Она уже не прикладывала руку козырьком к своим тусклым глазам и не вопрошала, возникая в дверях: «Глянь-ка, сестрица, не едет ли кто?» Теперь, то ли не замечая из-за своей полуслепоты, что я уже вырос, то ли в силу какой-то особой склонности придавая образам живых ту же застывшую неизменность, какая присуща образам умерших, она вместо приветствия декламировала мио комический монолог, который я всякий раз находил очень странным и поэтому он меня совсем но смешил:
Болтовня-то болтовня, Да нету дыма без огня! У меня кошачья лапа, На ушах большая шляпа — Не хотите ль, господа, Заглянуть ко мне сюда? В потайном своем чулане Сидит бука на диване, По углам глазами шарит, На огне чего-то жарит. Сальца маленький кусочек
Я у буки попросил,
Рассердился бука очень, Щедро палкой угостил.
— Ай-яй-яй, хозяин злющий.
Ты за что кота огрел?
— Чтобы этот кот хитрющий От безделья по жирел!
Ее общение с духами по-прежнему носило очень оживленный характер, и для того, чтобы содействовать более активной циркуляции флюидов между землей и индивидуумом, она каждое утро заставляла себя есть глину, которую где-то покупала в маленьких горшочках, похожих на те, в каких продают йогурт; закончив свой стихотворный монолог, она обычно ставила один такой горшочек на ночной столик в нашей спальне. Я так и не знаю, попробовал ли отец это снадобье; хотя он и был падок на всякие новые лечебные средства, а тетя Луиза приписывала своей глине еще и омолаживающий эффект, по очень уж отца пугал отвратительный вкус этой глины.
Странно другое. В результате регулярного приема глины тетя теперь наверняка должна была получать внушительные порции флюидов, однако, когда речь зашла о том, чтобы предсказать наше будущее, она заставила себя очень долго об этом просить. Быть может, она уже подпала под влияние тех сект, в частности секты «Крисчен Сайенс», которые вскоре принудят ее отказаться от всякой оккультной практики. А может быть, дело было просто в мучившей ео катаракте. Так или иначе, но она боялась пробудить враждебные силы, способные худо повлиять на это будущее, и без того поколебленное неосторожным решением моей мамы. Не всегда бывают уместны эти попытки что-то узнать... о будущем... Маме пришлось выказать крайнее нетерпение, даже намекнуть, что ссылками на мнимые профессиональные трудности Луиза пытается прикрыть какую-то недостойную дипломатическую игру, чтобы моя тетя решилась наконец вытащить на свет свою колоду и после бесконечного ее тасования, а также многократного вычерчивания над нею в воздухе магических узоров, запросить мнение карт о нашей судьбе.
Нет, все же слабое зрение, пожалуй, играло тут некоторую роль; масть карт она еще кое-как различала, но фигуры повергали ее в полное замешательство, и, несмотря на огромную практику, она часто просила нас говорить ей, какая открылась карта — дама или валет. Понятно, что в таких условиях карты выдавали информацию весьма неохотно. Мужчины, которых обычно в жизни следовало
опасаться, если они представали в своих символических одеяниях в качестве либо вестника, либо возлюбленного, либо супруга, открывались теперь в поистине непристойном смешении всех качеств сразу, что было знаком легкомыслия, непостоянства или предательства. Даже сама мама, когда она тоже наконец появилась («Смотрите, это вы, Жюльетта, это вы!»), предстала в окружении каких-то сомнительных личностей. В деле развода ей следовало действовать с величайшей осторожностью.
— Вы уверены в этом, Луиза?
— Насколько вообще можно быть в чем-то уверенным,— отвечала тетя ничего по значащей фразой, и снова утыкалась носом в колоду, точно взявшая след собака.— Предстоит дальняя дорога, вернее сказать, пребывание на курорте, где что-то должно произойти, но будьте осторожны! Мужчина, который уже один раз появлялся, возвращается снова. Какую роль может он играть? Тяните карту... Еще одну. Нет, все по-прежнему неясно. Тяните еще одну, надо поглядеть... Ничего не поделаешь! Нет...
Все оставалось зыбким, двусмысленным и туманным, как в потайном чулане, где тебя вместо сала угощают увесистой палкой. Я был тоже, как и мама, разочарован, только по противоположной причине» Мне бы хотелось, чтобы карты оказались откровенно плохими, чтобы духи дружно выступили против наших планов со всей решительностью и прямотой. Ибо неясность их ответов оставляла место для сомнений в тетиной компетенции и позволяла маме пренебречь ее предостережениями.
Мама, наверно, была не так уж и не права, когда намекала, что тетя Луиза ведет себя недостаточно откровенно — впрочем, то было давнее мамино подозрение — и что у нее ослабели не только глаза. Маме потребовались дополнительные консультации, она вынуждена была обратиться к профессиональным гадалкам, и эти дамы, похожие не то на цыганок, не то на старых сводней, осыпали ее еще одной порцией самых противоречивых пророчеств. Неизвестно было, к кому же теперь обращаться за советом, и меня не покидало ощущение тревоги, как происходит всегда, если ты с беспокойством чего-то ждешь и чего-то боишься, и нет перед тобой ни одного конкретного факта, за который можно было бы уцепиться: я входил в то психическое состояние, которому суждено было стать для меня привычным и постоянным. Ни одного конкретного факта? Пожалуй, что так, и, однако, перебирая в памяти
предсказания тети Луизы и прекрасно понимая, что формулам заветной колоды присущ широчайший диапазон^ позволяющий любую из них затем толковать по желанию как сбывшееся пророчество, я тем не менее всякий раз натыкаюсь на слова о пребывании на курорте, и слева эти, на первый взгляд совсем безобидные, приберегали для меня, как будет видно впоследствии, пренеприятный сюрприз. Хотя Луиза и плохо видела, но благодаря опыту и интуиции, несомненно, предчувствовала опасности, о которых я и не подозревал. Даже ее стихотворный монолог— не был ли и он замаскированным предупреждением вроде тех дерзких выходок, которые позволяли себе придворные шуты?
А месяцы шли, уже не за горами было и лето, лето в зыбучих песках, в которых увязал наш развод, и все оставалось по-прежнему неизвестным, неизбежность растягивалась, как резина, и становилась неотъемлемой частью нашего существования, и ее угасавшее пламя время от времени опять разгоралось благодаря сценам, но вот что удивительно: если все эти события и накладывают свою печать на мой характер, то настроение мое при этом отнюдь не делается грустным.
Я учиняю всяческие безобразия
В самом дело, по мере выздоровления я вновь обретаю вкус к жизни, что выражается в чрезмерном возбуждении, которое трудно удерживать в каких-либо рамках. Возможно, я просто изнемог постоянно сидеть взаперти, устал созерцать мир лишь сквозь оконные стекла; нельзя же всерьез считать прогулками те короткие и редкие выходы из дому в хорошую погоду, которые длятся ровно столько времени, сколько нужно, чтобы дойти от нашего дома до улицы Клод-Берпар, где моим единственным развлечением оказывается возможность постоять у окна, выходящего на сады Валь-до-Грас. Забавы, которым я при этом предаюсь, могут дать вам какое-то представление о бурлящих во мне силах.
Разбитый параличом дядя был вынужден отказаться от радостей охоты и рыбной ловли, но он не утратил интереса к оружию, квартира моих миролюбивых бабушек битком набита всевозможными ружьями, револьверами, и карабинами, и я тайком пользуюсь этим арсеналом.
Я отыскал патроны, предназначенные для красавца карабина «Флобер», и всякий раз, когда оказываюсь в задней комнате один, упражняюсь в стрельбе по птицам старого парка, с пользой применяя уроки, которые так неосторожно давал мне в свое время крестный. Это жестокое развлечение не вызывает у меня больше угрызений совести. Я безжалостно палю по всякой летящей цели, не причиняя, к счастью, птицам большого вреда: то ли я не очень-то меток, то ли оружие плохо отлажено. Мои тайные подвиги продолжались довольно долго—если тетка моя слепла, то бабки понемногу глохли — и были прекращены только после возмущенного выговора и угроз заявить в полицию, с какими к нам ворвался один сердобольный военный, проходивший по парку как раз в тот момент, когда я подстрелил воробья. Я испугался и от этого сразу вспомнил свою лицемерную любовь к животным. Впрочем, моя репутация несносного ребенка и без того уже достаточно утвердилась, и эта последняя выходка лишь грозила переполнить чашу терпения. Но чаша переполнилась в другой раз.
Несносный ребенок — именно так виделась взрослым вновь обуревавшая меня радость жизни. Я становлюсь все более непокорным, все вокруг бью и крушу, отдаю дом на поток и разграбление и учиняю всяческие безобразия, в подражание Бедокуру, герою моего раннего детства, к чему теперь добавлено вредоносное влияние «Наставлений слугам». Эта настольная книга вдохновляет меня на дерзкие, даже опасные проделки, число которых я непрестанно множу — и буду особенно множить во время того пребывания на курорте, которое предсказали мне карты тети Луизы, ибо недаром гонорится, что бездолье —- мать всех пороков, и ничто но н силах меня на этом пути остановить: пи увещевания, пи кары на меня совершенно не действуют. Да меня, честно говоря, больше уже и не наказывают. Как в те добрые старые времена, когда я издевался над прабабушкой, после чего падал на пол и, мастерски изображая приступ падучей, увиливал от наказания, мне снова становится дурно, я страшно бледнею, а потом и синею, я растягиваюсь во весь свой рост на полу и задыхаюсь, как выброшенная на берег рыба, и вот-вот совсем потеряю сознание, и, чтобы вернуть меня к жизни, мать опять вдувает мне в рот воздух, еще энергичнее, чём она это делала прежде, так что напуганные этим внушительным представлением родители вынуждены кое-как
мириться с тем, что в рубашках, которые они надевают, вдруг оказывается колючая щетина, что стулья, на которые они садятся, облиты чем-то холодным и липким, что вытащенная из пачки сигарета вдруг взрывается, что на столе под салфеткой ползает очень правдоподобно сделанный паук или что на полированную мебель налеплены отвратительные лепешки, художественно воспроизводящие некую непристойную субстанцию, а целые участки паркета тщательно намазаны мылом, чтобы, посколг,знув-шись на нем, взрослые упали. Я ухитряюсь тайком наплевать или написать в кастрюли и в блюда. Мои пистолеты, стреляющие пробками и картошкой, с гулким треском пачкают стены не хуже лапши и ветчины, а всякие химикалии то и дело взрываются у меня под носом, как будто я монах Шварц. Когда меня приводят к врачу, я стараюсь незаметно повредить у него что-нибудь из медицинской аппаратуры, а то и украсть, например инструменты, и даже, если мне удается на минутку выскользнуть из приемной, сунуть в карман какую-нибудь безделушку или кое-что из столового серебра.
В тот день, когда меня отвели для очередного обследования к тому грубияну врачу, который столь коварным и мучительным образом удалил мне в свое время миндалины, и я ему отомстил, утащив на кухне набор десертных ложечек, я был объявлен человеком, которого нельзя допускать в приличное общество, и этим званием я очень гордился. Как удалось мне проникнуть тогда на кухню? Понятия не имею. Но больше меня в чужие дома уже не водят, и я поневоле вынужден перейти на шутки совсем малоаппетитного свойства; атому способствует расположение окон нашей гостиной, а жертвами оказываются случайные прохожие.
После истории с десертными ложечками, которая была расценена как посягательство на частную собственность, родители начали поговаривать об исправительной колонии и предрекать мне участь, постигшую Эмиля, сына одной из соседок моих бабушек, которого били смертным боем, но он оставался неисправим и приводил в отчаянье свою семью, пока его не отправили в это казенное заведение; но я отлично знал, что эти угрозы не следует принимать всерьез, ибо за своими обмороками чувствовал себя как за каменной стеной. Осмелев от почти полной безнаказанности, я вскоре решил, что мне любая власть нипочем. Но это было с моей стороны большой ошибкой, и, в частно-
сти, не оправдался мой расчет на то, что никто мне не попеняет за мои выходки вне стен нашей квартиры. Именно эти проступки меня и погубят, они-то и будут вменены мне в вину, а вовсе не мелкие кражи у окрестных коновалов и даже не мои бесконечные шутки над матерью и отцом. И уж ни в коем случае не следовало мне вступать в конфликт с некоторыми особами, проживавшими в на-шем доме, — здесь-то и подстерегала меня коварная ловушка.
Мои родители вели с давних пор скрытую войну с нашей домовладелицей, некоей госпожой де Парис, которая к тому же была нашей соседкой по подъезду. Начало военных действий восходило к истории изгнания одной консьержки. Желая, видимо, искупить свою вину в отношении моих бабушек, родители впали в филантропический раж, решительно встали на сторону простонародья и стали чинить всяческие препятствия увольнению консьержки, к большому неудовольствию владелицы дома, которая неугодную „консьержку все равно в конечном счете уволила.
Но мы отыгрались в последовавшей за этим битве па право иметь кошку, поскольку, согласно контракту, жильцам запрещалось держать в доме какую бы то ни было живность, от собаки до попугая. Однако в результате ожесточенных сражений, в которые вовлечена была даже Лига защиты животных, нам удалось сохранить у себя подарок доктора Пелажи, сиамского котенка, к которому отец поначалу отнесся враждебно, но запрет, наложенный госпожой де Нарис, коренным образом изменил его чувства. Нельзя было упускать чудоспую возможность «дать по морде старой потаскухе и ее гнусной приспешнице», как энергически выразился он по этому поводу. Приспешницей была служанка с крысиной физиономией; подозрительная и сварливая, нечто среднее между соглядатаем и серым кардиналом, она вечно подглядывала в глазок за тем, что делается на лестнице, торопясь донести своей хозяйке о любой мелочи, способной нам навредить, и всегда злобно отчитывала меня, утверждая, что я веду себя на лестнице шумно и все вокруг пачкаю. Так что судите сами, в какой обстановке включился я в эту игру.
Госпожа де Парис вовсе не выглядела старой потаскухой. Наоборот, это была весьма изысканная дама, очень дорожившая своим — не знаю, действительным или мнимым — дворянством и пытавшаяся держаться как можно
более величественно, но это было очень смешно, потому что она все время старалась скрыть разрушения, причиненные возрастом. Лицо ее было покрыто толстым слоем белил, она носила парик и туго затягивала талию, дабы подчеркнуть внушительные размеры бюста и зада, который мог поспорить с кринолинами начала века. Когда у отца случалось хорошее настроение, он великолепно передразнивал эту индюшку, эту дебелую бабищу, эту старую перечницу, эту глупую тетку— в прозвищах у нас недостатка не было никогда. Он засовывал себе в брюки подушку, заталкивал под жилет тряпки, жеманно, как-то по-куриному семенил по комнатам и церемонно присаживался на краешек стула; потом, выпятив грудь и выставив вперед подбородок, брал в руки воображаемую чашку и манерно пил чай по всем правилам светского этикета. На сей раз я аплодировал ому от души и столь же искренне восторгался томи изобретательными проклятиями, которыми он осыпал обеих женщин: пусть они сдохнут, пусть иу. в аду черти поджаривают, пусть они прогуляются туда-то и туда-то, — и мне очень нравилось неистовое желание наподдать им ногою в зад, которое неизменно обуревало отца. Лучших мишеней для моих злобных выходок было не найти, и я со спокойной душой принялся за дело, на сей раз уверенный в полной поддержке моих домашних. Мне только скажут спасибо, если я своими проделками избавлю всех от этих вредных существ; ведь недаром же отец смешивает их с грязью. Это было непростительной самонадеянностью с моей стороны, а самонадеянность, как известно, может погубить самую сильную армию.
Итак, я принялся вновь разжигать военные действия. Поначалу, правда, не без некоторой робости. Я знал, что Аннет, гнусная приспешница, была противником опасным. Следовало прощупать почву. Я ограничился сперва тем, что начал систематически пачкать лестницу, а также строить приспешнице рожи, когда она, заслышав мои шаги, приоткрывала дверь. Но особой пользы это не принесло. Должно быть, смирившись с неизбежным соседством этих неприятных, но довольно влиятельных жильцов, которые к тому же вносили без задержки квартирную плату, Аннет в ответ тоже корчила рожи, еще более отвратительные, чем мои, что вызывало во мне бешеную зависть, да грозила «надрать мне уши, как только я ей попадусь». Нужно было переходить к более решительным формам борьбы. Избрав целью нападения их балкон, на-
ходившийся в непосредственной близости к нашему, я начал его заплевывать и поливать мочой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Болтовня-то болтовня, Да нету дыма без огня! У меня кошачья лапа, На ушах большая шляпа — Не хотите ль, господа, Заглянуть ко мне сюда? В потайном своем чулане Сидит бука на диване, По углам глазами шарит, На огне чего-то жарит. Сальца маленький кусочек
Я у буки попросил,
Рассердился бука очень, Щедро палкой угостил.
— Ай-яй-яй, хозяин злющий.
Ты за что кота огрел?
— Чтобы этот кот хитрющий От безделья по жирел!
Ее общение с духами по-прежнему носило очень оживленный характер, и для того, чтобы содействовать более активной циркуляции флюидов между землей и индивидуумом, она каждое утро заставляла себя есть глину, которую где-то покупала в маленьких горшочках, похожих на те, в каких продают йогурт; закончив свой стихотворный монолог, она обычно ставила один такой горшочек на ночной столик в нашей спальне. Я так и не знаю, попробовал ли отец это снадобье; хотя он и был падок на всякие новые лечебные средства, а тетя Луиза приписывала своей глине еще и омолаживающий эффект, по очень уж отца пугал отвратительный вкус этой глины.
Странно другое. В результате регулярного приема глины тетя теперь наверняка должна была получать внушительные порции флюидов, однако, когда речь зашла о том, чтобы предсказать наше будущее, она заставила себя очень долго об этом просить. Быть может, она уже подпала под влияние тех сект, в частности секты «Крисчен Сайенс», которые вскоре принудят ее отказаться от всякой оккультной практики. А может быть, дело было просто в мучившей ео катаракте. Так или иначе, но она боялась пробудить враждебные силы, способные худо повлиять на это будущее, и без того поколебленное неосторожным решением моей мамы. Не всегда бывают уместны эти попытки что-то узнать... о будущем... Маме пришлось выказать крайнее нетерпение, даже намекнуть, что ссылками на мнимые профессиональные трудности Луиза пытается прикрыть какую-то недостойную дипломатическую игру, чтобы моя тетя решилась наконец вытащить на свет свою колоду и после бесконечного ее тасования, а также многократного вычерчивания над нею в воздухе магических узоров, запросить мнение карт о нашей судьбе.
Нет, все же слабое зрение, пожалуй, играло тут некоторую роль; масть карт она еще кое-как различала, но фигуры повергали ее в полное замешательство, и, несмотря на огромную практику, она часто просила нас говорить ей, какая открылась карта — дама или валет. Понятно, что в таких условиях карты выдавали информацию весьма неохотно. Мужчины, которых обычно в жизни следовало
опасаться, если они представали в своих символических одеяниях в качестве либо вестника, либо возлюбленного, либо супруга, открывались теперь в поистине непристойном смешении всех качеств сразу, что было знаком легкомыслия, непостоянства или предательства. Даже сама мама, когда она тоже наконец появилась («Смотрите, это вы, Жюльетта, это вы!»), предстала в окружении каких-то сомнительных личностей. В деле развода ей следовало действовать с величайшей осторожностью.
— Вы уверены в этом, Луиза?
— Насколько вообще можно быть в чем-то уверенным,— отвечала тетя ничего по значащей фразой, и снова утыкалась носом в колоду, точно взявшая след собака.— Предстоит дальняя дорога, вернее сказать, пребывание на курорте, где что-то должно произойти, но будьте осторожны! Мужчина, который уже один раз появлялся, возвращается снова. Какую роль может он играть? Тяните карту... Еще одну. Нет, все по-прежнему неясно. Тяните еще одну, надо поглядеть... Ничего не поделаешь! Нет...
Все оставалось зыбким, двусмысленным и туманным, как в потайном чулане, где тебя вместо сала угощают увесистой палкой. Я был тоже, как и мама, разочарован, только по противоположной причине» Мне бы хотелось, чтобы карты оказались откровенно плохими, чтобы духи дружно выступили против наших планов со всей решительностью и прямотой. Ибо неясность их ответов оставляла место для сомнений в тетиной компетенции и позволяла маме пренебречь ее предостережениями.
Мама, наверно, была не так уж и не права, когда намекала, что тетя Луиза ведет себя недостаточно откровенно — впрочем, то было давнее мамино подозрение — и что у нее ослабели не только глаза. Маме потребовались дополнительные консультации, она вынуждена была обратиться к профессиональным гадалкам, и эти дамы, похожие не то на цыганок, не то на старых сводней, осыпали ее еще одной порцией самых противоречивых пророчеств. Неизвестно было, к кому же теперь обращаться за советом, и меня не покидало ощущение тревоги, как происходит всегда, если ты с беспокойством чего-то ждешь и чего-то боишься, и нет перед тобой ни одного конкретного факта, за который можно было бы уцепиться: я входил в то психическое состояние, которому суждено было стать для меня привычным и постоянным. Ни одного конкретного факта? Пожалуй, что так, и, однако, перебирая в памяти
предсказания тети Луизы и прекрасно понимая, что формулам заветной колоды присущ широчайший диапазон^ позволяющий любую из них затем толковать по желанию как сбывшееся пророчество, я тем не менее всякий раз натыкаюсь на слова о пребывании на курорте, и слева эти, на первый взгляд совсем безобидные, приберегали для меня, как будет видно впоследствии, пренеприятный сюрприз. Хотя Луиза и плохо видела, но благодаря опыту и интуиции, несомненно, предчувствовала опасности, о которых я и не подозревал. Даже ее стихотворный монолог— не был ли и он замаскированным предупреждением вроде тех дерзких выходок, которые позволяли себе придворные шуты?
А месяцы шли, уже не за горами было и лето, лето в зыбучих песках, в которых увязал наш развод, и все оставалось по-прежнему неизвестным, неизбежность растягивалась, как резина, и становилась неотъемлемой частью нашего существования, и ее угасавшее пламя время от времени опять разгоралось благодаря сценам, но вот что удивительно: если все эти события и накладывают свою печать на мой характер, то настроение мое при этом отнюдь не делается грустным.
Я учиняю всяческие безобразия
В самом дело, по мере выздоровления я вновь обретаю вкус к жизни, что выражается в чрезмерном возбуждении, которое трудно удерживать в каких-либо рамках. Возможно, я просто изнемог постоянно сидеть взаперти, устал созерцать мир лишь сквозь оконные стекла; нельзя же всерьез считать прогулками те короткие и редкие выходы из дому в хорошую погоду, которые длятся ровно столько времени, сколько нужно, чтобы дойти от нашего дома до улицы Клод-Берпар, где моим единственным развлечением оказывается возможность постоять у окна, выходящего на сады Валь-до-Грас. Забавы, которым я при этом предаюсь, могут дать вам какое-то представление о бурлящих во мне силах.
Разбитый параличом дядя был вынужден отказаться от радостей охоты и рыбной ловли, но он не утратил интереса к оружию, квартира моих миролюбивых бабушек битком набита всевозможными ружьями, револьверами, и карабинами, и я тайком пользуюсь этим арсеналом.
Я отыскал патроны, предназначенные для красавца карабина «Флобер», и всякий раз, когда оказываюсь в задней комнате один, упражняюсь в стрельбе по птицам старого парка, с пользой применяя уроки, которые так неосторожно давал мне в свое время крестный. Это жестокое развлечение не вызывает у меня больше угрызений совести. Я безжалостно палю по всякой летящей цели, не причиняя, к счастью, птицам большого вреда: то ли я не очень-то меток, то ли оружие плохо отлажено. Мои тайные подвиги продолжались довольно долго—если тетка моя слепла, то бабки понемногу глохли — и были прекращены только после возмущенного выговора и угроз заявить в полицию, с какими к нам ворвался один сердобольный военный, проходивший по парку как раз в тот момент, когда я подстрелил воробья. Я испугался и от этого сразу вспомнил свою лицемерную любовь к животным. Впрочем, моя репутация несносного ребенка и без того уже достаточно утвердилась, и эта последняя выходка лишь грозила переполнить чашу терпения. Но чаша переполнилась в другой раз.
Несносный ребенок — именно так виделась взрослым вновь обуревавшая меня радость жизни. Я становлюсь все более непокорным, все вокруг бью и крушу, отдаю дом на поток и разграбление и учиняю всяческие безобразия, в подражание Бедокуру, герою моего раннего детства, к чему теперь добавлено вредоносное влияние «Наставлений слугам». Эта настольная книга вдохновляет меня на дерзкие, даже опасные проделки, число которых я непрестанно множу — и буду особенно множить во время того пребывания на курорте, которое предсказали мне карты тети Луизы, ибо недаром гонорится, что бездолье —- мать всех пороков, и ничто но н силах меня на этом пути остановить: пи увещевания, пи кары на меня совершенно не действуют. Да меня, честно говоря, больше уже и не наказывают. Как в те добрые старые времена, когда я издевался над прабабушкой, после чего падал на пол и, мастерски изображая приступ падучей, увиливал от наказания, мне снова становится дурно, я страшно бледнею, а потом и синею, я растягиваюсь во весь свой рост на полу и задыхаюсь, как выброшенная на берег рыба, и вот-вот совсем потеряю сознание, и, чтобы вернуть меня к жизни, мать опять вдувает мне в рот воздух, еще энергичнее, чём она это делала прежде, так что напуганные этим внушительным представлением родители вынуждены кое-как
мириться с тем, что в рубашках, которые они надевают, вдруг оказывается колючая щетина, что стулья, на которые они садятся, облиты чем-то холодным и липким, что вытащенная из пачки сигарета вдруг взрывается, что на столе под салфеткой ползает очень правдоподобно сделанный паук или что на полированную мебель налеплены отвратительные лепешки, художественно воспроизводящие некую непристойную субстанцию, а целые участки паркета тщательно намазаны мылом, чтобы, посколг,знув-шись на нем, взрослые упали. Я ухитряюсь тайком наплевать или написать в кастрюли и в блюда. Мои пистолеты, стреляющие пробками и картошкой, с гулким треском пачкают стены не хуже лапши и ветчины, а всякие химикалии то и дело взрываются у меня под носом, как будто я монах Шварц. Когда меня приводят к врачу, я стараюсь незаметно повредить у него что-нибудь из медицинской аппаратуры, а то и украсть, например инструменты, и даже, если мне удается на минутку выскользнуть из приемной, сунуть в карман какую-нибудь безделушку или кое-что из столового серебра.
В тот день, когда меня отвели для очередного обследования к тому грубияну врачу, который столь коварным и мучительным образом удалил мне в свое время миндалины, и я ему отомстил, утащив на кухне набор десертных ложечек, я был объявлен человеком, которого нельзя допускать в приличное общество, и этим званием я очень гордился. Как удалось мне проникнуть тогда на кухню? Понятия не имею. Но больше меня в чужие дома уже не водят, и я поневоле вынужден перейти на шутки совсем малоаппетитного свойства; атому способствует расположение окон нашей гостиной, а жертвами оказываются случайные прохожие.
После истории с десертными ложечками, которая была расценена как посягательство на частную собственность, родители начали поговаривать об исправительной колонии и предрекать мне участь, постигшую Эмиля, сына одной из соседок моих бабушек, которого били смертным боем, но он оставался неисправим и приводил в отчаянье свою семью, пока его не отправили в это казенное заведение; но я отлично знал, что эти угрозы не следует принимать всерьез, ибо за своими обмороками чувствовал себя как за каменной стеной. Осмелев от почти полной безнаказанности, я вскоре решил, что мне любая власть нипочем. Но это было с моей стороны большой ошибкой, и, в частно-
сти, не оправдался мой расчет на то, что никто мне не попеняет за мои выходки вне стен нашей квартиры. Именно эти проступки меня и погубят, они-то и будут вменены мне в вину, а вовсе не мелкие кражи у окрестных коновалов и даже не мои бесконечные шутки над матерью и отцом. И уж ни в коем случае не следовало мне вступать в конфликт с некоторыми особами, проживавшими в на-шем доме, — здесь-то и подстерегала меня коварная ловушка.
Мои родители вели с давних пор скрытую войну с нашей домовладелицей, некоей госпожой де Парис, которая к тому же была нашей соседкой по подъезду. Начало военных действий восходило к истории изгнания одной консьержки. Желая, видимо, искупить свою вину в отношении моих бабушек, родители впали в филантропический раж, решительно встали на сторону простонародья и стали чинить всяческие препятствия увольнению консьержки, к большому неудовольствию владелицы дома, которая неугодную „консьержку все равно в конечном счете уволила.
Но мы отыгрались в последовавшей за этим битве па право иметь кошку, поскольку, согласно контракту, жильцам запрещалось держать в доме какую бы то ни было живность, от собаки до попугая. Однако в результате ожесточенных сражений, в которые вовлечена была даже Лига защиты животных, нам удалось сохранить у себя подарок доктора Пелажи, сиамского котенка, к которому отец поначалу отнесся враждебно, но запрет, наложенный госпожой де Нарис, коренным образом изменил его чувства. Нельзя было упускать чудоспую возможность «дать по морде старой потаскухе и ее гнусной приспешнице», как энергически выразился он по этому поводу. Приспешницей была служанка с крысиной физиономией; подозрительная и сварливая, нечто среднее между соглядатаем и серым кардиналом, она вечно подглядывала в глазок за тем, что делается на лестнице, торопясь донести своей хозяйке о любой мелочи, способной нам навредить, и всегда злобно отчитывала меня, утверждая, что я веду себя на лестнице шумно и все вокруг пачкаю. Так что судите сами, в какой обстановке включился я в эту игру.
Госпожа де Парис вовсе не выглядела старой потаскухой. Наоборот, это была весьма изысканная дама, очень дорожившая своим — не знаю, действительным или мнимым — дворянством и пытавшаяся держаться как можно
более величественно, но это было очень смешно, потому что она все время старалась скрыть разрушения, причиненные возрастом. Лицо ее было покрыто толстым слоем белил, она носила парик и туго затягивала талию, дабы подчеркнуть внушительные размеры бюста и зада, который мог поспорить с кринолинами начала века. Когда у отца случалось хорошее настроение, он великолепно передразнивал эту индюшку, эту дебелую бабищу, эту старую перечницу, эту глупую тетку— в прозвищах у нас недостатка не было никогда. Он засовывал себе в брюки подушку, заталкивал под жилет тряпки, жеманно, как-то по-куриному семенил по комнатам и церемонно присаживался на краешек стула; потом, выпятив грудь и выставив вперед подбородок, брал в руки воображаемую чашку и манерно пил чай по всем правилам светского этикета. На сей раз я аплодировал ому от души и столь же искренне восторгался томи изобретательными проклятиями, которыми он осыпал обеих женщин: пусть они сдохнут, пусть иу. в аду черти поджаривают, пусть они прогуляются туда-то и туда-то, — и мне очень нравилось неистовое желание наподдать им ногою в зад, которое неизменно обуревало отца. Лучших мишеней для моих злобных выходок было не найти, и я со спокойной душой принялся за дело, на сей раз уверенный в полной поддержке моих домашних. Мне только скажут спасибо, если я своими проделками избавлю всех от этих вредных существ; ведь недаром же отец смешивает их с грязью. Это было непростительной самонадеянностью с моей стороны, а самонадеянность, как известно, может погубить самую сильную армию.
Итак, я принялся вновь разжигать военные действия. Поначалу, правда, не без некоторой робости. Я знал, что Аннет, гнусная приспешница, была противником опасным. Следовало прощупать почву. Я ограничился сперва тем, что начал систематически пачкать лестницу, а также строить приспешнице рожи, когда она, заслышав мои шаги, приоткрывала дверь. Но особой пользы это не принесло. Должно быть, смирившись с неизбежным соседством этих неприятных, но довольно влиятельных жильцов, которые к тому же вносили без задержки квартирную плату, Аннет в ответ тоже корчила рожи, еще более отвратительные, чем мои, что вызывало во мне бешеную зависть, да грозила «надрать мне уши, как только я ей попадусь». Нужно было переходить к более решительным формам борьбы. Избрав целью нападения их балкон, на-
ходившийся в непосредственной близости к нашему, я начал его заплевывать и поливать мочой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43