Поэтому он вернулся вчера, а не восьмого, когда освободили политзаключенных. Не узнал ли он от следователя Марчинкова, что у нас есть копия приговора? Если да, нам надо остерегаться...
Стоян, встревоженный и расстроенный, ушел. Пока я провожал его, со стороны поля показался мой хозяин Ананий. Я попросил его подбросить меня до Житницы, и он тут же развернул телегу. Я быстро оделся, взял папку с копией приговора и сел в телегу. Автобус проходил через Житницу в пять часов, так что я должен был засветло попасть в город и передать копию в комитет. Но только мы въехали в Житницу, знакомый крестьянин сказал мне, что утром убили Пет^а Пашова.
Нуша и ее мать были раздавлены горем. От черной одежды и черных платков лица их казались прозрачно-желтыми, точно отлитыми из воска. Нуша первая увидела меня на террасе, бросилась ко мне и, без стона и звука, положила голову мне на грудь. Она тихо замерла в моих объятиях, а я тоже не знал, что сказать ей и как утешить. Женщины, сновавшие по дому или подходившие с улицы, с любопытством смотрели на нас и шушукались, из комнаты, в которой лежал покойник, слышался однотонный и тягостный вой плакальщиц. Нушина мать пришла с кухни, откуда доносилось звяканье посуды, и встала рядом, прижимая одну руку к своим губам, а другую положив мне на плечо.
— Кого мы ждали, сынок, а кого встретили!— сказала она, подавляя рыдание и показывая глазами на Нушу.— Скажи ей, чтоб не убивалась, скажи, чтоб с духом собралась. Ничего уж не поправишь, видно, на роду нам так написано.
Ее позвали вниз, в кухню, а мы с Нушей вошли в комнату к покойнику. Пожилые женщины сидели вокруг гроба и переговаривались шепотом. Увидев нас с Нушей, они замолчали, замолчали и плакальщицы, и тогда кто-то из женщин прошептал: «Жених, чахоточный...» Гроб из нетесаных сосновых досок стоял на длинном столе и был так завален цветами, что виднелось только лицо Петра Пашова, лишенное выражения, просветленное и спокойное, как вечность. Нуша застыла по другую сторону гроба, тоненькая, хрупкая, точно воплощение нежной и безутешной скорби.
После похорон я остался в Нушином доме. И Нуша, и ее мать просили хотя бы на первое время не покидать их. Ночь я провел у них, а наутро поехал в город, чтобы передать копию приговора в окружной комитет партии. Я попросил, чтобы первый секретарь принял меня как можно скорее, заявив молодому человеку, встречавшему посетителей, что должен сообщить ему об одном убийстве. Я шепнул это молодому человеку на ухо, чтобы заинтересовать его и чтобы он поскорее пропустил меня к секретарю. В приемную непрерывно заходили люди, и все стремились попасть к нему на прием. Георгиев — так звали первого секретаря — принял меня через полчаса. Я представился, и оказалось, что мы как бы и знакомы — несколько лет назад он заезжал домой к брату по партийным делам. Известие об убийстве Пашова не произвело на него особого впечатления, или, во всяком случае, мне так показалось. Подумав, он спросил, не тот ли это самый Пашов, повинный в провале ремсистской организации, или его родственник. Я подтвердил, что это тот самый «предатель», и тогда Георгиев встал и протянул мне руку:
— Он должен был отвечать перед Народным судом.
Я рассказал ему все с начала до конца. Накануне рано утром Петра Пашова вызвали к телефону для разговора с Атанасом Мировым из соседнего села Сеново. Атанас был однокурсником сына Пашова — Александра и в этом году получил диплом врача-терапевта. Он сказал, что привез письмо от Александра, но не может его принести, потому что вывихнул ногу. Посылать его с кем-то другим он не хочет и потому предлагает Пагло-ву, когда у того найдется свободное время, зайти за ним. Петр Пашов спросил, где они виделись с его сыном, и Миров ответил, что виделись они в Софии, но что Александр сейчас очень занят и приехать в село не может. Отец тут же отправился в Сеново и по дороге получил в спину две пули. Случайные прохожие примерно через час наткнулись на его тело. Георгиев был так заинтригован моим рассказом, что попросил секретаря никого к нему не пускать. Я говорил больше часа, прочел и несколько абзацев из приговора. Под конец Георгиев сказал, что наша встреча должна оставаться в тайне, посоветовал мне как можно скорее вернуться в село, передал привет брату и рекомендовал ничем не обнаруживать своего отношения к Михо Баракову и его близким. В тот же день я уехал из города, но до отъезда не устоял перед искушением проверить, в добром ли здравии следователь Марчинков. Старуха, встречавшая меня за неделю до этого, тотчас меня узнала. Она была очень встревожена и сказала, что Марчинков вот уже три дня не приходит домой. Старуха, оказавшаяся его теткой, больше ничего о нем не знала.
Вечером я снова остался в Нушином доме. Подошло время сева, а заняться этим было некому. Я нанял человека, который ходил бы за их скотиной, нашел людей для полевых работ, и все же половина земли, предназначенная под озимые, осталась незасеянной. Налогами и другими платежами занялся я сам и мало-помалу стал чем-то вроде главы семейства. Нуша и ее мать нуждались в защите и от некоторых местных коммунистов и люмпенов, которые сочли, что классовое равенство, о котором еще вчера они не имели понятия, должно быть осуществлено в первый же час после революции. В эти дни междуцарствия и беззакония к пене примешивалось немало всплывшей со дна тины, многие давали волю своим необузданным страстям и от имени партии и народа сводили счеты со своими личными врагами. Они малевали на стенах Нушиного дома лозунги и угрозы, уволакивали что могли со двора и поля, ночью колотили в ворота и клеймили Нушу за моральное разложение, называя ее «буржуазной курвой». Они имели в виду нашу «незаконную» связь, а она была платонической.
Я не знал юношеских увлечений, любовь настигла меня в двадцать шесть лет, когда я был скорее всего неизлечимо болен. Она овладела мной с силой и непререкаемостью какого-то сверхъестественного явления, и никто никаким способом не мог угасить ее в моем сердце. Нуша знала, что я обречен, так как все болевшие в селе туберкулезом умирали, и все же слышать не хотела о том, чтобы нам расстаться. С другой стороны, если она и верила в мое выздоровление, она не могла не знать, что общение со мной может стоить ей жизни. Она до такой степени не сознавала, какому риску подвергается, что я приходил в отчаяние от ее неосторожности и чувствовал себя последним эгоистом. Моя любовь могла превратиться в преступление, не старайся я держаться от нее на расстоянии. Я говорил ей об этом при каждом нашем свидании, но она плакала и отвечала, что готова подчиняться самым строгим требованиям гигиены, но все равно мы должны видеться хотя бы два раза в неделю. Чтобы оградить нашу любовь от сплетен и оговоров окружающих, нам надо было заключить брак, но в моем положении это было невозможно. Мы могли только объявить о помолвке и не замедлили это сделать. Помолвка не обязывала нас жить под одной крышей, я бывал у них раз или два в неделю, притом старался соблюдать все меры предосторожности...
К концу сорок шестого года началась кампания по созданию трудовых кооперативных земледельческих хозяйств (ТКЗХ). Мы были охвачены энтузиазмом и не отдавали себе отчета в том, какие трудности поджидают нас впереди. Мы верили, что, раз мы хотим для народа справедливой жизни, народ дружно и добровольно двинется за нами. Я читал о сложностях, возникавших при организации советских колхозов, рассказывал о прочитанном Стояну, но эти сложности казались нам обоим в наших условиях легко преодолимыми — ведь мы приступали к коллективизации на четверть века позже и полагали, что наш крестьянин уже созрел для подобных революционных преобразований. Стоян весь отдался выполнению этой задачи, подобно тому как деятели нашего Возрождения отдавались борьбе за освобождение Болгарии от османского ига. Он недоедал, недосыпал, похудел, но энергия и вера в будущее переполняли все его существо.
Тем временем и со мной произошло чудо. К концу этого же года я был уже здоров. Как ни странно, лучше чувствовать себя я начал после помолвки с Нушей. У меня больше не было жара, я перестал потеть, отхаркиваться, ко мне возвращались силы. Я съездил в город на рентген и поразил врача. Мои легкие были, как он выразился, залатаны — случай при туберкулезе очень редкий. Обуреваемый радостным нетерпением, я прямо с автобусной остановки побежал к Нуше. Прямо на пороге я крикнул, что совсем здоров, и Нуша кинулась в мои объятия.
Наши отношения со Стояном улучшились, но не настолько, чтобы мы снова зажили вместе. Он очень встревожился, когда я сказал ему, что передал копию приговора первому секретарю ОК партии, но и убийство Пашова произвело на него сильное впечатление. Вслед за Пашовым был убит бывший охранник сельской общины, исчез и следователь Марчинков, а с ним и оригинал приговора. Как выяснилось впоследствии, эти два или три убийства (третье — Марчинкова, о судьбе которого тогда еще ничего не было известно) были совершены в течение одних суток, следовательно, если бы мы сигнализировали в комитет вовремя, за Михо Барако-вым можно было бы установить наблюдение. Сначала Стоян почувствовал себя виноватым в том, что не связал меня с нелегальным ОК партии, но потом стал подозревать, что, прикрываясь именем Михо Баракова, действует кто-то другой, узнавший каким-то образом, что новая власть держит Михо под подозрением. Этот «кто-то другой» мог быть следователь Марчинков, относительно которого не было известно, задержан ли он или ликвидирован.
Независимо от этих событий, Стоян давал мне понять, что полное наше примирение зависит в конечном счете от судьбы молодого Пашова. Если он действительно за границей работал на нас, почему он не вернулся сразу после Девятого сентября? Если же окажется, что он враг, Бараковы были правы, осуществив акт возмездия по отношению к старому Пашову. И что я буду делать в таком случае? Пойду ли на брак с его сестрой, как уже обещал ей, или откажусь? А если не откажусь, то пойду в зятья в семью, где и отец и сын — предатели. Нет, они не могли быть предателями. Я своими глазами читал судебные документы процесса двенадцати и убедился в том, что старый Пашов оклеветан. И Лекси не мог быть предателем, но почему он не возвращается или хотя бы не присылает весточки родным? В нем я тоже не сомневался ни на миг и все-таки вспоминал записки Михаила Деветакова, которые нашел среди его книг. Деветаков писал, что встретил Лекси в одной цюрихской гостинице, но Лекси сделал вид, что не узнает его, и прошел мимо. Лекси никогда не прошел бы мимо человека, которого он так уважал, если б не какие-то чрезвычайные обстоятельства. У Деветакова возникло предположение — такое же, как у нас,— что Лекси работает в разведке, но были ли у него основания сомневаться в его политической принадлежности? «От человека всего можно ждать...»
Ответы на эти вопросы мы искали вместе с братом. Однако как мы ни ломали головы, загадка Лекси Пашо-ва не поддавалась разрешению. Единственной нашей надеждой было, что Лекси «внедрен» в какую-то иностранную разведку и ждет, когда его расконспирируют, чтобы вернуться домой или сообщить что-то семье. Судьба вернула мне жизнь, так, может быть, с помощью Лекси она вернет мне и любовь брата? Но оказалось, что судьба не слишком ко мне щедра,— не успел я поправиться, как заболела туберкулезом Нуша. И как я в начале болезни отказывался лечиться в санатории, так и Нуша категорически отказалась оставить дом. Напрасно уговаривали ее и мать, и я, и врач, она отвечала, что лучше будет жить в лесу в шалаше, но не расстанется с нами. Было ясно, что заразилась она от меня. Я не сделал всего, чтоб ее уберечь, и это страшно мучило меня. Выпал снег, похолодало, но я каждый день или через день навещал ее, как она навещала меня во время моей болезни. Сердце у меня сжималось от боли, когда я видел, что она становится все бледнее и все чаще харкает кровью, но я делал вид, будто ее болезнь меня не тревожит — и она, мол, подобно мне, преодолеет ее и поправится. Она верила в это, верил и я, но настало время, когда она уже не могла ходить. Я брал ее на руки, подносил к открытому окну и стоял с ней у окна. К этому времени она превратилась в маленькую девочку с бледным личиком и нежными руками, которым паутина вен придавала трогательное изящество.
— Мне не выздороветь,— говорила она с тем равнодушием, которое само по себе показывало, что жажда жизни в ней уже угасла.— Еще недавно я надеялась, а теперь надеяться не на что. Вчера мне снова снился Лекси. Держит венец, хочет надеть мне на голову, я не даюсь, а он смеется. Если б я была здорова, мы бы поженились, правда? Интересно, как бы я выглядела в подвенечном наряде? Мама столько приданого мне наготовила. Теперь пусть подарит сестричке моей двоюродной. Я говорю ей, а она плачет.
— Не спеши раздаривать приданое, а то в жены не возьму,— говорил я ей.— Я гол как сокол, ты явишься без приданого, как же мы жить-то будем?
— Не суждено нам с тобой вместе жить, жених мой милый. Ох, лучше лягу, совсем сил нету. Дышать не могу. Помоги мне добраться до постели!
Я обнял ее за плечи, и она медленно и неуверенно, словно только училась ходить, добрела до постели. Легла, закрыла глаза и забылась. Ее мать показалась в окне, позвала меня и попросила принести ведро воды из колодца. Я принес и сказал ей, чтоб она, как обычно, постелила мне в комнате Лекси.
— Иди лучше домой, сынок!— отозвалась она.— Сейчас я тебя покормлю, а потом иди домой и поспи. Отдохни, а завтра снова придешь. Мы с сестрой побудем возле Нуши.
На следующий день, совсем еще рано, к моему двору подъехал крестьянин из Житницы. Он слез с телеги, открыл калитку и направился к дому. Я как раз случайно вышел на террасу и по выражению его лица понял, что случилось самое страшное. С Нушей не произошло чуда, как произошло оно со мной год назад. Ее туберкулез оказался скоротечным и скосил ее меньше чем за год. Мать ее, видно, предчувствовала ее конец и потому отослала меня домой, чтобы я отдохнул и набрался сил. Следующую ночь я провел возле Нуши. Около девяти вечера, когда все посторонние ушли и мы остались втроем — я, Нушина мать и ее тетя,— я упросил обеих женщин пойти отдохнуть в соседнюю комнату. Обе они, особенно мать, едва держались на ногах от горя и усталости. Они ушли в другую комнату и, вероятно, заснули, а я остался возле Нуши один. Она лежала на том же столе, на котором три года назад лежал ее покойный отец, и гроб был сколочен из таких же нетесаных сосновых досок. Я сидел рядом, смотрел на нее и думал о том, как удивительно для меня самого то странное спокойствие, которое я испытываю рядом с мертвецом. Как видно, от напряжения и скорби чувства мои притупились, мной владело какое-то душевное опустошение, но мысль работала как обычно, а может быть, даже более живо и остро. Я думал, например, о том, что в последних словах самого дорогого человека, обращенных к нам, должна таиться какая-то глубокая, многозначительная мысль или загадка, которую после смерти его мы должны разгадывать и толковать как его завет. Конечно, это внушила нам литература, и все же я находил, что последние обращенные ко мне слова Нуши слишком просты и незначительны по сравнению с чувствами, которые мы питали друг к другу: «Помоги мне добраться до постели!» Как я ни старался, я не мог открыть в этих словах никакого особого смысла. Тогда я вспомнил о заметках Деветакова. Он писал, что смерть лишает жизнь всякого смысла. Когда я болел, я знал, что обречен, надежда составляла не более одного процента. Несмотря на это, я не думал о смерти, не верил, что умру. То есть умом верил, а сердцем не верил. Порой меня охватывало глубокое, мучительное отчаяние, но жажда жизни была так сильна, что побеждала отчаяние. Какая-то внутренняя сила вела меня вперед, в будущее, и я забывал, что смерть непреодолима. Если в подобное тяжкое положение я попаду теперь, наверное, мне уже не устоять.
Но в ту ночь, когда я бодрствовал возле усопшей Нуши, я искренне поверил, что смерть лишает жизнь всякого смысла. Что с того, что Нуше исполнился двадцать один год, что она была прелестна, невинна, исполнена света и радости, что смотрела на мир ангельским взором, с любовью и самоотверженностью? Что с того, что своей любовью она, быть может, вернула меня к жизни, а сама стала жертвой своей безоглядной любви? Зачем нужны были эти чувства и сердечные волнения, эти надежды, страдания и радости, если им суждено было исчезнуть навсегда? Феномен смерти вставал передо мной во всей своей мучительной непознаваемости, и я не мог его разгадать. Я не мог примириться с мыслью, что ее глаза, которые еще вчера согревали мне душу, даря и счастье и веру, теперь угасли навсегда; что ее звонкий голос, на который отзывалось все мое существо, умолк; что ее губы, произносившие такие нежные слова, теперь застыли и никогда больше не тронет их ни слово, ни улыбка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Стоян, встревоженный и расстроенный, ушел. Пока я провожал его, со стороны поля показался мой хозяин Ананий. Я попросил его подбросить меня до Житницы, и он тут же развернул телегу. Я быстро оделся, взял папку с копией приговора и сел в телегу. Автобус проходил через Житницу в пять часов, так что я должен был засветло попасть в город и передать копию в комитет. Но только мы въехали в Житницу, знакомый крестьянин сказал мне, что утром убили Пет^а Пашова.
Нуша и ее мать были раздавлены горем. От черной одежды и черных платков лица их казались прозрачно-желтыми, точно отлитыми из воска. Нуша первая увидела меня на террасе, бросилась ко мне и, без стона и звука, положила голову мне на грудь. Она тихо замерла в моих объятиях, а я тоже не знал, что сказать ей и как утешить. Женщины, сновавшие по дому или подходившие с улицы, с любопытством смотрели на нас и шушукались, из комнаты, в которой лежал покойник, слышался однотонный и тягостный вой плакальщиц. Нушина мать пришла с кухни, откуда доносилось звяканье посуды, и встала рядом, прижимая одну руку к своим губам, а другую положив мне на плечо.
— Кого мы ждали, сынок, а кого встретили!— сказала она, подавляя рыдание и показывая глазами на Нушу.— Скажи ей, чтоб не убивалась, скажи, чтоб с духом собралась. Ничего уж не поправишь, видно, на роду нам так написано.
Ее позвали вниз, в кухню, а мы с Нушей вошли в комнату к покойнику. Пожилые женщины сидели вокруг гроба и переговаривались шепотом. Увидев нас с Нушей, они замолчали, замолчали и плакальщицы, и тогда кто-то из женщин прошептал: «Жених, чахоточный...» Гроб из нетесаных сосновых досок стоял на длинном столе и был так завален цветами, что виднелось только лицо Петра Пашова, лишенное выражения, просветленное и спокойное, как вечность. Нуша застыла по другую сторону гроба, тоненькая, хрупкая, точно воплощение нежной и безутешной скорби.
После похорон я остался в Нушином доме. И Нуша, и ее мать просили хотя бы на первое время не покидать их. Ночь я провел у них, а наутро поехал в город, чтобы передать копию приговора в окружной комитет партии. Я попросил, чтобы первый секретарь принял меня как можно скорее, заявив молодому человеку, встречавшему посетителей, что должен сообщить ему об одном убийстве. Я шепнул это молодому человеку на ухо, чтобы заинтересовать его и чтобы он поскорее пропустил меня к секретарю. В приемную непрерывно заходили люди, и все стремились попасть к нему на прием. Георгиев — так звали первого секретаря — принял меня через полчаса. Я представился, и оказалось, что мы как бы и знакомы — несколько лет назад он заезжал домой к брату по партийным делам. Известие об убийстве Пашова не произвело на него особого впечатления, или, во всяком случае, мне так показалось. Подумав, он спросил, не тот ли это самый Пашов, повинный в провале ремсистской организации, или его родственник. Я подтвердил, что это тот самый «предатель», и тогда Георгиев встал и протянул мне руку:
— Он должен был отвечать перед Народным судом.
Я рассказал ему все с начала до конца. Накануне рано утром Петра Пашова вызвали к телефону для разговора с Атанасом Мировым из соседнего села Сеново. Атанас был однокурсником сына Пашова — Александра и в этом году получил диплом врача-терапевта. Он сказал, что привез письмо от Александра, но не может его принести, потому что вывихнул ногу. Посылать его с кем-то другим он не хочет и потому предлагает Пагло-ву, когда у того найдется свободное время, зайти за ним. Петр Пашов спросил, где они виделись с его сыном, и Миров ответил, что виделись они в Софии, но что Александр сейчас очень занят и приехать в село не может. Отец тут же отправился в Сеново и по дороге получил в спину две пули. Случайные прохожие примерно через час наткнулись на его тело. Георгиев был так заинтригован моим рассказом, что попросил секретаря никого к нему не пускать. Я говорил больше часа, прочел и несколько абзацев из приговора. Под конец Георгиев сказал, что наша встреча должна оставаться в тайне, посоветовал мне как можно скорее вернуться в село, передал привет брату и рекомендовал ничем не обнаруживать своего отношения к Михо Баракову и его близким. В тот же день я уехал из города, но до отъезда не устоял перед искушением проверить, в добром ли здравии следователь Марчинков. Старуха, встречавшая меня за неделю до этого, тотчас меня узнала. Она была очень встревожена и сказала, что Марчинков вот уже три дня не приходит домой. Старуха, оказавшаяся его теткой, больше ничего о нем не знала.
Вечером я снова остался в Нушином доме. Подошло время сева, а заняться этим было некому. Я нанял человека, который ходил бы за их скотиной, нашел людей для полевых работ, и все же половина земли, предназначенная под озимые, осталась незасеянной. Налогами и другими платежами занялся я сам и мало-помалу стал чем-то вроде главы семейства. Нуша и ее мать нуждались в защите и от некоторых местных коммунистов и люмпенов, которые сочли, что классовое равенство, о котором еще вчера они не имели понятия, должно быть осуществлено в первый же час после революции. В эти дни междуцарствия и беззакония к пене примешивалось немало всплывшей со дна тины, многие давали волю своим необузданным страстям и от имени партии и народа сводили счеты со своими личными врагами. Они малевали на стенах Нушиного дома лозунги и угрозы, уволакивали что могли со двора и поля, ночью колотили в ворота и клеймили Нушу за моральное разложение, называя ее «буржуазной курвой». Они имели в виду нашу «незаконную» связь, а она была платонической.
Я не знал юношеских увлечений, любовь настигла меня в двадцать шесть лет, когда я был скорее всего неизлечимо болен. Она овладела мной с силой и непререкаемостью какого-то сверхъестественного явления, и никто никаким способом не мог угасить ее в моем сердце. Нуша знала, что я обречен, так как все болевшие в селе туберкулезом умирали, и все же слышать не хотела о том, чтобы нам расстаться. С другой стороны, если она и верила в мое выздоровление, она не могла не знать, что общение со мной может стоить ей жизни. Она до такой степени не сознавала, какому риску подвергается, что я приходил в отчаяние от ее неосторожности и чувствовал себя последним эгоистом. Моя любовь могла превратиться в преступление, не старайся я держаться от нее на расстоянии. Я говорил ей об этом при каждом нашем свидании, но она плакала и отвечала, что готова подчиняться самым строгим требованиям гигиены, но все равно мы должны видеться хотя бы два раза в неделю. Чтобы оградить нашу любовь от сплетен и оговоров окружающих, нам надо было заключить брак, но в моем положении это было невозможно. Мы могли только объявить о помолвке и не замедлили это сделать. Помолвка не обязывала нас жить под одной крышей, я бывал у них раз или два в неделю, притом старался соблюдать все меры предосторожности...
К концу сорок шестого года началась кампания по созданию трудовых кооперативных земледельческих хозяйств (ТКЗХ). Мы были охвачены энтузиазмом и не отдавали себе отчета в том, какие трудности поджидают нас впереди. Мы верили, что, раз мы хотим для народа справедливой жизни, народ дружно и добровольно двинется за нами. Я читал о сложностях, возникавших при организации советских колхозов, рассказывал о прочитанном Стояну, но эти сложности казались нам обоим в наших условиях легко преодолимыми — ведь мы приступали к коллективизации на четверть века позже и полагали, что наш крестьянин уже созрел для подобных революционных преобразований. Стоян весь отдался выполнению этой задачи, подобно тому как деятели нашего Возрождения отдавались борьбе за освобождение Болгарии от османского ига. Он недоедал, недосыпал, похудел, но энергия и вера в будущее переполняли все его существо.
Тем временем и со мной произошло чудо. К концу этого же года я был уже здоров. Как ни странно, лучше чувствовать себя я начал после помолвки с Нушей. У меня больше не было жара, я перестал потеть, отхаркиваться, ко мне возвращались силы. Я съездил в город на рентген и поразил врача. Мои легкие были, как он выразился, залатаны — случай при туберкулезе очень редкий. Обуреваемый радостным нетерпением, я прямо с автобусной остановки побежал к Нуше. Прямо на пороге я крикнул, что совсем здоров, и Нуша кинулась в мои объятия.
Наши отношения со Стояном улучшились, но не настолько, чтобы мы снова зажили вместе. Он очень встревожился, когда я сказал ему, что передал копию приговора первому секретарю ОК партии, но и убийство Пашова произвело на него сильное впечатление. Вслед за Пашовым был убит бывший охранник сельской общины, исчез и следователь Марчинков, а с ним и оригинал приговора. Как выяснилось впоследствии, эти два или три убийства (третье — Марчинкова, о судьбе которого тогда еще ничего не было известно) были совершены в течение одних суток, следовательно, если бы мы сигнализировали в комитет вовремя, за Михо Барако-вым можно было бы установить наблюдение. Сначала Стоян почувствовал себя виноватым в том, что не связал меня с нелегальным ОК партии, но потом стал подозревать, что, прикрываясь именем Михо Баракова, действует кто-то другой, узнавший каким-то образом, что новая власть держит Михо под подозрением. Этот «кто-то другой» мог быть следователь Марчинков, относительно которого не было известно, задержан ли он или ликвидирован.
Независимо от этих событий, Стоян давал мне понять, что полное наше примирение зависит в конечном счете от судьбы молодого Пашова. Если он действительно за границей работал на нас, почему он не вернулся сразу после Девятого сентября? Если же окажется, что он враг, Бараковы были правы, осуществив акт возмездия по отношению к старому Пашову. И что я буду делать в таком случае? Пойду ли на брак с его сестрой, как уже обещал ей, или откажусь? А если не откажусь, то пойду в зятья в семью, где и отец и сын — предатели. Нет, они не могли быть предателями. Я своими глазами читал судебные документы процесса двенадцати и убедился в том, что старый Пашов оклеветан. И Лекси не мог быть предателем, но почему он не возвращается или хотя бы не присылает весточки родным? В нем я тоже не сомневался ни на миг и все-таки вспоминал записки Михаила Деветакова, которые нашел среди его книг. Деветаков писал, что встретил Лекси в одной цюрихской гостинице, но Лекси сделал вид, что не узнает его, и прошел мимо. Лекси никогда не прошел бы мимо человека, которого он так уважал, если б не какие-то чрезвычайные обстоятельства. У Деветакова возникло предположение — такое же, как у нас,— что Лекси работает в разведке, но были ли у него основания сомневаться в его политической принадлежности? «От человека всего можно ждать...»
Ответы на эти вопросы мы искали вместе с братом. Однако как мы ни ломали головы, загадка Лекси Пашо-ва не поддавалась разрешению. Единственной нашей надеждой было, что Лекси «внедрен» в какую-то иностранную разведку и ждет, когда его расконспирируют, чтобы вернуться домой или сообщить что-то семье. Судьба вернула мне жизнь, так, может быть, с помощью Лекси она вернет мне и любовь брата? Но оказалось, что судьба не слишком ко мне щедра,— не успел я поправиться, как заболела туберкулезом Нуша. И как я в начале болезни отказывался лечиться в санатории, так и Нуша категорически отказалась оставить дом. Напрасно уговаривали ее и мать, и я, и врач, она отвечала, что лучше будет жить в лесу в шалаше, но не расстанется с нами. Было ясно, что заразилась она от меня. Я не сделал всего, чтоб ее уберечь, и это страшно мучило меня. Выпал снег, похолодало, но я каждый день или через день навещал ее, как она навещала меня во время моей болезни. Сердце у меня сжималось от боли, когда я видел, что она становится все бледнее и все чаще харкает кровью, но я делал вид, будто ее болезнь меня не тревожит — и она, мол, подобно мне, преодолеет ее и поправится. Она верила в это, верил и я, но настало время, когда она уже не могла ходить. Я брал ее на руки, подносил к открытому окну и стоял с ней у окна. К этому времени она превратилась в маленькую девочку с бледным личиком и нежными руками, которым паутина вен придавала трогательное изящество.
— Мне не выздороветь,— говорила она с тем равнодушием, которое само по себе показывало, что жажда жизни в ней уже угасла.— Еще недавно я надеялась, а теперь надеяться не на что. Вчера мне снова снился Лекси. Держит венец, хочет надеть мне на голову, я не даюсь, а он смеется. Если б я была здорова, мы бы поженились, правда? Интересно, как бы я выглядела в подвенечном наряде? Мама столько приданого мне наготовила. Теперь пусть подарит сестричке моей двоюродной. Я говорю ей, а она плачет.
— Не спеши раздаривать приданое, а то в жены не возьму,— говорил я ей.— Я гол как сокол, ты явишься без приданого, как же мы жить-то будем?
— Не суждено нам с тобой вместе жить, жених мой милый. Ох, лучше лягу, совсем сил нету. Дышать не могу. Помоги мне добраться до постели!
Я обнял ее за плечи, и она медленно и неуверенно, словно только училась ходить, добрела до постели. Легла, закрыла глаза и забылась. Ее мать показалась в окне, позвала меня и попросила принести ведро воды из колодца. Я принес и сказал ей, чтоб она, как обычно, постелила мне в комнате Лекси.
— Иди лучше домой, сынок!— отозвалась она.— Сейчас я тебя покормлю, а потом иди домой и поспи. Отдохни, а завтра снова придешь. Мы с сестрой побудем возле Нуши.
На следующий день, совсем еще рано, к моему двору подъехал крестьянин из Житницы. Он слез с телеги, открыл калитку и направился к дому. Я как раз случайно вышел на террасу и по выражению его лица понял, что случилось самое страшное. С Нушей не произошло чуда, как произошло оно со мной год назад. Ее туберкулез оказался скоротечным и скосил ее меньше чем за год. Мать ее, видно, предчувствовала ее конец и потому отослала меня домой, чтобы я отдохнул и набрался сил. Следующую ночь я провел возле Нуши. Около девяти вечера, когда все посторонние ушли и мы остались втроем — я, Нушина мать и ее тетя,— я упросил обеих женщин пойти отдохнуть в соседнюю комнату. Обе они, особенно мать, едва держались на ногах от горя и усталости. Они ушли в другую комнату и, вероятно, заснули, а я остался возле Нуши один. Она лежала на том же столе, на котором три года назад лежал ее покойный отец, и гроб был сколочен из таких же нетесаных сосновых досок. Я сидел рядом, смотрел на нее и думал о том, как удивительно для меня самого то странное спокойствие, которое я испытываю рядом с мертвецом. Как видно, от напряжения и скорби чувства мои притупились, мной владело какое-то душевное опустошение, но мысль работала как обычно, а может быть, даже более живо и остро. Я думал, например, о том, что в последних словах самого дорогого человека, обращенных к нам, должна таиться какая-то глубокая, многозначительная мысль или загадка, которую после смерти его мы должны разгадывать и толковать как его завет. Конечно, это внушила нам литература, и все же я находил, что последние обращенные ко мне слова Нуши слишком просты и незначительны по сравнению с чувствами, которые мы питали друг к другу: «Помоги мне добраться до постели!» Как я ни старался, я не мог открыть в этих словах никакого особого смысла. Тогда я вспомнил о заметках Деветакова. Он писал, что смерть лишает жизнь всякого смысла. Когда я болел, я знал, что обречен, надежда составляла не более одного процента. Несмотря на это, я не думал о смерти, не верил, что умру. То есть умом верил, а сердцем не верил. Порой меня охватывало глубокое, мучительное отчаяние, но жажда жизни была так сильна, что побеждала отчаяние. Какая-то внутренняя сила вела меня вперед, в будущее, и я забывал, что смерть непреодолима. Если в подобное тяжкое положение я попаду теперь, наверное, мне уже не устоять.
Но в ту ночь, когда я бодрствовал возле усопшей Нуши, я искренне поверил, что смерть лишает жизнь всякого смысла. Что с того, что Нуше исполнился двадцать один год, что она была прелестна, невинна, исполнена света и радости, что смотрела на мир ангельским взором, с любовью и самоотверженностью? Что с того, что своей любовью она, быть может, вернула меня к жизни, а сама стала жертвой своей безоглядной любви? Зачем нужны были эти чувства и сердечные волнения, эти надежды, страдания и радости, если им суждено было исчезнуть навсегда? Феномен смерти вставал передо мной во всей своей мучительной непознаваемости, и я не мог его разгадать. Я не мог примириться с мыслью, что ее глаза, которые еще вчера согревали мне душу, даря и счастье и веру, теперь угасли навсегда; что ее звонкий голос, на который отзывалось все мое существо, умолк; что ее губы, произносившие такие нежные слова, теперь застыли и никогда больше не тронет их ни слово, ни улыбка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60