Оказалось, однако, что их молотилка стоит без покрышки, и Михо указал нам на Петра Пашова из соседнего села Житница. Пашов и Бараков были женаты на дочерях двух сестер, но из-за старой вражды родственных отношений не поддерживали. И дети их не знались, только Михо не поддавался предрассудкам и ходил в дом Пашовых к своей троюродной сестре Нуше. Он ухаживал за какой-то ее одноклассницей, бывал у нее на городской квартире, а когда ездил на автобусе в город или из города, заходил к Пашовым домой. Так или иначе, Михо хорошо знал этот дом и сам предложил похитить покрышку с молотилки, если мы дадим ему двух помощников. Мы отправили его около полуночи на телеге, и на рассвете покрышка была уже у нас. На наше счастье, как раз тогда пошел снег и засыпал следы. Но Михо Бараков вселил в нас тревогу. Когда двое других ребят ушли домой, он остался, чтобы отчитаться об операции, и предупредил нас, что полиция, возможно, в ближайшее время нагрянет к нам, поскольку Петр Пашов видел их и узнал. Точнее, видел и узнал именно его. Пока двое других тащили брезент на улицу, Михо стоял в стороне, у дома, и наблюдал. Петр Пашов возник, как привидение, прямо перед ним — протяни руку и дотронешься. Он был без шапки, в накинутом на плечи полушубке, сказал только: «Эге!»— и отступил назад. Михо пришло было в голову объяснить ему, в чем дело, но тот, отойдя к дому, мгновенно исчез. С той стороны выскочили собаки, набросились на Михо с лаем, перебудили и всех соседских собак. Михо не сказал двум другим ребятам о встрече с Петром Пашовым, чтобы те не запаниковали и, главное, не признавались бы в полиции, если дело дойдет до следствия. Если Петр Пашов сообщит властям, говорил Михо, я буду отрицать, что он видел меня во дворе, и он не сможет ничего доказать. Все знают, что его сын — коммунист, и подозрение падет на него. Не может ведь быть, чтобы коммунисты выносили что-то со двора своего же товарища, а тот чтобы ничего об этом не знал. Петру Пашову придется крепко подумать, что ему дороже — кусок брезента или сын. Кроме того, мы должны его поберечь. Он человек зажиточный и может нам еще пригодиться...
Нам было знакомо хладнокровие Михо Баракова, которое он не раз проявлял в подобных случаях, а теперь мы убедились и в его сообразительности. И все же надо было соблюдать осторожность. Мы разрезали брезент на куски и спрятали их в разных местах во дворе и в саду, по вечерам устанавливали посты. Стоян до полуночи работал в мастерской, куда мужики каждый вечер заходили поговорить, после полуночи там оставался я и до утра читал книги. Полиция могла явиться в любое врезая, но мы воображали, что она нагрянет ночью, и привязывали собаку у калитки, чтобы тут же услышать, если во двор войдут посторонние. Восклицание Петра Пашова превратилось для нас в психологическую загадку. Что он хотел сказать своим «эге»? Значило ли это, что он испугался или удивился тому, что после полуночи увидел у себя во дворе постороннего, или он хотел умыть руки, догадавшись, что все делается с ведома его сына: «Я, мол, вас не видел и не слышал!» Но как бы мы ни толковали его восклицание, ясно было одно — мы допустили оплошность, которая может оказаться роковой. Следовало бы, вместо того чтобы дрожать в неведении, немедленно сообщить ему, для чего мы взяли брезент, и таким образом предупредить его намерение — если оно у него было — сообщить властям о краже. Именно оттого, что все знали о его сыне-коммунисте, он мог сообщить в полицию о краже брезента, чтобы отвести от сына подозрение,— ведь ни один отец не стал бы уличать сына в краже, да еще с политическими целями. Мы, однако, не догадались предупредить его вовремя, и уповать теперь приходилось лишь на его совесть.
Прошла неделя, никто нас не потревожил, и мы начали по одному доставать куски брезента из тайников. За десять ночей Стоян сшил десять ветровок. Дело шло медленно и трудно, потому что брезент оказался твердым, как фанера, не было подходящих иголок и ниток, и Стояну пришлось просить их у коллег в городе. Пришлось и мне продлить свои каникулы, чтобы помогать ему и сторожить около дома, Мы дожидались, пока все посторонние уйдут, завешивали окно и открывали дверцу, соединявшую мастерскую с хлевом. Все обрезки складывали в мешочек, чтобы в случае чего быстро вынести их через хлев в дом, а оттуда — на улицу. Стоян и раньше выполнял такие поручения, и у него уже был опыт. За несколько дней до моего отъезда в Софию пришел человек и забрал ветровки.
Через два месяца после этой истории Михо Баракова и еще одиннадцать ребят арестовали, а затем судили «по сокращенной процедуре». Михо получил десять лет тюрьмы, а остальные — по три или четыре года. Моего брата и тех двух ребят, которые участвовали в операции, полиция не тронула, Петра Пашова в качестве свидетеля не привлекали. Во время предварительного следствия, как и на суде, Михо Бараков пытался взять всю ответственность на себя, заявив, что он украл брезентовую покрышку один и продал ее какому-то человеку за пятьсот левов. Эти деньги, мол, были ему необходимы, чтобы сшить себе костюм, купить башмаки, рубашки и прочее, необходимое выпускнику, который через несколько месяцев должен покинуть стены гимназии. Отец, мол, категорически отказывался дать столько денег «такому шалопаю», который только и говорит, что о коммунизме, и роет могилу собственной семье. Он, мол, из-за своих идейных убеждений давно в конфликте с отцом и братьями, но это его личное дело, никто не может заставить его исповедовать те или иные идеи. И закон не может заставить, потому что конституция Болгарии гарантирует гражданам свободу мысли. Закон может карать только того, кто действует организованно, оружием или другими средствами насилия подрывая безопасность государства. Он разделяет коммунистические идеи как справедливые и гуманные, но не принадлежит ни к какой политической организации и никогда не пытался навязывать свои идеи другим. Ему показали ветровку, найденную в лесу во время схватки полиции с партизанами. На внутренней стороне ветровки крупными печатными буквами было написано имя Петра Пашова. Михо ответил, что считает вполне естественным, что имя собственника обозначено на брезенте, но не отвечает за то, что этот брезент попал к партизанам в виде какой-то ветровки. На базаре все продают свой товар незнакомым людям и не знают, куда он может попасть из рук покупателя. Следователь согласился, что дело с продажами и покупками обстоит именно так, но с брезентом, мол, случай особый, и тут он сказал Михо, что Петр Пашов лично сообщил ему фамилию вора. В противном случае как бы следствие вышло на Михо, если бы не было известно его имя, место и дата кражи?
Осенью во время свидания в тюрьме с одним нашим товарищем Михо сообщил ему о предательстве Петра Пашова и попросил передать моему брату и всем коммунистам нашего края, что его нужно остерегаться. Михо высказал также предположение, что Петра Пашова не привлекали свидетелем по их делу, потому что полиция знала об отъезде его сына за границу и не хотела компрометировать ни сына, ни отца. Во время допроса, однако, Михо с возмущением опроверг слова следователя как клевету на Пашова. Пашов его родственник, Михо много раз бывал у него в гостях, и он ни за что не выдал бы его властям, даже если бы застал с брезентом в руках. В худшем случае он задержал бы его на месте и пожаловался потом его отцу, ведь трудно себе представить, чтоб он молчал, глядя на то, как родственник выносит вещи с его двора. Отвел он и обвинение в том, что состоит в ремсистской организации. При обыске в его комнате следственные органы нашли бумажку со списком имен, против которых были написаны разные цифры. Имена и цифры были написаны не его почерком, и он заявил протест против того, что его пытаются шантажировать какими-то подметными бумажками. На следующий день ему устроили очную ставку с теми, чьи имена значились в списке. Их было двенадцать человек, трое его одноклассников, а остальные — молодые рабочие и служащие, Михо, разумеется, не мог отрицать, что знает своих одноклассников, но утверждал, что не поддерживал с ними никаких незаконных связей, остальных же девятерых он, мол, видит впервые. Через несколько дней один из его одноклассников не выдержал побоев и признался, что давал Михо каждый месяц по десять левов без расписки. Эти взносы он платил регулярно, но якобы не знал, для какой цели собираются деньги, и Михо не давал ему никаких объяснений. После этого полиции не составило труда задержать большинство активистов ремсистской организации и запрятать их в тюрьму.
Это была загадка, над которой мы бились потом долгие месяцы,— кто же подбросил список с именами двенадцати молодых людей в комнату Михо Баракова? Подозрение, естественно, пало на Петра Пашова. Оно было внушено нам как самим Михо после суда, так и внезапным отъездом Лекси за границу. Вначале и я и мой брат сомневались в том, что Петр Пашов, как всякий крестьянин, оторванный от города и политической борьбы, мог знать имена двенадцати человек, которых он сам никогда не видел, да еще передать эти имена полиции. Невероятным казалось нам и то, что Лекси, которого мы знали как благородного человека, поручил бы, даже если б он был провокатором, такое дело своему отцу. Однако же мы не располагали и фактами в пользу Пашова. Подозрение все шире распространялось среди коммунистов окрестных сел. Вернувшись после окончания университета из Софии, я увидел, что Стоян окончательно уверился в предательстве Пашова и что его уже ничем не разубедишь. В тот вечер после прихода Пуши я допоздна бродил по полям и думал о том, что от разрешения этой загадки с предательством зависит мое счастье. После работы Стоян пришел ко мне под навес пожелать мне спокойной ночи. Я был очень возбужден и сказал ему о письме Лекси, которое пробудило во мне столько надежд. Вместо того чтобы заинтересовать его, это письмо оказало на него противоположное действие. Ночь была очень светлой, и я увидел, как на лице его появляется улыбка, улыбка человека, пышущего злорадством, ненавистью и местью.
— Ага, крысы чувствуют, что корабль идет ко дну. С одной стороны, дочь подставляют, а с другой, хотят сделать вид, будто сын у них герой-антифашист. Поздновато хватились. Никакие письма им теперь не помогут.
Он ушел в дом, а его последние слова остались в моем сознании, и от них веяло холодом и враждебностью: «Ну спи, а то завтра тебе надо будет выкатываться». Это поразило меня, потому что впервые за все время нашей совместной жизни он проявлял ко мне не сочувствие, а чуть ли не презрение, да еще когда я находился в таком тяжелом, безнадежном положении. Я был уже взрослым мужчиной, но все еще испытывал к нему сыновнее чувство, оставшееся у меня с детства, когда я привык почитать его как отца. Когда наш отец умер, ему было шестнадцать лет и он стал главой семьи. К тому времени он закончил прогимназию и очень хотел учиться в гимназии, но смерть отца ему помешала. Впрочем, если б отец и был жив, едва ли он послал бы Стояна учиться в город, потому что у него было около двадцати декаров вемли, два вола и одна корова, что в нашем краю крупных землевладельцев и помещиков считалось крайней бедностью. Кроме того, в его время крестьяне жили в замкнутом мирке, уткнувшись в свои полоски земли, испытывая какой-то дикий антагонизм по отношению к городу и ученым людям. Из сельских парней один только Иван Шибилев перешагнул тогда через это табу.
Стоян не любил хлеборобский труд и тогда же стал обдумывать, чем бы ему заняться. Он считал, что у него призвание к какой-то другой деятельности, но к какой, сам не мог определить, и это его мучило. Между тем Иван Шибилев «обожрался учением», как говорили крестьяне, и вернулся в село. Одет он был по тем временам сверхмодно — в двубортный полосатый пиджак и очень широкие брюки, а на голове носил черную широкополую шляпу. Он жил как птичка божья, все время сновал между селом и городами, всегда был возбужден и весел, всегда полон идей и замыслов, и не будет преувеличением сказать, что все общественные и культурные начинания в селе исходили от него. Однако, как всякий теоретик, осуществлять свои идеи он предоставлял другим, практическая часть работы была ему не слишком приятна, поэтому, прежде чем приступать к воплощению какой-нибудь идеи, он набирал верных единомышленников. Одним из них был мой брат Стоян. Иван Шибилев оценил его боевой дух и, когда затеял строительство клуба, поручил ему руководить им. Стоян собрал группу парней, и они ранней весной нарезали на сельском болоте кирпич-сырец. За лето саман высох, и осенью, когда кончились полевые работы, началось строительство. Об отдельном здании не могло быть и речи, поскольку не было ни участка, ни материалов, и клуб стали пристраивать к задней стене старой четырехклассной школы. Ребята притащили из своих домов кто что мог — балки, черепицу, старые ящики, двери, и к первому снегу клуб был уже под крышей. Снаружи он выглядел как сарай или хлев, но внутри вместо инструмента или скота была театральная сцена, на полметра возвышающаяся над землей. Нужна была еще материя для занавеса, столярка для окон, кирпичи для пола, а денег не было, и добыть их было неоткуда. Никто не хотел вкладывать капитал в такое недоходное, а главное, сомнительное предприятие. Местные власти даже составили акт о незаконном строительстве и предупредили Ивана и моего брата, что, если в течение года они не выплатят штрафа, постройка будет разрушена. Иван Шибилев ответил на эту экономическую атаку весьма хитроумно. Он собрал среди молодежи маленькую сумму и, вместо того чтобы внести ее в счет штрафа, купил подержанный граммофон. Этот музыкальный ящик сыграл в духовном развитии нашей тогдашней молодежи такую же роль, какую играет в жизни современной молодежи дискомузыка. У клуба еще не было окон, а молодежь уже собиралась там каждый вечер послушать пластинки. Музыкальный репертуар был очень скромен, всего два танго и два фокстрота, но этого было достаточно, чтобы открыть молодежи путь к новой музыке и новым танцам, а следовательно, и к новой жизни. Иван с редкостным терпением учил парней первым па танго и фокстрота, как деятели нашего Возрождения в прошлом веке учили молодежь воинскому искусству, и парни откликались на его старания с таким же пылом. Взявшись за руки, они попарно волочили свои постолы по земляному полу, кланялись после каждого танца и говорили «мерси», пока пот не заливал им глаза и в горле не начинало першить от пыли. Как при любом новом начинании, молодежь разделилась на сторонников прогресса и консерваторов, и теперь прогрессисты, более малочисленные, но самоотверженные и дерзкие, смело смотрели вперед, в светлое будущее, преодолевая разнообразные преграды на пути к этому будущему, а консервативные элементы шмыгали под окошками носами и скептически улыбались. Однако не прошло и двух-трех месяцев, как они подчинились велению времени, по одному перешагнули порог саманного танцзала и вошли в роли кавалеров и дам. А настоящие дамы остались на посиделках одни, скучали без кавалеров и напрасно ждали, когда во дворе залают собаки. Новые танцы и мелодии с невероятной быстротой завоевали популярность. Девушкам не разрешалось одним заходить в клуб, но достаточно было кому-то из них увидеть в окно, как танцуют парни, и услышать кое-какие мелодии, как девичьи посиделки превратились в танцевальные вечеринки. Девушки уже не вязали и не пряли, а до полуночи, напевая танго и фокстроты, шлепали в носках по кукурузным циновкам и лоскутным половикам. В конце концов родители не устояли перед неудержимым стремлением своих дочерей преодолеть отчуждение между полами и вынуждены были поступить в соответствии с проверенным веками принципом, то есть ввергнуть своих дочерей в пучину порока и таким образом его преодолеть. Матери, разумеется, воображали, что и в лоне порока сумеют строгим надзором уберечь свои чада. Они усаживались на трехногие табуретки и во все глаза наблюдали за тем, чтобы девушки и парни, волоча ноги по полу и поднимая пыль, не позволяли себе никаких вольностей. Танцы были строго регламентированы. Девушки могли посещать клуб только в сопровождении матерей, расстояние между танцующими должно было быть не меньше локтя, держаться можно было только за пальцы, не разрешалось даже смотреть друг другу в глаза. Был введен и еще ряд правил, имеющих целью предотвратить сексуальные поползновения молодых, и все же первые симптомы сексуальной революции были налицо, хотя пока они выражались лишь в пылких, до хруста, рукопожатиях и во взаимосжигающем огне в глазах.
Сельские власти скоро капитулировали перед этим всенародным энтузиазмом и не только отменили штраф за незаконное строительство клуба, но и отпустили средства для его окончания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Нам было знакомо хладнокровие Михо Баракова, которое он не раз проявлял в подобных случаях, а теперь мы убедились и в его сообразительности. И все же надо было соблюдать осторожность. Мы разрезали брезент на куски и спрятали их в разных местах во дворе и в саду, по вечерам устанавливали посты. Стоян до полуночи работал в мастерской, куда мужики каждый вечер заходили поговорить, после полуночи там оставался я и до утра читал книги. Полиция могла явиться в любое врезая, но мы воображали, что она нагрянет ночью, и привязывали собаку у калитки, чтобы тут же услышать, если во двор войдут посторонние. Восклицание Петра Пашова превратилось для нас в психологическую загадку. Что он хотел сказать своим «эге»? Значило ли это, что он испугался или удивился тому, что после полуночи увидел у себя во дворе постороннего, или он хотел умыть руки, догадавшись, что все делается с ведома его сына: «Я, мол, вас не видел и не слышал!» Но как бы мы ни толковали его восклицание, ясно было одно — мы допустили оплошность, которая может оказаться роковой. Следовало бы, вместо того чтобы дрожать в неведении, немедленно сообщить ему, для чего мы взяли брезент, и таким образом предупредить его намерение — если оно у него было — сообщить властям о краже. Именно оттого, что все знали о его сыне-коммунисте, он мог сообщить в полицию о краже брезента, чтобы отвести от сына подозрение,— ведь ни один отец не стал бы уличать сына в краже, да еще с политическими целями. Мы, однако, не догадались предупредить его вовремя, и уповать теперь приходилось лишь на его совесть.
Прошла неделя, никто нас не потревожил, и мы начали по одному доставать куски брезента из тайников. За десять ночей Стоян сшил десять ветровок. Дело шло медленно и трудно, потому что брезент оказался твердым, как фанера, не было подходящих иголок и ниток, и Стояну пришлось просить их у коллег в городе. Пришлось и мне продлить свои каникулы, чтобы помогать ему и сторожить около дома, Мы дожидались, пока все посторонние уйдут, завешивали окно и открывали дверцу, соединявшую мастерскую с хлевом. Все обрезки складывали в мешочек, чтобы в случае чего быстро вынести их через хлев в дом, а оттуда — на улицу. Стоян и раньше выполнял такие поручения, и у него уже был опыт. За несколько дней до моего отъезда в Софию пришел человек и забрал ветровки.
Через два месяца после этой истории Михо Баракова и еще одиннадцать ребят арестовали, а затем судили «по сокращенной процедуре». Михо получил десять лет тюрьмы, а остальные — по три или четыре года. Моего брата и тех двух ребят, которые участвовали в операции, полиция не тронула, Петра Пашова в качестве свидетеля не привлекали. Во время предварительного следствия, как и на суде, Михо Бараков пытался взять всю ответственность на себя, заявив, что он украл брезентовую покрышку один и продал ее какому-то человеку за пятьсот левов. Эти деньги, мол, были ему необходимы, чтобы сшить себе костюм, купить башмаки, рубашки и прочее, необходимое выпускнику, который через несколько месяцев должен покинуть стены гимназии. Отец, мол, категорически отказывался дать столько денег «такому шалопаю», который только и говорит, что о коммунизме, и роет могилу собственной семье. Он, мол, из-за своих идейных убеждений давно в конфликте с отцом и братьями, но это его личное дело, никто не может заставить его исповедовать те или иные идеи. И закон не может заставить, потому что конституция Болгарии гарантирует гражданам свободу мысли. Закон может карать только того, кто действует организованно, оружием или другими средствами насилия подрывая безопасность государства. Он разделяет коммунистические идеи как справедливые и гуманные, но не принадлежит ни к какой политической организации и никогда не пытался навязывать свои идеи другим. Ему показали ветровку, найденную в лесу во время схватки полиции с партизанами. На внутренней стороне ветровки крупными печатными буквами было написано имя Петра Пашова. Михо ответил, что считает вполне естественным, что имя собственника обозначено на брезенте, но не отвечает за то, что этот брезент попал к партизанам в виде какой-то ветровки. На базаре все продают свой товар незнакомым людям и не знают, куда он может попасть из рук покупателя. Следователь согласился, что дело с продажами и покупками обстоит именно так, но с брезентом, мол, случай особый, и тут он сказал Михо, что Петр Пашов лично сообщил ему фамилию вора. В противном случае как бы следствие вышло на Михо, если бы не было известно его имя, место и дата кражи?
Осенью во время свидания в тюрьме с одним нашим товарищем Михо сообщил ему о предательстве Петра Пашова и попросил передать моему брату и всем коммунистам нашего края, что его нужно остерегаться. Михо высказал также предположение, что Петра Пашова не привлекали свидетелем по их делу, потому что полиция знала об отъезде его сына за границу и не хотела компрометировать ни сына, ни отца. Во время допроса, однако, Михо с возмущением опроверг слова следователя как клевету на Пашова. Пашов его родственник, Михо много раз бывал у него в гостях, и он ни за что не выдал бы его властям, даже если бы застал с брезентом в руках. В худшем случае он задержал бы его на месте и пожаловался потом его отцу, ведь трудно себе представить, чтоб он молчал, глядя на то, как родственник выносит вещи с его двора. Отвел он и обвинение в том, что состоит в ремсистской организации. При обыске в его комнате следственные органы нашли бумажку со списком имен, против которых были написаны разные цифры. Имена и цифры были написаны не его почерком, и он заявил протест против того, что его пытаются шантажировать какими-то подметными бумажками. На следующий день ему устроили очную ставку с теми, чьи имена значились в списке. Их было двенадцать человек, трое его одноклассников, а остальные — молодые рабочие и служащие, Михо, разумеется, не мог отрицать, что знает своих одноклассников, но утверждал, что не поддерживал с ними никаких незаконных связей, остальных же девятерых он, мол, видит впервые. Через несколько дней один из его одноклассников не выдержал побоев и признался, что давал Михо каждый месяц по десять левов без расписки. Эти взносы он платил регулярно, но якобы не знал, для какой цели собираются деньги, и Михо не давал ему никаких объяснений. После этого полиции не составило труда задержать большинство активистов ремсистской организации и запрятать их в тюрьму.
Это была загадка, над которой мы бились потом долгие месяцы,— кто же подбросил список с именами двенадцати молодых людей в комнату Михо Баракова? Подозрение, естественно, пало на Петра Пашова. Оно было внушено нам как самим Михо после суда, так и внезапным отъездом Лекси за границу. Вначале и я и мой брат сомневались в том, что Петр Пашов, как всякий крестьянин, оторванный от города и политической борьбы, мог знать имена двенадцати человек, которых он сам никогда не видел, да еще передать эти имена полиции. Невероятным казалось нам и то, что Лекси, которого мы знали как благородного человека, поручил бы, даже если б он был провокатором, такое дело своему отцу. Однако же мы не располагали и фактами в пользу Пашова. Подозрение все шире распространялось среди коммунистов окрестных сел. Вернувшись после окончания университета из Софии, я увидел, что Стоян окончательно уверился в предательстве Пашова и что его уже ничем не разубедишь. В тот вечер после прихода Пуши я допоздна бродил по полям и думал о том, что от разрешения этой загадки с предательством зависит мое счастье. После работы Стоян пришел ко мне под навес пожелать мне спокойной ночи. Я был очень возбужден и сказал ему о письме Лекси, которое пробудило во мне столько надежд. Вместо того чтобы заинтересовать его, это письмо оказало на него противоположное действие. Ночь была очень светлой, и я увидел, как на лице его появляется улыбка, улыбка человека, пышущего злорадством, ненавистью и местью.
— Ага, крысы чувствуют, что корабль идет ко дну. С одной стороны, дочь подставляют, а с другой, хотят сделать вид, будто сын у них герой-антифашист. Поздновато хватились. Никакие письма им теперь не помогут.
Он ушел в дом, а его последние слова остались в моем сознании, и от них веяло холодом и враждебностью: «Ну спи, а то завтра тебе надо будет выкатываться». Это поразило меня, потому что впервые за все время нашей совместной жизни он проявлял ко мне не сочувствие, а чуть ли не презрение, да еще когда я находился в таком тяжелом, безнадежном положении. Я был уже взрослым мужчиной, но все еще испытывал к нему сыновнее чувство, оставшееся у меня с детства, когда я привык почитать его как отца. Когда наш отец умер, ему было шестнадцать лет и он стал главой семьи. К тому времени он закончил прогимназию и очень хотел учиться в гимназии, но смерть отца ему помешала. Впрочем, если б отец и был жив, едва ли он послал бы Стояна учиться в город, потому что у него было около двадцати декаров вемли, два вола и одна корова, что в нашем краю крупных землевладельцев и помещиков считалось крайней бедностью. Кроме того, в его время крестьяне жили в замкнутом мирке, уткнувшись в свои полоски земли, испытывая какой-то дикий антагонизм по отношению к городу и ученым людям. Из сельских парней один только Иван Шибилев перешагнул тогда через это табу.
Стоян не любил хлеборобский труд и тогда же стал обдумывать, чем бы ему заняться. Он считал, что у него призвание к какой-то другой деятельности, но к какой, сам не мог определить, и это его мучило. Между тем Иван Шибилев «обожрался учением», как говорили крестьяне, и вернулся в село. Одет он был по тем временам сверхмодно — в двубортный полосатый пиджак и очень широкие брюки, а на голове носил черную широкополую шляпу. Он жил как птичка божья, все время сновал между селом и городами, всегда был возбужден и весел, всегда полон идей и замыслов, и не будет преувеличением сказать, что все общественные и культурные начинания в селе исходили от него. Однако, как всякий теоретик, осуществлять свои идеи он предоставлял другим, практическая часть работы была ему не слишком приятна, поэтому, прежде чем приступать к воплощению какой-нибудь идеи, он набирал верных единомышленников. Одним из них был мой брат Стоян. Иван Шибилев оценил его боевой дух и, когда затеял строительство клуба, поручил ему руководить им. Стоян собрал группу парней, и они ранней весной нарезали на сельском болоте кирпич-сырец. За лето саман высох, и осенью, когда кончились полевые работы, началось строительство. Об отдельном здании не могло быть и речи, поскольку не было ни участка, ни материалов, и клуб стали пристраивать к задней стене старой четырехклассной школы. Ребята притащили из своих домов кто что мог — балки, черепицу, старые ящики, двери, и к первому снегу клуб был уже под крышей. Снаружи он выглядел как сарай или хлев, но внутри вместо инструмента или скота была театральная сцена, на полметра возвышающаяся над землей. Нужна была еще материя для занавеса, столярка для окон, кирпичи для пола, а денег не было, и добыть их было неоткуда. Никто не хотел вкладывать капитал в такое недоходное, а главное, сомнительное предприятие. Местные власти даже составили акт о незаконном строительстве и предупредили Ивана и моего брата, что, если в течение года они не выплатят штрафа, постройка будет разрушена. Иван Шибилев ответил на эту экономическую атаку весьма хитроумно. Он собрал среди молодежи маленькую сумму и, вместо того чтобы внести ее в счет штрафа, купил подержанный граммофон. Этот музыкальный ящик сыграл в духовном развитии нашей тогдашней молодежи такую же роль, какую играет в жизни современной молодежи дискомузыка. У клуба еще не было окон, а молодежь уже собиралась там каждый вечер послушать пластинки. Музыкальный репертуар был очень скромен, всего два танго и два фокстрота, но этого было достаточно, чтобы открыть молодежи путь к новой музыке и новым танцам, а следовательно, и к новой жизни. Иван с редкостным терпением учил парней первым па танго и фокстрота, как деятели нашего Возрождения в прошлом веке учили молодежь воинскому искусству, и парни откликались на его старания с таким же пылом. Взявшись за руки, они попарно волочили свои постолы по земляному полу, кланялись после каждого танца и говорили «мерси», пока пот не заливал им глаза и в горле не начинало першить от пыли. Как при любом новом начинании, молодежь разделилась на сторонников прогресса и консерваторов, и теперь прогрессисты, более малочисленные, но самоотверженные и дерзкие, смело смотрели вперед, в светлое будущее, преодолевая разнообразные преграды на пути к этому будущему, а консервативные элементы шмыгали под окошками носами и скептически улыбались. Однако не прошло и двух-трех месяцев, как они подчинились велению времени, по одному перешагнули порог саманного танцзала и вошли в роли кавалеров и дам. А настоящие дамы остались на посиделках одни, скучали без кавалеров и напрасно ждали, когда во дворе залают собаки. Новые танцы и мелодии с невероятной быстротой завоевали популярность. Девушкам не разрешалось одним заходить в клуб, но достаточно было кому-то из них увидеть в окно, как танцуют парни, и услышать кое-какие мелодии, как девичьи посиделки превратились в танцевальные вечеринки. Девушки уже не вязали и не пряли, а до полуночи, напевая танго и фокстроты, шлепали в носках по кукурузным циновкам и лоскутным половикам. В конце концов родители не устояли перед неудержимым стремлением своих дочерей преодолеть отчуждение между полами и вынуждены были поступить в соответствии с проверенным веками принципом, то есть ввергнуть своих дочерей в пучину порока и таким образом его преодолеть. Матери, разумеется, воображали, что и в лоне порока сумеют строгим надзором уберечь свои чада. Они усаживались на трехногие табуретки и во все глаза наблюдали за тем, чтобы девушки и парни, волоча ноги по полу и поднимая пыль, не позволяли себе никаких вольностей. Танцы были строго регламентированы. Девушки могли посещать клуб только в сопровождении матерей, расстояние между танцующими должно было быть не меньше локтя, держаться можно было только за пальцы, не разрешалось даже смотреть друг другу в глаза. Был введен и еще ряд правил, имеющих целью предотвратить сексуальные поползновения молодых, и все же первые симптомы сексуальной революции были налицо, хотя пока они выражались лишь в пылких, до хруста, рукопожатиях и во взаимосжигающем огне в глазах.
Сельские власти скоро капитулировали перед этим всенародным энтузиазмом и не только отменили штраф за незаконное строительство клуба, но и отпустили средства для его окончания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60