Теперь их с отцом роли переменились. Как отец делал вид, что с вступлением в кооператив ничего особенного в его жизни не изменилось, так Анё пытался прикрыть бегство брата, и делал это таким же образом, отпуская шуточки и придумывая забавные истории из его личной жизни.
Киро Джелебов и мысли не допускал, что его сын может почему-либо ему солгать, не слишком хорошо знал он, видно, и политическую обстановку той поры, так что он поверил в заграничную командировку Марчо и был скорее доволен, чем встревожен. («Здешние ему простого свидетельства о благонадежности не дают, а из Софии его аж в Германию послали по государственным делам!») Однако помолвка с далекой и незнакомой девушкой показалась ему наивной и легкомысленной затеей.
— Тамошние обычаи, может, и не такие, как у нас,— рассуждал он,— но все-таки помолвка есть помолвка. Раз ты обручился с девушкой, значит, должен привести ее в свой дом или остаться с ней. А как же иначе — шапку в охапку, и до свиданья?
— У Марчо есть опыт в таких делах, ему не впервой,— сказал Анё.— Он известный ходок.
— Как это так — ходок?
Киро Джелебов не знал личной жизни своих сыновей, потому что они росли и мужали вдали от него, но он всегда думал, что, несмотря на соблазны городской среды, они живут целомудренно, как их сверстники в селе. Чем ближе подходило время, когда Марчо предстояло кончить университет, тем чаще они с женой говорили о том, как он обзаведется семьей, гадали, когда и на ком он женится, и были уверены, что если он встретит подходящую девушку, то, как положено, известит их и попросит их благословения. Так по-деревенски представляли они себе женитьбу сыновей и не допускали, что они, пока учатся, могут «крутить с девками», по секрету от родителей заводить и рвать какие-то связи. Вот почему Киро почувствовал себя оскорбленным сведениями о «любовных подвигах» Марчо.
— Девиц у него было навалом. Погуляет с одной, потом бросит, другую подхватит. Да они сами ему на шею вешались!
— Смотри-ка, с какими он девками знался! Да и эта, немка, тоже небось сама его подцепила.
— Не знаю, но уверен, что он ее оставит и вернется один. Его не так легко окрутить.
— Гм!.. Хорошо бы, коли так! Съезди завтра в город на почту, может, еще письмо пришло.
— Чего ему нам оттуда писать? Через две недели командировка кончится, напишет из Софии. Но если хочешь, я съезжу.
Все их разговоры о помолвке Марчо начинались и кончались одинаково, и Анё удивлялся, как это его отец, такой проницательный человек, ни о чем не догадывается и продолжает верить письму, хотя его и огорчало все больше Марчово легкомыслие. С его точки зрения, эта помолвка была изменой семейной традиции взаимного доверия и согласия по всем вопросам. Впервые — и может быть, как раз это его и пугало — один из членов семьи сделал такой важный шаг на свой страх и риск. Это обескураживало его, вселяло тревогу за будущее. И хотя он осуждал Марчово непостоянство, надеялся он именно на него — раз он так запросто меняет подружек (уж наверное братья все знают друг про друга!), он скажет немке «видерзеен», и дело с концом.
Анё был уверен, что бегство Марчо станет известно очень скоро, самое позднее через месяц, когда соответствующие органы выждут срок «командировки», но продолжал поддерживать иллюзии родителей, пытаясь понемногу готовить их к осознанию страшной правды. Марчо прислал второе письмо, в котором сообщал, что вслед за помолвкой в ближайшее время должно последовать бракосочетание. Он писал, что девушка — красивая и добрая, он ее любит и совесть не позволяет ему оставить ее «на бобах», тем более, что вопрос о поступлении ее в Софийский университет уже решен. После женитьбы ему, естественно, надо будет «с месячишко побыть» там, о чем он своевременно уведомил свое учреждение и получил согласие. И это письмо было без обратного адреса. Анё утаил письмо и таким образом посеял в недрах семьи еще одну ложь, более зловещую и гибельную, чем любая другая, потому что она предавала святую родительскую надежду. Если бы отец не проявил такой наивности, а за ним — и мать («Как скажет Киро!»), они бы встретили свалившуюся на них беду все вместе, и ему все же было бы легче. Тут же, однако, неминуемо возникал и другой вопрос: «А что, если батя догадывается о бегстве Марчо и изображает наивность ради нас всех? Если он уже принял на себя удар, и сердце его обливается кровью, а он улыбается, чтобы избавить нас от страшного потрясения? Он уже доказал, что способен ради нас пойти на любые жертвы. Но как мне узнать, смотрит ли он уже в лицо неизбежности и как он будет реагировать, когда узнают другие?»
Эти дни были одними из самых тяжелых, если не самыми тяжелыми в жизни Анё. Сначала его, пожалуй, больше занимала «техническая» сторона бегства, он напрягал воображение, пытаясь представить себе, как и где его брат пересек границу, с какими документами отправился в путь, где и как живет теперь, одним словом, у него было ощущение, будто он начал читать приключенческий роман, мучительный и все же увлекательный. Но чем дольше думал он о последствиях этого бегства, тем более сильные и противоречивые чувства терзали его душу, тем более безнадежным виделось ему будущее. Особенно мучила его загадка собственного его предчувствия — почему он в первую же минуту понял, что брат бежал из страны, хотя у него не было никаких прямых доказательств? Какая неведомая сила внушила ему эту убежденность? Не подозревал ли он что-то подобное и раньше, когда возник конфликт между их семьей и сельскими руководителями? Или он подозревал самого себя в том, что способен бежать, если помогут обстоятельства, как они, видимо, помогли Марчо? «Нет, я бы ни за что на свете не решился оставить родителей и братьев,— думал он и был при этом искренен и честен перед самим собой.— Может, это и малодушие, но все равно я бы не решился, что бы со мной в жизни ни случилось. А как же на этот роковой шаг пошел Марчо, уравновешенный, добрый, разумный Марчо, который заранее отмеряет каждое свое слово, каждый поступок? Как мог он расстаться с нами, как мог навсегда, навсегда вычеркнуть нас из сердца, словно мы для него умерли?» Именно это и причиняло ему самые жестокие мучения — как и почему Марчо, кровный брат и сын, выбрал себе судьбу, отдельную от них, полную неизвестности, тоски и одиночества, а может быть, и нескончаемых страданий. Не было ли это умопомрачением, или он сознательно решился на вечное изгнание?
Анё непрерывно искал в памяти и не находил случаев, когда бы Марчо хотя бы словом или намеком выражал намерение бежать из Болгарии. Действительно, в последние годы семья жила тревожно и трудно, приходилось ради того, чтобы учиться, туго затягивать пояса, но даже в самые тяжелые дни, даже когда их лишили права продолжать занятия в университете, Марчо не так уж бурно возмущался Стояном Кралевым или партийными порядками вообще. Конечно, он был недоволен, но надежды на будущее не терял. «Надо было раньше убедить батю вступить в кооператив,— говорил он. Как ни трудно ему это сделать, другого выхода нет. Мы бы как-нибудь перебились на студенческих харчах. Но ничего, подождем, на будущий год батя уже будет кооператором». Вспоминая о совместной жизни с братом, Анё видел там лишь тепло, взаимное доверие и любовь — как между братьями, так и между всеми членами семьи. Еще Анё вспоминал, как своей попыткой самоубийства, предпринятой ради них (в этом они были уверены), отец потряс их до глубины души и спаял кровным единством, какого они не знали до тех пор; его трагическая жертвенность словно вдохнула в них силы и решимость преодолевать плечом к плечу все препятствия на своем пути. Но Марчо нарушил и осквернил это заветное единство. Зажмурившись, он очертя голову бросился в бездну неведомого. Почему? Из слабости, эгоизма или авантюризма?
Анё с болью сознавал, что в его сердце все упорнее прокрадывается неприязнь к брату. «Это ужасно, что я его сужу,— думал он, сам от этого терзаясь.— Чтобы решиться на такую крайность, он должен был иметь веские причины, которых я не знаю. Я не должен его судить, не должен, это подло, это все равно что братоубийство!» И все же он продолжал его судить. Сострадание к Марчо уступало место сомнениям и упрекам, а под конец Анё перешел к обвинениям. «Что бы ни толкнуло его к бегству,— думал он,— по сути дела это эгоизм, жестокость и предательство. Он знаком с политической обстановкой у нас в стране и прекрасно знает, какие последствия для семьи будет иметь его бегство в капиталистическую страну. Надо было по-братски разделить с нами нашу общую участь, да она была бы и не такой уж суровой. Вот, батя вступил в кооператив, и через несколько месяцев мы снова стали бы студентами. Всего через несколько месяцев! Теперь уже ни мне, ни Димчо никогда не получить образования, и кто знает, как распорядится нами судьба. Разве это не эгоизм — спасаться бегством, попирая будущее четырех человек, твоих кровных братьев и родителей? Да и спасешься ли ты? Не найдешь ли на чужбине нелепую смерть и не причинишь ли семье еще более горькие страдания?»
Через каждые два дня, ближе к вечеру, в селе раздавался рожок почтальона. В это время Анё бывал в поле и вместе с пятью десятками женщин и девушек окучивал кооперативную кукурузу. Дребезжащий призыв рожка долетал из села, словно крик одинокой, истомленной зноем птицы, девушки выпрямлялись, не выпуская тяпок из рук, и говорили в один голос: «Почтарь приехал». Они поднимали сорочью трескотню, спрашивали, кто от кого ждет письма, поддразнивали, друг друга, громко и простодушно смеялись. Анё знал, что долгожданного письма нет, и все-таки каждый раз вслушивался в сигнал рожка. Сердце его сжималось от тоски и одиночества, он ненавидел этих жалких усталых бабенок за их наивные разговоры и шутки, жизнь казалась ему более скучной, тупой и бессмысленной, чем когда-либо, он испытывал жгучее желание бежать куда глаза глядят и никогда сюда не возвращаться. Работал он усерднее других, работал с отчаянной яростью, но вечером допоздна не мог заснуть, думал о брате, думал и о девушке, от которой давно не получал писем. Ее звали Слава, они учились на одном курсе, сидели рядом на лекциях, жили на одной улице, через несколько домов. Подружились они в первые же дни, потому что вместе ходили в институт и возвращались домой. Однокурсники с самого начала смотрели на них как на влюбленную парочку. Анё смущали их недвусмысленные намеки, а она держалась так, словно ничего не слышала или не хотела слышать. Она садилась рядом с Анё на лекциях, постоянно оказывалась рядом и в других случаях, словно он был ее родственником или другом детства. Вероятно, именно соседство и отношение к ним однокурсников их и сблизило. Если Слава почему-либо не приходила на лекцию, о ней спрашивали Анё, если не было Анё — справлялись у Славы. И квартирная хозяйка Анё находила повод сказать ему, что они со Славой созданы друг для друга и что Славиным родителям он «пришелся по нраву». Отец Славы, плотник, работал на верфи, мать была домашней хозяйкой. У них был опрятный кирпичный дом в полтора этажа, перед домом — навес из вьющегося винограда, под навесом — зацементированная площадка, на которой обычно стояли стол и стулья. Однажды Слава и Анё разговаривали у калитки, когда показался отец. Заметив его, Анё попрощался с девушкой и пошел было прочь, но отец по-свойски крикнул ему вслед:
— Молодой человек, куда ж ты убегаешь?
— Нет, нет... что вы!
— Познакомьтесь,— сказала Слава.— Папа, это Анё, мы вместе учимся.
— Знаю, мы ж соседи. Заходите во двор, заходите!
Осень стояла теплая, они расположились под навесом, вскоре к ним вышла и Славина мать. Она тоже давно уже знала Анё в лицо, поскольку постоянно видела его с дочерью, когда они возвращались с лекций, поэтому и она поздоровалась с ним как со своим, чуть ли не как с постоянным гостем семьи. Отец рассказал о каком-то происшествии на верфи, потом они с матерью заговорили о домашних делах, а Слава и Анё — о своих студенческих проблемах. Анё был застенчив и, хотя с тех пор часто заходил к Славе, так и не стал легко себя чувствовать с ее родителями. Он тушевался в их присутствии и боялся, что если они узнают о его чувствах к Славе, то обидятся именно потому, что отнеслись к нему как к своему, и он не смел злоупотреблять их доверием. По этой же причине он стеснялся Славы и не решался даже намекнуть ей на свои чувства. Она держалась с ним просто и непринужденно, как с закадычным другом, и когда просила о какой-нибудь мелкой услуге, говорила: «Ты ведь мой дружок-женишок?», как снисходительно говорят соседским мальчишкам девочки постарше, которые уже завели себе настоящих «дружков». В то же время Анё был уверен, что у Славы нет близкого друга, или если и есть, то он не живет в Варне и приезжает разве что на каникулы. Это предположение страшно его мучило, заставляя страдать от мнительности и ревности. Он украдкой наблюдал за Славой и находил, что иногда, особенно на лекциях, она бывает очень рассеянной. Он старательно записывал лекции по всем предметам, а она смотрела куда-то в сторону и о чем-то грезила. «Эй, ты где?»— спрашивал он ее шепотом, а она касалась его локтем и ласково, и сердито одновременно, что означало: «Отстань!» «Но если у нее есть друг, который учится или работает в другом городе,— размышлял Анё,— почему она ходит только со мной, ведь она скомпрометирует себя в его глазах, даже если она просто использует меня как «дружка-женишка», чтобы не ходить одной по городу».
Анё был влюблен, но влюблен по-джелебовски, гордо, безоглядно и стыдливо. Он знал, что в таких случаях кавалер первым должен открыть свои чувства даме, но его гордость не уступала его любви. Достаточно было бы Славе удивиться его признанию, хотя бы даже сказать «я подумаю», и ему пришлось бы бежать от нее тут же и навсегда, потому что он не вынес бы ее «дружбы».
Или все, или ничего. А пока они уже ходили вместе в кино. Она сама предлагала ему «составить ей компанию», потому что ей, мол, неудобно ходить одной. Однажды (это было после зимних каникул) они смотрели фильм о войне, и во время какой-то жестокой сцены Слава нащупала его руку и сжала ее в своей. Анё положил другую свою руку на ее: «Не бойся!» На экране продолжали чередоваться эпизоды, спокойные и веселые, страшные и мучительные, и Славина рука осталась в его руке до конца сеанса. На улице было холодно, дул пронизывающий февральский ветер, тротуары превратились в каток. У Славы были тоненькие перчатки, она держала руки в карманах пальто, и на обледенелых местах ей было трудно сохранять равновесие. Анё взял ее под руку, чтобы она не упала, и так они дошли до ее калитки. И еще два раза они ходили в кино в морозную погоду и оба раза возвращались из кино под руку.
С начала июля они стали по нескольку раз в неделю ходить на пляж. Слава брала из дому белое полотнище, Анё забивал в песок четыре колышка, натягивал полотнище, и получался навес. Как раз в это время началась сессия, Анё и Слава ложились рядом под навес и повторяли то, что прочитали ночью. Каждый час-полтора они устраивали перерыв и, пробежав по песку, кидались в воду. Потом снова ложились головами в тень и принимались за свои конспекты, проверяли друг друга, разбирались в более сложных вопросах. Сессия прошла благополучно — оба сдали все экзамены. На следующий день Анё должен был ехать в село. Он жил на квартире с полным пансионом, и багажа у него было мало. Он сложил его в фибровый чемодан, попрощался с хозяевами и отправился на вокзал. На углу его ждала Слава, улыбающаяся, празднично одетая, с букетом цветов. Они медленно шли по улице и разговаривали о прошедших экзаменах, о каникулах и о том, что осенью они снова будут вместе ходить на лекции. Анё купил мороженое, они сели в скверике перед вокзалом и, как дети, принялись лизать вафельные фунтики.
— Ты будешь мне писать?— Анё думал об этом с самого утра и только теперь решился спросить.
— Конечно! А ты мне будешь?— сказала Слава и сама засмеялась над своим наивным вопросом.
— Ясное дело, буду. Только ты будешь ходить на пляж и тебе некогда будет читать мои письма,— сказал Анё, сделав многозначительное ударение на «будешь».
— Вряд ли я буду ходить (Слава особенно отчетливо произнесла «буду») — мама на целый месяц уезжает на воды, и дом остается на мне.— Она взглянула на вокзальные часы и встала.— Опоздаешь, десять минут осталось.
Анё отнес чемодан в вагон и вышел к ней на платформу. Она левой рукой подала ему букет, а правую протянула, чтобы попрощаться, и букет оказался между ними. Так они стояли, держась за руки, до второго звонка. Анё зашел в вагон и высунулся из окна.
— Счастливого пути и пиши, обязательно пиши! — сказала Слава, снова протянула ему руку и заплакала. Слезы хлынули внезапно и залили ее лицо.— Ох, что это я!— говорила она, и лицо ее смешно кривилось в гримасе плача.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Киро Джелебов и мысли не допускал, что его сын может почему-либо ему солгать, не слишком хорошо знал он, видно, и политическую обстановку той поры, так что он поверил в заграничную командировку Марчо и был скорее доволен, чем встревожен. («Здешние ему простого свидетельства о благонадежности не дают, а из Софии его аж в Германию послали по государственным делам!») Однако помолвка с далекой и незнакомой девушкой показалась ему наивной и легкомысленной затеей.
— Тамошние обычаи, может, и не такие, как у нас,— рассуждал он,— но все-таки помолвка есть помолвка. Раз ты обручился с девушкой, значит, должен привести ее в свой дом или остаться с ней. А как же иначе — шапку в охапку, и до свиданья?
— У Марчо есть опыт в таких делах, ему не впервой,— сказал Анё.— Он известный ходок.
— Как это так — ходок?
Киро Джелебов не знал личной жизни своих сыновей, потому что они росли и мужали вдали от него, но он всегда думал, что, несмотря на соблазны городской среды, они живут целомудренно, как их сверстники в селе. Чем ближе подходило время, когда Марчо предстояло кончить университет, тем чаще они с женой говорили о том, как он обзаведется семьей, гадали, когда и на ком он женится, и были уверены, что если он встретит подходящую девушку, то, как положено, известит их и попросит их благословения. Так по-деревенски представляли они себе женитьбу сыновей и не допускали, что они, пока учатся, могут «крутить с девками», по секрету от родителей заводить и рвать какие-то связи. Вот почему Киро почувствовал себя оскорбленным сведениями о «любовных подвигах» Марчо.
— Девиц у него было навалом. Погуляет с одной, потом бросит, другую подхватит. Да они сами ему на шею вешались!
— Смотри-ка, с какими он девками знался! Да и эта, немка, тоже небось сама его подцепила.
— Не знаю, но уверен, что он ее оставит и вернется один. Его не так легко окрутить.
— Гм!.. Хорошо бы, коли так! Съезди завтра в город на почту, может, еще письмо пришло.
— Чего ему нам оттуда писать? Через две недели командировка кончится, напишет из Софии. Но если хочешь, я съезжу.
Все их разговоры о помолвке Марчо начинались и кончались одинаково, и Анё удивлялся, как это его отец, такой проницательный человек, ни о чем не догадывается и продолжает верить письму, хотя его и огорчало все больше Марчово легкомыслие. С его точки зрения, эта помолвка была изменой семейной традиции взаимного доверия и согласия по всем вопросам. Впервые — и может быть, как раз это его и пугало — один из членов семьи сделал такой важный шаг на свой страх и риск. Это обескураживало его, вселяло тревогу за будущее. И хотя он осуждал Марчово непостоянство, надеялся он именно на него — раз он так запросто меняет подружек (уж наверное братья все знают друг про друга!), он скажет немке «видерзеен», и дело с концом.
Анё был уверен, что бегство Марчо станет известно очень скоро, самое позднее через месяц, когда соответствующие органы выждут срок «командировки», но продолжал поддерживать иллюзии родителей, пытаясь понемногу готовить их к осознанию страшной правды. Марчо прислал второе письмо, в котором сообщал, что вслед за помолвкой в ближайшее время должно последовать бракосочетание. Он писал, что девушка — красивая и добрая, он ее любит и совесть не позволяет ему оставить ее «на бобах», тем более, что вопрос о поступлении ее в Софийский университет уже решен. После женитьбы ему, естественно, надо будет «с месячишко побыть» там, о чем он своевременно уведомил свое учреждение и получил согласие. И это письмо было без обратного адреса. Анё утаил письмо и таким образом посеял в недрах семьи еще одну ложь, более зловещую и гибельную, чем любая другая, потому что она предавала святую родительскую надежду. Если бы отец не проявил такой наивности, а за ним — и мать («Как скажет Киро!»), они бы встретили свалившуюся на них беду все вместе, и ему все же было бы легче. Тут же, однако, неминуемо возникал и другой вопрос: «А что, если батя догадывается о бегстве Марчо и изображает наивность ради нас всех? Если он уже принял на себя удар, и сердце его обливается кровью, а он улыбается, чтобы избавить нас от страшного потрясения? Он уже доказал, что способен ради нас пойти на любые жертвы. Но как мне узнать, смотрит ли он уже в лицо неизбежности и как он будет реагировать, когда узнают другие?»
Эти дни были одними из самых тяжелых, если не самыми тяжелыми в жизни Анё. Сначала его, пожалуй, больше занимала «техническая» сторона бегства, он напрягал воображение, пытаясь представить себе, как и где его брат пересек границу, с какими документами отправился в путь, где и как живет теперь, одним словом, у него было ощущение, будто он начал читать приключенческий роман, мучительный и все же увлекательный. Но чем дольше думал он о последствиях этого бегства, тем более сильные и противоречивые чувства терзали его душу, тем более безнадежным виделось ему будущее. Особенно мучила его загадка собственного его предчувствия — почему он в первую же минуту понял, что брат бежал из страны, хотя у него не было никаких прямых доказательств? Какая неведомая сила внушила ему эту убежденность? Не подозревал ли он что-то подобное и раньше, когда возник конфликт между их семьей и сельскими руководителями? Или он подозревал самого себя в том, что способен бежать, если помогут обстоятельства, как они, видимо, помогли Марчо? «Нет, я бы ни за что на свете не решился оставить родителей и братьев,— думал он и был при этом искренен и честен перед самим собой.— Может, это и малодушие, но все равно я бы не решился, что бы со мной в жизни ни случилось. А как же на этот роковой шаг пошел Марчо, уравновешенный, добрый, разумный Марчо, который заранее отмеряет каждое свое слово, каждый поступок? Как мог он расстаться с нами, как мог навсегда, навсегда вычеркнуть нас из сердца, словно мы для него умерли?» Именно это и причиняло ему самые жестокие мучения — как и почему Марчо, кровный брат и сын, выбрал себе судьбу, отдельную от них, полную неизвестности, тоски и одиночества, а может быть, и нескончаемых страданий. Не было ли это умопомрачением, или он сознательно решился на вечное изгнание?
Анё непрерывно искал в памяти и не находил случаев, когда бы Марчо хотя бы словом или намеком выражал намерение бежать из Болгарии. Действительно, в последние годы семья жила тревожно и трудно, приходилось ради того, чтобы учиться, туго затягивать пояса, но даже в самые тяжелые дни, даже когда их лишили права продолжать занятия в университете, Марчо не так уж бурно возмущался Стояном Кралевым или партийными порядками вообще. Конечно, он был недоволен, но надежды на будущее не терял. «Надо было раньше убедить батю вступить в кооператив,— говорил он. Как ни трудно ему это сделать, другого выхода нет. Мы бы как-нибудь перебились на студенческих харчах. Но ничего, подождем, на будущий год батя уже будет кооператором». Вспоминая о совместной жизни с братом, Анё видел там лишь тепло, взаимное доверие и любовь — как между братьями, так и между всеми членами семьи. Еще Анё вспоминал, как своей попыткой самоубийства, предпринятой ради них (в этом они были уверены), отец потряс их до глубины души и спаял кровным единством, какого они не знали до тех пор; его трагическая жертвенность словно вдохнула в них силы и решимость преодолевать плечом к плечу все препятствия на своем пути. Но Марчо нарушил и осквернил это заветное единство. Зажмурившись, он очертя голову бросился в бездну неведомого. Почему? Из слабости, эгоизма или авантюризма?
Анё с болью сознавал, что в его сердце все упорнее прокрадывается неприязнь к брату. «Это ужасно, что я его сужу,— думал он, сам от этого терзаясь.— Чтобы решиться на такую крайность, он должен был иметь веские причины, которых я не знаю. Я не должен его судить, не должен, это подло, это все равно что братоубийство!» И все же он продолжал его судить. Сострадание к Марчо уступало место сомнениям и упрекам, а под конец Анё перешел к обвинениям. «Что бы ни толкнуло его к бегству,— думал он,— по сути дела это эгоизм, жестокость и предательство. Он знаком с политической обстановкой у нас в стране и прекрасно знает, какие последствия для семьи будет иметь его бегство в капиталистическую страну. Надо было по-братски разделить с нами нашу общую участь, да она была бы и не такой уж суровой. Вот, батя вступил в кооператив, и через несколько месяцев мы снова стали бы студентами. Всего через несколько месяцев! Теперь уже ни мне, ни Димчо никогда не получить образования, и кто знает, как распорядится нами судьба. Разве это не эгоизм — спасаться бегством, попирая будущее четырех человек, твоих кровных братьев и родителей? Да и спасешься ли ты? Не найдешь ли на чужбине нелепую смерть и не причинишь ли семье еще более горькие страдания?»
Через каждые два дня, ближе к вечеру, в селе раздавался рожок почтальона. В это время Анё бывал в поле и вместе с пятью десятками женщин и девушек окучивал кооперативную кукурузу. Дребезжащий призыв рожка долетал из села, словно крик одинокой, истомленной зноем птицы, девушки выпрямлялись, не выпуская тяпок из рук, и говорили в один голос: «Почтарь приехал». Они поднимали сорочью трескотню, спрашивали, кто от кого ждет письма, поддразнивали, друг друга, громко и простодушно смеялись. Анё знал, что долгожданного письма нет, и все-таки каждый раз вслушивался в сигнал рожка. Сердце его сжималось от тоски и одиночества, он ненавидел этих жалких усталых бабенок за их наивные разговоры и шутки, жизнь казалась ему более скучной, тупой и бессмысленной, чем когда-либо, он испытывал жгучее желание бежать куда глаза глядят и никогда сюда не возвращаться. Работал он усерднее других, работал с отчаянной яростью, но вечером допоздна не мог заснуть, думал о брате, думал и о девушке, от которой давно не получал писем. Ее звали Слава, они учились на одном курсе, сидели рядом на лекциях, жили на одной улице, через несколько домов. Подружились они в первые же дни, потому что вместе ходили в институт и возвращались домой. Однокурсники с самого начала смотрели на них как на влюбленную парочку. Анё смущали их недвусмысленные намеки, а она держалась так, словно ничего не слышала или не хотела слышать. Она садилась рядом с Анё на лекциях, постоянно оказывалась рядом и в других случаях, словно он был ее родственником или другом детства. Вероятно, именно соседство и отношение к ним однокурсников их и сблизило. Если Слава почему-либо не приходила на лекцию, о ней спрашивали Анё, если не было Анё — справлялись у Славы. И квартирная хозяйка Анё находила повод сказать ему, что они со Славой созданы друг для друга и что Славиным родителям он «пришелся по нраву». Отец Славы, плотник, работал на верфи, мать была домашней хозяйкой. У них был опрятный кирпичный дом в полтора этажа, перед домом — навес из вьющегося винограда, под навесом — зацементированная площадка, на которой обычно стояли стол и стулья. Однажды Слава и Анё разговаривали у калитки, когда показался отец. Заметив его, Анё попрощался с девушкой и пошел было прочь, но отец по-свойски крикнул ему вслед:
— Молодой человек, куда ж ты убегаешь?
— Нет, нет... что вы!
— Познакомьтесь,— сказала Слава.— Папа, это Анё, мы вместе учимся.
— Знаю, мы ж соседи. Заходите во двор, заходите!
Осень стояла теплая, они расположились под навесом, вскоре к ним вышла и Славина мать. Она тоже давно уже знала Анё в лицо, поскольку постоянно видела его с дочерью, когда они возвращались с лекций, поэтому и она поздоровалась с ним как со своим, чуть ли не как с постоянным гостем семьи. Отец рассказал о каком-то происшествии на верфи, потом они с матерью заговорили о домашних делах, а Слава и Анё — о своих студенческих проблемах. Анё был застенчив и, хотя с тех пор часто заходил к Славе, так и не стал легко себя чувствовать с ее родителями. Он тушевался в их присутствии и боялся, что если они узнают о его чувствах к Славе, то обидятся именно потому, что отнеслись к нему как к своему, и он не смел злоупотреблять их доверием. По этой же причине он стеснялся Славы и не решался даже намекнуть ей на свои чувства. Она держалась с ним просто и непринужденно, как с закадычным другом, и когда просила о какой-нибудь мелкой услуге, говорила: «Ты ведь мой дружок-женишок?», как снисходительно говорят соседским мальчишкам девочки постарше, которые уже завели себе настоящих «дружков». В то же время Анё был уверен, что у Славы нет близкого друга, или если и есть, то он не живет в Варне и приезжает разве что на каникулы. Это предположение страшно его мучило, заставляя страдать от мнительности и ревности. Он украдкой наблюдал за Славой и находил, что иногда, особенно на лекциях, она бывает очень рассеянной. Он старательно записывал лекции по всем предметам, а она смотрела куда-то в сторону и о чем-то грезила. «Эй, ты где?»— спрашивал он ее шепотом, а она касалась его локтем и ласково, и сердито одновременно, что означало: «Отстань!» «Но если у нее есть друг, который учится или работает в другом городе,— размышлял Анё,— почему она ходит только со мной, ведь она скомпрометирует себя в его глазах, даже если она просто использует меня как «дружка-женишка», чтобы не ходить одной по городу».
Анё был влюблен, но влюблен по-джелебовски, гордо, безоглядно и стыдливо. Он знал, что в таких случаях кавалер первым должен открыть свои чувства даме, но его гордость не уступала его любви. Достаточно было бы Славе удивиться его признанию, хотя бы даже сказать «я подумаю», и ему пришлось бы бежать от нее тут же и навсегда, потому что он не вынес бы ее «дружбы».
Или все, или ничего. А пока они уже ходили вместе в кино. Она сама предлагала ему «составить ей компанию», потому что ей, мол, неудобно ходить одной. Однажды (это было после зимних каникул) они смотрели фильм о войне, и во время какой-то жестокой сцены Слава нащупала его руку и сжала ее в своей. Анё положил другую свою руку на ее: «Не бойся!» На экране продолжали чередоваться эпизоды, спокойные и веселые, страшные и мучительные, и Славина рука осталась в его руке до конца сеанса. На улице было холодно, дул пронизывающий февральский ветер, тротуары превратились в каток. У Славы были тоненькие перчатки, она держала руки в карманах пальто, и на обледенелых местах ей было трудно сохранять равновесие. Анё взял ее под руку, чтобы она не упала, и так они дошли до ее калитки. И еще два раза они ходили в кино в морозную погоду и оба раза возвращались из кино под руку.
С начала июля они стали по нескольку раз в неделю ходить на пляж. Слава брала из дому белое полотнище, Анё забивал в песок четыре колышка, натягивал полотнище, и получался навес. Как раз в это время началась сессия, Анё и Слава ложились рядом под навес и повторяли то, что прочитали ночью. Каждый час-полтора они устраивали перерыв и, пробежав по песку, кидались в воду. Потом снова ложились головами в тень и принимались за свои конспекты, проверяли друг друга, разбирались в более сложных вопросах. Сессия прошла благополучно — оба сдали все экзамены. На следующий день Анё должен был ехать в село. Он жил на квартире с полным пансионом, и багажа у него было мало. Он сложил его в фибровый чемодан, попрощался с хозяевами и отправился на вокзал. На углу его ждала Слава, улыбающаяся, празднично одетая, с букетом цветов. Они медленно шли по улице и разговаривали о прошедших экзаменах, о каникулах и о том, что осенью они снова будут вместе ходить на лекции. Анё купил мороженое, они сели в скверике перед вокзалом и, как дети, принялись лизать вафельные фунтики.
— Ты будешь мне писать?— Анё думал об этом с самого утра и только теперь решился спросить.
— Конечно! А ты мне будешь?— сказала Слава и сама засмеялась над своим наивным вопросом.
— Ясное дело, буду. Только ты будешь ходить на пляж и тебе некогда будет читать мои письма,— сказал Анё, сделав многозначительное ударение на «будешь».
— Вряд ли я буду ходить (Слава особенно отчетливо произнесла «буду») — мама на целый месяц уезжает на воды, и дом остается на мне.— Она взглянула на вокзальные часы и встала.— Опоздаешь, десять минут осталось.
Анё отнес чемодан в вагон и вышел к ней на платформу. Она левой рукой подала ему букет, а правую протянула, чтобы попрощаться, и букет оказался между ними. Так они стояли, держась за руки, до второго звонка. Анё зашел в вагон и высунулся из окна.
— Счастливого пути и пиши, обязательно пиши! — сказала Слава, снова протянула ему руку и заплакала. Слезы хлынули внезапно и залили ее лицо.— Ох, что это я!— говорила она, и лицо ее смешно кривилось в гримасе плача.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60