говорили о гадливостью, распространявшейся, впрочем, на все, что имело касательство к тем определенного рода отношениям между мужчиной и женщиной, о которых у меня было самое смутное представление. Благодаря Кларе я знал лишь, что мужчины, как правило, отвратительны, лучшим примером чему служило поведение дедушки. Что до молодых женщин, то у них, как утверждала Люсиль, было одно на уме — по увеселениям шляться да жизнь прожигать, но мне это мало что говорило, так же как словечко потаскушка, которым она щедро одаривала живших по соседству девиц; молодые же люди, по ее убеждению, были сплошь вертопрахи и модники, одним из образчиков каковых был приказчик мясника, часто проходивший перед нашими окнами. Я доверчиво присоединялся к таким суровым оцен-
кам, но эти достойные порицания стороны жизни у меня никакого интереса не вызывали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43