Он был из тех, что и мухи не обидят, к тому же полноватый, рыхлый, словно без костей, поэтому его воздетые кулаки вызвали лишь снисходительные усмешки. Он, очевидно, набрался храбрости в присутствии начальника милиции — «своего паренька» — и решил впервые в жизни отвести душу. В ту же ночь, будто выполняя угрозу Илии Драгиева, на моего брата напали неизвестные. Когда он, возвращаясь домой, открыл калитку и собирался войти во двор, он обо что-то (это оказалась натянутая веревка) споткнулся и упал ничком. Злоумышленники накинулись на него, связали ему руки, заткнули рот и принялись тузить кулаками. К счастью, его сосед вышел с фонарем на крыльцо, собираясь заглянуть в хлев, услышал в темноте стоны и таким образом спас брата. Враги действовали оперативно и изобретательно, умели учитывать психологический момент и заметать следы. После того как они бросили в колодец собаку, а накануне стреляли в него, брат меньше всего мог ждать нападения в следующую же ночь, да еще сразу после того, как он проводил начальника милиции до дома его отца. В невиновности Илии Драгиева Стоян не сомневался, но чтобы как-то выпутаться из скомпрометировавшей его истории с собакой, начал обвинять Илию, будто тот сам бросил собаку в колодец, чтобы подорвать в глазах сельчан авторитет новой власти. Враги ТКЗХ, которые и бросили в колодец собаку, взяли Илию под свое покровительство, и он невольно попал в их круг. Моему брату не оставалось ничего другого, кроме как вынудить Илию каким-то образом якобы добровольно вступить в кооператив и тем самым положить конец неприятной истории. Позже я узнал, что он угрожал Илии объявить его кулаком, но сначала устроил ему еще одно испытание.
В это время в селе началась кампания по истреблению собак. Основанием для этой смертоносной кампании выставлялись хозяйственные трудности — действовала карточная система, продовольствие надо было экономить. Было известно, у кого сколько собак, и председатель сельсовета Стою Бараков издал приказ — оставить на двор по одной собаке, а остальных уничтожить. Собаки исчислялись сотнями, и поскольку у Совета не было столько патронов, их убивали ножом. Работа эта была поручена цыгану Мато. Его гильотина была устроена очень просто — это был столб, врытый в землю и продырявленный на высоте около метра. Мато продергивал в дырку собачий поводок и дергал за него. Собака вставала на задние лапы, открывая грудь, и Мато всаживал нож ей в сердце.
Я ходил в Орлово по делу и на обратном пути пошел самой короткой дорогой, через северную часть сельских угодий. Дорога привела меня к месту, где уничтожали собак,— поляне, окруженной со всех сторон зарослями репейника, над которыми торчала собачья гильотина. По обеим сторонам дороги лежали рядком десятка три или больше мертвых собак. Я был так потрясен этим зрелищем, что поспешил повернуть назад, но тут кто-то окликнул меня по имени. Я посмотрел сквозь кусты — посреди поляны торчала окровавленная собачья гильотина, а рядом с ней — Илия Драгиев. Я подошел ближе и увидел, что он держит на поводке крупного пегого пса. На краю поляны сидел на пеньке цыган Мато и курил козью ножку с видом человека, который сделал важное дело и теперь с удовольствием предается отдыху. Он улыбался, показывая крупные пожелтевшие зубы, посматривал то на два ножа, всаженные в землю по обе стороны от него, то на Илию и иронически качал головой.
— Кишка тонка! Никак свою животную не прикончит. Сам, выходит, хлипкий! Мается тут, и ни в какую.
— Это ты про меня? Сейчас увидишь! Подумаешь, дело большое — нож в зверюгу эту всадить!
Взбадривая себя криком, Илия продернул поводок через дырку в столбе и натянул его. Голову собаки повело вверх, животное встало на задние лапы, давясь и вываливая язык. Цыган поднялся с пенька и протянул Илии нож, но Илия не взял его, посмотрел на землю вокруг столба, пропитанную кровью и покрытую роями сине-зеленых мух, и отпустил собаку. Он дрожал как в лихорадке, зубы у него стучали, побелевшее лицо заливал пот. Осеннее солнце припекало, на полянке, огороженной зарослями репейника, было жарко и душно, пахло кровью и собачьими испражнениями. Цыган, лицо которого блестело от пота, смотрел на Илию, улыбаясь до ушей и покачивая лохматой головой, потом взял нож и подошел к собаке.
— Эй ты, цыган!— вскрикнул Илия и загородил ему дорогу.— Убери свои грязные лапы! Не то я тебя самого прикончу. А собаку свою я сам убью. Я его такусеньким кутенком взял, я его вырастил, от моей руки пусть и гибель примет!— Несчастный Илия, словно обезумев, топтался возле своего пса и то дергал за поводок, ставя животное на задние лапы, то снова отпускал его и бил себя по голове.— Как же я тебя жизни лишу, Шарко! Скажи мне, как! Нет, не дает мне сердце, рука не поднимается.— Наконец, он отпустил собаку и воскликнул:— Да подпишу я эту декларацию, отчего не подписать. Столько народу подписало и не померло, так и я не помру! Илко, пошли, дашь мне декларацию. Подпишу, детей своих не стану губить...
Пока мы шли к селу, он рассказал мне, что Стоян несколько раз встречался с ним один на один и дал ему задание уничтожать собак вместо цыгана Мато. Сначала убить свою собаку, потом — чужих. Если же он этого не сделает, Стоян объявит его кулаком, потому что он нанимал мальчишек пасти ягнят, и отправит за оскорбление секретаря в трудовой лагерь, а из лагери ому живым не выйти. Там он сгниет и детей сиротами оставит...
Брата в клубе мы не застали. Я дал Илии декларацию, он подписал ее и ушел. Я не мог отделаться от тягостного видения собачьей гильотины и, когда Стоян перешагнул порог, набросился на него с упреками. Стоян увидел подписанную декларацию, аккуратно убрал ее в шкаф и лишь после этого сел напротив меня. Раньше я не допускал, что он может быть таким жестокосердным, и сказал ему об этом. Еще я сказал, что с некоторых пор все спрашиваю себя, как это возможно — чтобы два брата, к тому же выросшие, как мы, в сиротстве, до такой степени не понимали и не знали друг друга. Я ожидал, что мои упреки его рассердят, но он молчал, и на лице его появилось выражение какой-то печали и примирения.
— Да, да, пожалуй, ты прав,— заговорил он наконец, глядя мне прямо в глаза.— Хотя нет... так-то уж мы и ке знаем друг друга? Ты, может, меня не знаешь, но я тебя знаю. В былые годы, когда перед нами была одна великая цель, ты рвался прямо вперед, как стрела. Теперь ты стал другим. Оглядываешься по сторонам, сомневаешься, колеблешься. Да, то, о чем мы мечтали несколько лет назад, получается не совсем так, как мы думали. Мы верили, что как только мы возьмем в свои руки власть, люди с песнями ринутся навстречу новой жизни. Вышло не так. Оказалось, не все думают, как мы. Началась борьба, колебания, страдания. Да, но а как же иначе? Ты сам много раз говорил мне, что ликвидация частной собственности — величайшее событие в истории человечества. В истории этой чего только не было. И столетние войны, и смена эпох, и революции, и создание и крушение государств, и бог весть что еще, но ликвидация частной собственности осуществляется впервые. Двадцать лет назад — в Советском Союзе, теперь — у нас. Это величайшая революция, все остальные сводились к каким-то реформам, бунтам и больше ничему. Наша революция перевернула жизнь вверх тормашками для того, чтобы полностью ее обновить. Это твои слова, мой милый братец, тебя цитирую. А раз мы приступаем к полному обновлению жизни, как же нам не сталкиваться с трудностями? Мы не ждали, что они будут такими серьезными, но раз уж они обрушились на наши головы, надо их преодолевать. Ты обвиняешь меня в применении насилия. А может, ты ошибаешься и называешь насилием мои усилия, направленные на преодоление трудностей на пути к новой жизни? Ладно, допустим, мои усилия — это и есть насилие. Но почему я прибегаю к насилию? Ради себя, ради своей выгоды, или во имя общего блага, во имя народа? Ты жалеешь людей, они, мол, страдают. Но из-за чего они страдают? Из-за жалкого клочка земли, из-за своей тощей скотины, из-за всего, что у них «свое». Ведь частная собственность — первопричина страданий человечества, не так ли? Я не хочу бросать твои же камни в твой огород, но и этому ты меня учил. Читал мне книги по этому вопросу...
Стоян встал и принялся ходить по комнате. Он ступал медленно и осторожно, словно по краю пропасти, и время от времени дергал шеей, точно его душил воротник. Этот тик показывал, что в нем поднимается буря, с которой он не в состоянии справиться, и что вот-вот она грянет со страшной силой. Чтобы предотвратить эту бурю, я пошел было к выходу, но он догнал меня у двери и схватил за плечо.
— Прежде чем уйти, скажи мне, как мы добьемся нашей цели — социализма. Сто раз мы об этом говорили, а я все не пойму, какую же тактику ты предлагаешь. Раз ты не одобряешь мою тактику, значит, у тебя есть своя. Давай, выкладывай, а я послушаю.
Я сказал ему, что слово «тактика» в данном случае неуместно, более того — неверно. Мы хотим людям добра, и это движение души, а не какая-то тактика. Тактика — понятие стратегическое, это сумма приемов, с помощью которых можно выиграть войну или какие-либо состязания или овладеть богатством, но она не может привести к добру. Добро — категория нравственная, его не могут породить ни законы, ни идеи, которые приходят к человеку извне, добро порождается самой сущностью человека, как бьет из родника чистая вода...
Я видел, что Стоян сосредоточен до крайности, в глазах его горит внутреннее напряжение, он словно боится упустить хотя бы звук. Но вот по его лицу, застывшему как маска, пробежало оживление, и это означало, что он разгадал или вообразил, что разгадал, мои мысли, хотя я сам не вполне понимал, что именно хочу ему сказать. О «тактике», о том, как он ее толкует, мы говорили уже много раз, и я всегда сбивался, не мог выразиться достаточно ясно и определенно. Это был вопрос об осуществлении на практике революционных задач, поставленных перед нами партией, и наши мнения по этому вопросу расходились. Он отвергал мою точку зрения и в большинстве случаев не давал мне высказаться до конца. Вот и теперь он меня прервал. Он вскинул правую руку, точно саблю, а в глазах его сверкнули бесовские молнии.
— Ясно, ясно! Я так и знал — все та же старая тактика проволочек и хныканья. Либеральничанья и милосердия. Хотя ты прекрасно знаешь, что всякую революцию делает большая или меньшая группа единомышленников, называемая партией, в данном случае — наша Коммунистическая партия. Партия ведет вперед большинство, а большинству всегда кажется, что она действует намного быстрее, чем нужно. В этом и состоит революция. Какими словами ее ни определяй, она именно в том, чтобы организовать народ и вести его вперед к новой и лучшей жизни, преодолевая трудности и страдания, а если понадобится, то и проливая кровь. А ты упрекаешь меня, будто я честолюбив, болезненно мнителен и злопамятен, будто я караю тех, кто дерзнет меня оскорбить. Авторитет партии надо охранять так, чтоб и пылинка на него не упала. Партия никогда не ошибается, следовательно, и партийный работник, который выполняет ее указания, тоже не ошибается. Я солдат партии и делаю то, что она мне приказывает. Сейчас она требует от меня, чтобы любой ценой (любой ценой!) заново было организовано ТКЗХ, и я должен действовать так, чтобы оно было организовано, даже если мне придется заплатить за это жизнью. Вот почему я хочу рекомендовать тебе...
Он не успел закончить свою мысль, потому что из носа его хлынула кровь, намочила усы и потекла на пол. Я усадил его на стул, посоветовал запрокинуть голову и заткнуть нос платком. Кровотечение продолжалось еще долго, он ослабел, и мне пришлось проводить его домой. Впервые за последние четыре года мне предстояло переступить порог родного дома, и я волновался, но Кичка даже не предложила мне войти. Она встревожилась и хотела везти брата в город к врачу, но он отказался и ушел в дом, чтобы поскорее лечь. Утром я зашел его проведать. Кичка встретила меня во дворе и не позволила говорить с ним, чтобы его не волновать. Она сказала, что всю ночь бредил и говорил, что Илия Драгиев плакал, как ребенок, из-за того, что не мог убить какую-то собаку. Какую еще собаку? Из-за чего мы снова ссорились, что я к нему цепляюсь? Мало ему неприятностей от чужих, так еще свои будут ему нервы трепать! Кичка смотрела на меня враждебно и наговорила еще много всяких слов. Я понял, что Стоян рассказывал ей о всех наших спорах, которые она назвала «контрами», и что эти «контры» тревожат его совесть и заставляют сомневаться в том, что он делает. «Не можете идти в одной упряжке, так разбегитесь в разные стороны,— сказала она под конец.— Ты теперь здоров, семьи нет, найди себе работу в городе, адвокатом или там судьей, женись. А то у вас с братом к тому дело идет, что врукопашную схватитесь, на потеху всему селу».
Кичка не умела скрытничать, и мне нетрудно было догадаться, что Стоян говорил с ней о своем желании спровадить меня подальше от села, однако сам сказать мне об этом не смел, и она взяла трудный разговор на себя. Я и сам подумывал о том, чтобы перебраться на работу в город, но сначала болезнь, а потом события в селе удерживали меня дома. Я вел бухгалтерию ТКЗХ, год работал учителем, известное время был юрисконсультом в только что образованной МТС. Мне казалось, что в эти годы, когда в муках и терзаниях рождается новая эпоха, я приношу пользу своим землякам. И быть может, я еще долго прожил бы в селе, не случись эта парадоксальная история с высылкой Ивана Шибилева. Действительно, это был настоящий парадокс — мой брат исключил из сельской партийной организации человека, который основал ее еще до Девятого сентября. Следствием этого парадокса стал еще один — политический преступник и убийца Михо Бараков в качестве начальника околийской милиции воспользовался характеристикой, которую мой брат дал Ивану Шибилеву на заседании ОК партии, и отправил Ивана Шибилева в трудовой лагерь. В лагерь отправили человека, который не пожалел свои дарования, поставив их на службу партии в тот период, когда она нуждалась не в высоком искусстве, а в агитках и плакатах; человека, который при всех перипетиях своей удивительной и бурной жизни ни на миг не переставал ей служить. И еще один парадокс — мой брат объявлял или грозил объявить кулаками крестьян, совершенно не подходивших под это понятие, а единственный в селе кулак и политический преступник Стою Бараков не только гулял на свободе, но в качестве председателя сельсовета представлял и осуществлял власть народа. Со времени раскрытия преступлений отца и сына Бараковых прошло четыре года, но в ОК партии все еще ничего не предпринимали для их разоблачения. Я несколько раз ездил туда и спрашивал, до коих пор будем мы держать за пазухой этих змей, и каждый раз мне отвечали, прижимая палец к губам, что все, к ним относящееся, следует хранить в строжайшей тайне. Других объяснений мне не давали, но было ясно, что судьба отца и сына Бараковых зависит от возвращения Александра Пашова, которое само по себе должно было стать бесспорным доказательством того, что за границей он работал на нас и что его отца напрасно принесли в жертву. Но Пашов, к сожалению, все еще не возвращался, и у его матери не было о нем никаких известий.
Всего этого не случилось бы, если бы Стоян не относился к партийной дисциплине как к догме и проявлял в своих решениях известную самостоятельность. Я очень часто вспоминал о том вопросе, над которым бился, размышляя о революциях, покойный Деветаков: можно ли достичь гуманной цели негуманными средствами? В то время, когда мы беседовали с Деветаковым, этот вопрос, как отмечал он сам, для меня и Лекси Па-шова не существовал. Предстоящая революция была для нас тогда самым я^еланным, самым великим и гуманным событием, и мы никогда не задумывались над тем, как все будет выглядеть на практике. Когда же революция произошла, вопрос о том, какими средствами следует «проводить» ее у нас, стал для меня поистине проклятым вопросом. Народ, зажатый между двумя эпохами, переживал свое положение как болезнь. Тех, кто верил, что капиталистические страны объявят нам войну и вернут старые порядки, было немного. Большинство людей понимали, что революция необратима, но не могли пережить того, что им пришлось расстаться со своей собственностью. Некоторые пожилые люди плакали у меня на глазах. Они рвали на себе волосы, приговаривая: «Куда ж нам теперь? Ни назад, ни вперед!» Двое в нашем селе умерли от инфаркта, один покончил с собой. Добровольно подписал декларацию о членстве в ТКЗХ, а когда вернулся домой, прошел прямо в хлев и там повесился.
В это страдное время меня часто терзали сомнения, я приходил в отчаяние, мне казалось, что наши идеалы на практике извращаются, и тогда именно я начинал искать ответ на проклятый деветаковский вопрос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
В это время в селе началась кампания по истреблению собак. Основанием для этой смертоносной кампании выставлялись хозяйственные трудности — действовала карточная система, продовольствие надо было экономить. Было известно, у кого сколько собак, и председатель сельсовета Стою Бараков издал приказ — оставить на двор по одной собаке, а остальных уничтожить. Собаки исчислялись сотнями, и поскольку у Совета не было столько патронов, их убивали ножом. Работа эта была поручена цыгану Мато. Его гильотина была устроена очень просто — это был столб, врытый в землю и продырявленный на высоте около метра. Мато продергивал в дырку собачий поводок и дергал за него. Собака вставала на задние лапы, открывая грудь, и Мато всаживал нож ей в сердце.
Я ходил в Орлово по делу и на обратном пути пошел самой короткой дорогой, через северную часть сельских угодий. Дорога привела меня к месту, где уничтожали собак,— поляне, окруженной со всех сторон зарослями репейника, над которыми торчала собачья гильотина. По обеим сторонам дороги лежали рядком десятка три или больше мертвых собак. Я был так потрясен этим зрелищем, что поспешил повернуть назад, но тут кто-то окликнул меня по имени. Я посмотрел сквозь кусты — посреди поляны торчала окровавленная собачья гильотина, а рядом с ней — Илия Драгиев. Я подошел ближе и увидел, что он держит на поводке крупного пегого пса. На краю поляны сидел на пеньке цыган Мато и курил козью ножку с видом человека, который сделал важное дело и теперь с удовольствием предается отдыху. Он улыбался, показывая крупные пожелтевшие зубы, посматривал то на два ножа, всаженные в землю по обе стороны от него, то на Илию и иронически качал головой.
— Кишка тонка! Никак свою животную не прикончит. Сам, выходит, хлипкий! Мается тут, и ни в какую.
— Это ты про меня? Сейчас увидишь! Подумаешь, дело большое — нож в зверюгу эту всадить!
Взбадривая себя криком, Илия продернул поводок через дырку в столбе и натянул его. Голову собаки повело вверх, животное встало на задние лапы, давясь и вываливая язык. Цыган поднялся с пенька и протянул Илии нож, но Илия не взял его, посмотрел на землю вокруг столба, пропитанную кровью и покрытую роями сине-зеленых мух, и отпустил собаку. Он дрожал как в лихорадке, зубы у него стучали, побелевшее лицо заливал пот. Осеннее солнце припекало, на полянке, огороженной зарослями репейника, было жарко и душно, пахло кровью и собачьими испражнениями. Цыган, лицо которого блестело от пота, смотрел на Илию, улыбаясь до ушей и покачивая лохматой головой, потом взял нож и подошел к собаке.
— Эй ты, цыган!— вскрикнул Илия и загородил ему дорогу.— Убери свои грязные лапы! Не то я тебя самого прикончу. А собаку свою я сам убью. Я его такусеньким кутенком взял, я его вырастил, от моей руки пусть и гибель примет!— Несчастный Илия, словно обезумев, топтался возле своего пса и то дергал за поводок, ставя животное на задние лапы, то снова отпускал его и бил себя по голове.— Как же я тебя жизни лишу, Шарко! Скажи мне, как! Нет, не дает мне сердце, рука не поднимается.— Наконец, он отпустил собаку и воскликнул:— Да подпишу я эту декларацию, отчего не подписать. Столько народу подписало и не померло, так и я не помру! Илко, пошли, дашь мне декларацию. Подпишу, детей своих не стану губить...
Пока мы шли к селу, он рассказал мне, что Стоян несколько раз встречался с ним один на один и дал ему задание уничтожать собак вместо цыгана Мато. Сначала убить свою собаку, потом — чужих. Если же он этого не сделает, Стоян объявит его кулаком, потому что он нанимал мальчишек пасти ягнят, и отправит за оскорбление секретаря в трудовой лагерь, а из лагери ому живым не выйти. Там он сгниет и детей сиротами оставит...
Брата в клубе мы не застали. Я дал Илии декларацию, он подписал ее и ушел. Я не мог отделаться от тягостного видения собачьей гильотины и, когда Стоян перешагнул порог, набросился на него с упреками. Стоян увидел подписанную декларацию, аккуратно убрал ее в шкаф и лишь после этого сел напротив меня. Раньше я не допускал, что он может быть таким жестокосердным, и сказал ему об этом. Еще я сказал, что с некоторых пор все спрашиваю себя, как это возможно — чтобы два брата, к тому же выросшие, как мы, в сиротстве, до такой степени не понимали и не знали друг друга. Я ожидал, что мои упреки его рассердят, но он молчал, и на лице его появилось выражение какой-то печали и примирения.
— Да, да, пожалуй, ты прав,— заговорил он наконец, глядя мне прямо в глаза.— Хотя нет... так-то уж мы и ке знаем друг друга? Ты, может, меня не знаешь, но я тебя знаю. В былые годы, когда перед нами была одна великая цель, ты рвался прямо вперед, как стрела. Теперь ты стал другим. Оглядываешься по сторонам, сомневаешься, колеблешься. Да, то, о чем мы мечтали несколько лет назад, получается не совсем так, как мы думали. Мы верили, что как только мы возьмем в свои руки власть, люди с песнями ринутся навстречу новой жизни. Вышло не так. Оказалось, не все думают, как мы. Началась борьба, колебания, страдания. Да, но а как же иначе? Ты сам много раз говорил мне, что ликвидация частной собственности — величайшее событие в истории человечества. В истории этой чего только не было. И столетние войны, и смена эпох, и революции, и создание и крушение государств, и бог весть что еще, но ликвидация частной собственности осуществляется впервые. Двадцать лет назад — в Советском Союзе, теперь — у нас. Это величайшая революция, все остальные сводились к каким-то реформам, бунтам и больше ничему. Наша революция перевернула жизнь вверх тормашками для того, чтобы полностью ее обновить. Это твои слова, мой милый братец, тебя цитирую. А раз мы приступаем к полному обновлению жизни, как же нам не сталкиваться с трудностями? Мы не ждали, что они будут такими серьезными, но раз уж они обрушились на наши головы, надо их преодолевать. Ты обвиняешь меня в применении насилия. А может, ты ошибаешься и называешь насилием мои усилия, направленные на преодоление трудностей на пути к новой жизни? Ладно, допустим, мои усилия — это и есть насилие. Но почему я прибегаю к насилию? Ради себя, ради своей выгоды, или во имя общего блага, во имя народа? Ты жалеешь людей, они, мол, страдают. Но из-за чего они страдают? Из-за жалкого клочка земли, из-за своей тощей скотины, из-за всего, что у них «свое». Ведь частная собственность — первопричина страданий человечества, не так ли? Я не хочу бросать твои же камни в твой огород, но и этому ты меня учил. Читал мне книги по этому вопросу...
Стоян встал и принялся ходить по комнате. Он ступал медленно и осторожно, словно по краю пропасти, и время от времени дергал шеей, точно его душил воротник. Этот тик показывал, что в нем поднимается буря, с которой он не в состоянии справиться, и что вот-вот она грянет со страшной силой. Чтобы предотвратить эту бурю, я пошел было к выходу, но он догнал меня у двери и схватил за плечо.
— Прежде чем уйти, скажи мне, как мы добьемся нашей цели — социализма. Сто раз мы об этом говорили, а я все не пойму, какую же тактику ты предлагаешь. Раз ты не одобряешь мою тактику, значит, у тебя есть своя. Давай, выкладывай, а я послушаю.
Я сказал ему, что слово «тактика» в данном случае неуместно, более того — неверно. Мы хотим людям добра, и это движение души, а не какая-то тактика. Тактика — понятие стратегическое, это сумма приемов, с помощью которых можно выиграть войну или какие-либо состязания или овладеть богатством, но она не может привести к добру. Добро — категория нравственная, его не могут породить ни законы, ни идеи, которые приходят к человеку извне, добро порождается самой сущностью человека, как бьет из родника чистая вода...
Я видел, что Стоян сосредоточен до крайности, в глазах его горит внутреннее напряжение, он словно боится упустить хотя бы звук. Но вот по его лицу, застывшему как маска, пробежало оживление, и это означало, что он разгадал или вообразил, что разгадал, мои мысли, хотя я сам не вполне понимал, что именно хочу ему сказать. О «тактике», о том, как он ее толкует, мы говорили уже много раз, и я всегда сбивался, не мог выразиться достаточно ясно и определенно. Это был вопрос об осуществлении на практике революционных задач, поставленных перед нами партией, и наши мнения по этому вопросу расходились. Он отвергал мою точку зрения и в большинстве случаев не давал мне высказаться до конца. Вот и теперь он меня прервал. Он вскинул правую руку, точно саблю, а в глазах его сверкнули бесовские молнии.
— Ясно, ясно! Я так и знал — все та же старая тактика проволочек и хныканья. Либеральничанья и милосердия. Хотя ты прекрасно знаешь, что всякую революцию делает большая или меньшая группа единомышленников, называемая партией, в данном случае — наша Коммунистическая партия. Партия ведет вперед большинство, а большинству всегда кажется, что она действует намного быстрее, чем нужно. В этом и состоит революция. Какими словами ее ни определяй, она именно в том, чтобы организовать народ и вести его вперед к новой и лучшей жизни, преодолевая трудности и страдания, а если понадобится, то и проливая кровь. А ты упрекаешь меня, будто я честолюбив, болезненно мнителен и злопамятен, будто я караю тех, кто дерзнет меня оскорбить. Авторитет партии надо охранять так, чтоб и пылинка на него не упала. Партия никогда не ошибается, следовательно, и партийный работник, который выполняет ее указания, тоже не ошибается. Я солдат партии и делаю то, что она мне приказывает. Сейчас она требует от меня, чтобы любой ценой (любой ценой!) заново было организовано ТКЗХ, и я должен действовать так, чтобы оно было организовано, даже если мне придется заплатить за это жизнью. Вот почему я хочу рекомендовать тебе...
Он не успел закончить свою мысль, потому что из носа его хлынула кровь, намочила усы и потекла на пол. Я усадил его на стул, посоветовал запрокинуть голову и заткнуть нос платком. Кровотечение продолжалось еще долго, он ослабел, и мне пришлось проводить его домой. Впервые за последние четыре года мне предстояло переступить порог родного дома, и я волновался, но Кичка даже не предложила мне войти. Она встревожилась и хотела везти брата в город к врачу, но он отказался и ушел в дом, чтобы поскорее лечь. Утром я зашел его проведать. Кичка встретила меня во дворе и не позволила говорить с ним, чтобы его не волновать. Она сказала, что всю ночь бредил и говорил, что Илия Драгиев плакал, как ребенок, из-за того, что не мог убить какую-то собаку. Какую еще собаку? Из-за чего мы снова ссорились, что я к нему цепляюсь? Мало ему неприятностей от чужих, так еще свои будут ему нервы трепать! Кичка смотрела на меня враждебно и наговорила еще много всяких слов. Я понял, что Стоян рассказывал ей о всех наших спорах, которые она назвала «контрами», и что эти «контры» тревожат его совесть и заставляют сомневаться в том, что он делает. «Не можете идти в одной упряжке, так разбегитесь в разные стороны,— сказала она под конец.— Ты теперь здоров, семьи нет, найди себе работу в городе, адвокатом или там судьей, женись. А то у вас с братом к тому дело идет, что врукопашную схватитесь, на потеху всему селу».
Кичка не умела скрытничать, и мне нетрудно было догадаться, что Стоян говорил с ней о своем желании спровадить меня подальше от села, однако сам сказать мне об этом не смел, и она взяла трудный разговор на себя. Я и сам подумывал о том, чтобы перебраться на работу в город, но сначала болезнь, а потом события в селе удерживали меня дома. Я вел бухгалтерию ТКЗХ, год работал учителем, известное время был юрисконсультом в только что образованной МТС. Мне казалось, что в эти годы, когда в муках и терзаниях рождается новая эпоха, я приношу пользу своим землякам. И быть может, я еще долго прожил бы в селе, не случись эта парадоксальная история с высылкой Ивана Шибилева. Действительно, это был настоящий парадокс — мой брат исключил из сельской партийной организации человека, который основал ее еще до Девятого сентября. Следствием этого парадокса стал еще один — политический преступник и убийца Михо Бараков в качестве начальника околийской милиции воспользовался характеристикой, которую мой брат дал Ивану Шибилеву на заседании ОК партии, и отправил Ивана Шибилева в трудовой лагерь. В лагерь отправили человека, который не пожалел свои дарования, поставив их на службу партии в тот период, когда она нуждалась не в высоком искусстве, а в агитках и плакатах; человека, который при всех перипетиях своей удивительной и бурной жизни ни на миг не переставал ей служить. И еще один парадокс — мой брат объявлял или грозил объявить кулаками крестьян, совершенно не подходивших под это понятие, а единственный в селе кулак и политический преступник Стою Бараков не только гулял на свободе, но в качестве председателя сельсовета представлял и осуществлял власть народа. Со времени раскрытия преступлений отца и сына Бараковых прошло четыре года, но в ОК партии все еще ничего не предпринимали для их разоблачения. Я несколько раз ездил туда и спрашивал, до коих пор будем мы держать за пазухой этих змей, и каждый раз мне отвечали, прижимая палец к губам, что все, к ним относящееся, следует хранить в строжайшей тайне. Других объяснений мне не давали, но было ясно, что судьба отца и сына Бараковых зависит от возвращения Александра Пашова, которое само по себе должно было стать бесспорным доказательством того, что за границей он работал на нас и что его отца напрасно принесли в жертву. Но Пашов, к сожалению, все еще не возвращался, и у его матери не было о нем никаких известий.
Всего этого не случилось бы, если бы Стоян не относился к партийной дисциплине как к догме и проявлял в своих решениях известную самостоятельность. Я очень часто вспоминал о том вопросе, над которым бился, размышляя о революциях, покойный Деветаков: можно ли достичь гуманной цели негуманными средствами? В то время, когда мы беседовали с Деветаковым, этот вопрос, как отмечал он сам, для меня и Лекси Па-шова не существовал. Предстоящая революция была для нас тогда самым я^еланным, самым великим и гуманным событием, и мы никогда не задумывались над тем, как все будет выглядеть на практике. Когда же революция произошла, вопрос о том, какими средствами следует «проводить» ее у нас, стал для меня поистине проклятым вопросом. Народ, зажатый между двумя эпохами, переживал свое положение как болезнь. Тех, кто верил, что капиталистические страны объявят нам войну и вернут старые порядки, было немного. Большинство людей понимали, что революция необратима, но не могли пережить того, что им пришлось расстаться со своей собственностью. Некоторые пожилые люди плакали у меня на глазах. Они рвали на себе волосы, приговаривая: «Куда ж нам теперь? Ни назад, ни вперед!» Двое в нашем селе умерли от инфаркта, один покончил с собой. Добровольно подписал декларацию о членстве в ТКЗХ, а когда вернулся домой, прошел прямо в хлев и там повесился.
В это страдное время меня часто терзали сомнения, я приходил в отчаяние, мне казалось, что наши идеалы на практике извращаются, и тогда именно я начинал искать ответ на проклятый деветаковский вопрос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60