неприятность от этого ничуть не меньше.
И снова набрякли вены у него на висках. Сердито проглотив несколько кусков, он вдруг вернулся к прежней теме:
— Нет, чтоб одновременно хотеть и не хотеть чего-нибудь — на это даже всемогущий господь неспособен! Ходатайствовать о чем-то перед властями, а потом перед другими властями против этого же протестовать — так поступать может только умалишенный Армии. Этого достаточно, чтоб учредить над ним опеку, а не хватит этого — подействует его довод о том, что испортятся отражения на воде! Нет, я все-таки посажу в сумасшедший дом этого свихнувшегося!
— Папочка,— мягко произнесла Тинда.
— Да! Меня предали в собственном доме, в собственной семье! «Папочка» — как жалобно ты это сказала! Мы-то знаем, почему, милая Тиндинька! Думаешь, мне не известно, что дядя Армии доплачивает за тебя пани Майнау, хотя вы пытались меня убедить, будто весь ее гонорар — только то, что ей посылаю я! Нечто подобное вы хотели устроить и с абонементом в Национальном театре, когда я из соображений экономии... Только уж это-то не так легко было бы скрыть от отца! Не правда ли? И вы думаете, все это уладится, стоит только мяукнуть «папочка»! — Красавица Тинда смотрела на отца в совершенной растерянности.— А не все ли равно Армину, покупать всякий раз по два билета или сразу целый абонемент? Тем более, он — совладелец фирмы, следовательно, обязан участвовать в расходах по представительству!
И пан советник замолчал, кусая губы.
— Папочка,— соловьем пророкотала Тинда, прижавшись лбом к виску отца — надежный компресс, с помощью которого она всегда усмиряла даже самое большое его возбуждение.
При этом она поцеловала его в губы, и он вернул ей поцелуй, нежно, как возлюбленной.
Открылась дверь, и на пороге появился сторож Вацлав с крайне смущенным видом, как бы извиняясь за то, что осмелился войти в святая святых хозяев.
— Милостивый пан Фрей кланяется младшей барышне! — Вацлав поставил на стол нечто необычайной формы, завернутое в бумагу, и вышел.
Маня вскочила в порыве радости и, сняв обертку, открыла ящичек красного дерева, при виде которого так вскрикнула, что все вздрогнули. Руки ее тряслись, когда она миниатюрным ключиком отпирала высокий ящичек, а увидев наконец его содержимое, вздохнула с таким блаженством, какое мог выразить только средневековый пиетист, открывая домашний алтарь с золотой статуэткой Мадонны. Право, Маня готова была благоговейно преклонить колена!
Ибо в ящичке действительно находилось некое божество желтого металла, и имя его с неподдельным восхищением сорвалось с Маниных губ:
— Бинокуляр! Да с револьвером, с восемью окулярами и конденсатором Аббе...
Это звучало как молитва, каждое слово будто повышало и без того безмерную радость барышни докто-рантки.
Да, это был роскошный бинокулярный микроскоп, самый крупный прибор своего рода, обожаемый и недостижимый идеал Мани — ибо работа с простым микроскопом, для одного глаза, вызывала у нее невыносимую мигрень. Теперь она сможет спокойно продолжить свои гистологические исследования, в области которых уже сейчас, студенткой, приобрела звучное имя.
Но вслед за первым порывом радости она вдруг побледнела, виновато глянула на отца, и на глазах у нее выступили слезы.
Слезы — у нее, у Мани!
Они с отцом без слов поняли друг друга — да и к чему объясняться? Полгода обещал пан советник исполнить самое заветное желание дочери-медички, а именно — дать ей две тысячи марок после того, как старый ее микроскоп продали, а деньги за него исчезли в отцовском сейфе; в последний раз отец обещал купить ей бинокуляр к рождеству — и вот дядя Армий опередил его.
Пан советник печально кивнул головой и опустил глаза.
Тогда Маня бросилась к двери и громко позвала Вацлава. Все поняли, что она хочет при всех отослать обратно подарок дяди,— и все знали, что Вацлава она не дозовется, потому что тот уже далеко. Но еще знали все, что если б она хотела, то могла послать кого-нибудь из слуг; понимали — она этого не сделает. Порыв Мани ограничился двумя шагами к двери, после чего она вернулась к столу, хотя отец ни словом ее не удерживал. Он только покачал головой, и губы его сложились в ироническую улыбку.
Что бы ей подбежать к нему, прижаться головой к голове, как это столь неотразимо умеет делать Тинда?
Тинда? О, ей это не только дозволено, но она и вправе это делать: ведь для выступления на концерте в пользу летних лагерей молодежи отец подарил ей нитку жемчуга, которая, обняв ее шею, будет вызывать вопрос, что ослепительнее: жемчуг или шея барышни Тинды Улликовой?
Даря старшей дочери колье, отец оговорился, что не забыл и о младшей: микроскоп, который он посулил ей к именинам, будет стоить столько же, что и жемчуг; однако подарок к именинам Мани оказался куда более дешевым, и ей пришлось удовлетвориться обещанием получить микроскоп к рождеству.
Нехорошая мысль зародилась у Мани: не пошла ли выручка от продажи старого микроскопа на жемчуга для ее роскошной сестры?
Она остро глянула на отца, и встретила его не менее острый взгляд. И очень легко угадала заключавшийся в этом взгляде вопрос: «Каким образом дядя Армии узнал о твоей жаркой мечте?»
Но оба опустили глаза к тарелкам шпината с яйцом, ибо и сегодня стол советника Уллика не отличался роскошью.
Наступило столь тягостное молчание, что тетушка Рези решилась его нарушить; но сказала она только:
— Ах, этот дядя!
Обед закончился в полной тишине.
Боудя, вернувшийся в столовую следом за Вацлавом, но так и оставшийся стоять в дверях после его ухода, подумал: «У дяди Армина опять завелись деньги, и, верно, большие!»
Мысль пана советника была почти та же: «У шурина есть деньги — и откуда он берет столько?»
А душу медички Мани наполняло блаженство при мысли о цифре 2000: новый микроскоп увеличивает в две тысячи раз, по одному за каждую марку!
«Ну вот, а мне дядя прислал только десять крон»,— сказала про себя Тинда, забыв о тех сотнях, какие дядя ежемесячно приплачивал за ее уроки у пани Майнау.
5
«Фортепианное трио» Рудольфа Важки
Юный композитор Рудольф Важка был так некрасив, что девушки оборачивались ему вслед. Они и называли его между собой уродом, причем кто-нибудь добавлял: «Он хоть и некрасив, но привлекателен», или: «Зато он не такой противный, как всякие красавчики». «Некрасив, но не безобразен,— решила про себя рассудительная Тинда Улликова,— ибо не возбуждает отвращения».
Мнение Тинды было довольно важным, ибо она сама решала, кого пригласить к себе репетитором; это придало бы ее занятиям более серьезное значение: уроки у пани Майнау брали и другие юные дамы из лучших семей, но ни у кого из них не было домашнего репетитора!
Рудольф Важка был избран и предназначен для этой роли отчасти по предопределению, отчасти по случаю. На генеральной репетиции концерта в пользу летних лагерей он сел за рояль, чтобы аккомпанировать солистам, а следовательно, и Тинде. Она похвалила игру молодого человека дирижеру, и тот ответил, что в этом нет ничего удивительного, так как, хотя рояль не главная специальность Важки,— он закончил по классу композиции,— он тем не менее считается одним из лучших пианистов Консерватории.
— Парень просто обескуражен,— добавил дирижер.— Пока он учился, получал стипендию и мог держать дома рояль, а теперь у него не хватает денег, чтобы взять инструмент напрокат... Бедняга, такой талант — ведь только потому, что его сочинения носят слишком прогрессивный и самостоятельный характер, он и не получил первой премии. Кто предоставил бы ему возможность играть на хорошем инструменте, оказал бы услугу искусству.
Это и решило дело. Тетя Рези, внимательно оглядев Важку через лорнет, одобрила решение Тинды:
— Отчего же — мне он не противен, а тебя не скомпрометирует. И в конце концов...
Тетушка не договорила, что в конце концов им это ничего не будет стоить, потому что Важка готов был работать с великолепной Тиндой только за то, что после занятий с ней в его распоряжение отдавали прекрасный инструмент.
Когда Важке, через дирижера, предложили такой вариант, он побледнел и тотчас согласился. В музыкальных кругах Карлина, где Тинда была признанной певицей — центр музыкальной Праги был для нее закрыт вследствие дамской политики, неблагосклонной к ее внешности и слишком быстрым успехам,— такое предложение было сочтено даже меценатством, выгодно рисовавшим обе стороны.
По виду Рудольфа Важки, всегда хмурого и молчаливого, никто не мог бы вообразить, как он был счастлив. Это угадал бы лишь настоящий знаток человеческих душ, заметив, как вспыхнули глубоко посаженные глаза молодого композитора еще на генеральной репетиции, когда после прелюдии вступила Тинда, до того мягко, что Важка поежился,— так отозвалась его музыкальная душа на родственное ей богатство души певицы.
До этого он как-то не обращал на нее внимания; все время, пока Тинда пела, он не поднимал глаза от нот и только в конце робко взглянул на нее — и побледнел. И этот быстрый взор не ускользнул тогда от Тинды.
Для Важки это было решающим. Ему показалось — она так же прекрасна, как ее голос — для него, музыканта, вообще не было сомнений в том, что каждая женщина выглядит так, как звучит ее голос.
С этой минуты началось идолопоклонство Рудольфа Важки.
Однако много времени прошло прежде, чем идол заметил своего раба. Как водится у всех божеств, недвижно устремивших очи в вечность, это божество тоже обходило вниманием своего хотя все же не вечно.
Однажды во время занятий — знаменитый рояль Улликов фирмы Бёзендорфер переставили из ее так называемого будуара в столовую,— итак, при исполнении простого этюда случилось такое, чего Тинда в жизни не могла себе представить.
Ее полнозвучный органный голос поднимался по хроматическим извивам совершенно спокойно, ибо спокойствие — первое условие упражнений для голоса; и вдруг, при переходе на горловой регистр, именно тут, Важка брякнул локтями по клавишам, разбив всякую гармонию, уткнул лицо в ладони, и вздрагивания его головы свидетельствовали о том, что происходят они от рыданий.
Это было так внезапно, что в первый момент Тинда испугалась, но тотчас и сообразила, в чем дело. Она приблизилась к молодому репетитору и положила ему руку на голову.
Эффект, произведенный этим прикосновением, был столь силен, что Важка чуть ли не гневно, чуть ли не с яростью дернулся, чтоб стряхнуть ее руки, которые как-то, помимо ее воли, уже очутились на его плечах. Однако Тинда Улликова разбиралась в чувствах мужчин моложе тридцати и отлично поняла, что это — проявление не неприязни, а ошеломленности от слишком внезапного счастья, в которой задохнулся протест этого молодого факира любви. Сверхчеловеческая сдержанность музыкальной души прорвалась; так иной раз лопается драгоценное стекло, если вблизи от него раздастся звук, настроенный на разрушительную для него волну. Вполне возможно, что Важка и устыдился невольного своего движения, но гнев — о нет, гневом то не было!
Поэтому Тинда нисколько не обиделась и не отняла пальцев от его головы, напротив, провела ими по его жестким волосам, как бы расчесав их на пять проборов.
Мало есть более изощренных ласк, и в области безмолвной эротики такая ласка имеет определенное значение. Обычно она означает сожаление, внушенное необходимостью отвергнуть страсть мужчины по причинам, не зависящим от женщины. Тинда, старше Важки года на два, пошла дальше.
— Это — как у Якеша, только наоборот,— сказала девушка.— В его «Старой песне» у рояля плачет она, а не он.
В неутолимой жажде видеть, что сейчас с ним происходит, Тинда своими прекрасными руками отвела худые пальцы пианиста от его лица — он сейчас был слаб, как ребенок,— и увидела его измученные глаза, вопреки ее ожиданиям — сухие, но смотревшие на нее с такой неистовой мольбой, что она ужаснулась.
— Этого... этого больше никогда... не надо! — сказала она его несчастным глазам с самой сладостной и притом грустной нежностью, на какую только была способна.
И оборвала, испугавшись, но и обрадовавшись: с таким большим, таким жгучим пламенем, что .вырвалось из этого горнила, она еще не игрывала...
На первый взгляд юноша дал себя укротить, словно послушная овечка,— он только вздохнул и сам тотчас снова заиграл аккомпанемент; но потом, когда он встал, чтобы уйти,— зашатался.
Укротительница львов на благотворительных базарах, теннисных кортах и балах не встречалась еще с таким непритворным проявлением подавленного неодолимого чувства — и когда Важка стал прощаться, она не сдержалась, протянула ему руку так, как ее подают для поцелуя. Это она-то, прежде как бы не замечавшая его, полностью игнорируя его присутствие,— разве что ответит ледяным тоном на его приветствие да бросит несколько слов к делу!
— Ну, что же вы? — подбодрила она медлившего репетитора.
А он глянул на нее с невыразимо печальным предостережением и взял ее руку в свои, только на клавишах ловкие, пальцы.
— Да не так! — Тинда легким взмахом отстранила его руку.— Вот так! — и сама приложила свою руку к его губам.
Он едва осмелился запечатлеть на ней поцелуй, но Тинда так прижала ее, что губам его стало больно.
Важка ушел, опьянев до немоты, и три дня после этого не являлся.
— А, значит, вы не совсем на нас рассердились! — встретила его Тинда, когда он пришел снова, и опять поднесла ему руку для поцелуя.
Теперь он поцеловал ее, как верующий целует святыню, очарованный грациозностью движений этой руки, прекрасной, словно оживший орнамент. Много еще было восхитительных вариантов изощренного кокетства, с каким Тинда впоследствии встречала и отпускала его: то даст поцеловать только кончики пальцев, то тыльную сторону ладони, то саму ладонь, а один раз подставила ему то местечко выше ладони, где у нее были три розовато-беленьких бугорка, протканных тоненькими голубыми жилочками. Кисть ее соединялась с предплечьем довольно крупным суставом, но именно это придавало особую красоту ее руке: то был как бы акцент в общем ритме ее формы.
Тинда заметила, как осунулся репетитор, и по искаженным чертам его лица угадала великую его любовь — он любил ее во сто раз больше, чем все прочие знакомые ей мужчины вместе взятые.
Но — кто знает? Был среди них один — и он вспомнился сейчас Тинде особенно живо,— который, если говорить о страсти...
Ну и бог с ним! Она, Тинда, любит только свое искусство, а мужчины — мужчины всего лишь развлекают ее. Она забавляется ими, как сейчас забавляется Рудольфом Важкой.
— Ну, а теперь за работу, и будем благоразумны! — весело вскричала она, тихонько добавив: — Оба...
Тихонько — чтобы он не слышал; но он услышал.
Он понял ее замысел и решительно ударил по клавишам; перед ним стояли ноты с тем самым упражнением. Критическое место он проиграл без трепета — и все же, как ни злился на себя, погиб безвозвратно. Все было кончено и решено за три дня его отсутствия; в начале четвертого он еще клялся себе, что не пойдет к Улликам,— и вот он здесь...
Тинда точно знала, что с ним творится; она стала позади него и так легко пела сложнейшую колоратуру, на таком свободном дыхании, что он чувствовал, как от этого дыхания шевелятся его жестковатые, но не густые волосы, сквозь которые просвечивала кожа.
— Не так громко,— недовольно произнесла Тинда, постучав его по плечу.
Он поправился на стуле, а в ее поющем голосе прозвучал смешок.
И больше ни словечка ни о чем, кроме игры и пения, никаких намеков, выходящих за пределы, допустимые между певицей и аккомпаниатором.
Случалось, правда, что когда он по ошибке перевертывал по две страницы сразу, она шлепала его по руке, причем скорее символически; но и это едва ощутимое прикосновение вызывало в нем новый порыв безрассудной страсти. Она, эта страсть, вспыхивала в его глазах, словно искра, разрядившая напряжение, которое он ощущал всем своим позвоночником; это напряжение излучало тело Тинды, стоявшей так близко позади него, что едва не касалась его спины. А слух Важки был непосредственным, опытным наблюдателем того, как работает ее органный голос, в волшебную чистоту, мощь, огромный диапазон и сладостность которого он, в сущности, и был, главным образом, влюблен.
Важка слышал дыхание ее здоровых легких, слышал сквозь пианиссимо заключительной ферматы равномерное биение ее сердца.
С таким железным упорством, так добросовестно и тщательно соблюдать все требования, приказы и советы знаменитой своей учительницы могла только певица с самыми серьезными намерениями — и Рудольф Важка, этот целомудренный факир своей любви, считал своим долгом всячески помогать наиболее полному развитию драгоценного музыкального инструмента в ее благородном горле, этого великолепнейшего, ярчайшего какой он когда-либо слышал.
Разучивая оперные арии, Тинда становилась в изгибе рояля, как можно ближе к поднятой крышке, чтобы, преодолевая самое сильное фортиссимо инструмента, выработать в себе динамику драматической певицы, торжествующей над оркестром.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
И снова набрякли вены у него на висках. Сердито проглотив несколько кусков, он вдруг вернулся к прежней теме:
— Нет, чтоб одновременно хотеть и не хотеть чего-нибудь — на это даже всемогущий господь неспособен! Ходатайствовать о чем-то перед властями, а потом перед другими властями против этого же протестовать — так поступать может только умалишенный Армии. Этого достаточно, чтоб учредить над ним опеку, а не хватит этого — подействует его довод о том, что испортятся отражения на воде! Нет, я все-таки посажу в сумасшедший дом этого свихнувшегося!
— Папочка,— мягко произнесла Тинда.
— Да! Меня предали в собственном доме, в собственной семье! «Папочка» — как жалобно ты это сказала! Мы-то знаем, почему, милая Тиндинька! Думаешь, мне не известно, что дядя Армии доплачивает за тебя пани Майнау, хотя вы пытались меня убедить, будто весь ее гонорар — только то, что ей посылаю я! Нечто подобное вы хотели устроить и с абонементом в Национальном театре, когда я из соображений экономии... Только уж это-то не так легко было бы скрыть от отца! Не правда ли? И вы думаете, все это уладится, стоит только мяукнуть «папочка»! — Красавица Тинда смотрела на отца в совершенной растерянности.— А не все ли равно Армину, покупать всякий раз по два билета или сразу целый абонемент? Тем более, он — совладелец фирмы, следовательно, обязан участвовать в расходах по представительству!
И пан советник замолчал, кусая губы.
— Папочка,— соловьем пророкотала Тинда, прижавшись лбом к виску отца — надежный компресс, с помощью которого она всегда усмиряла даже самое большое его возбуждение.
При этом она поцеловала его в губы, и он вернул ей поцелуй, нежно, как возлюбленной.
Открылась дверь, и на пороге появился сторож Вацлав с крайне смущенным видом, как бы извиняясь за то, что осмелился войти в святая святых хозяев.
— Милостивый пан Фрей кланяется младшей барышне! — Вацлав поставил на стол нечто необычайной формы, завернутое в бумагу, и вышел.
Маня вскочила в порыве радости и, сняв обертку, открыла ящичек красного дерева, при виде которого так вскрикнула, что все вздрогнули. Руки ее тряслись, когда она миниатюрным ключиком отпирала высокий ящичек, а увидев наконец его содержимое, вздохнула с таким блаженством, какое мог выразить только средневековый пиетист, открывая домашний алтарь с золотой статуэткой Мадонны. Право, Маня готова была благоговейно преклонить колена!
Ибо в ящичке действительно находилось некое божество желтого металла, и имя его с неподдельным восхищением сорвалось с Маниных губ:
— Бинокуляр! Да с револьвером, с восемью окулярами и конденсатором Аббе...
Это звучало как молитва, каждое слово будто повышало и без того безмерную радость барышни докто-рантки.
Да, это был роскошный бинокулярный микроскоп, самый крупный прибор своего рода, обожаемый и недостижимый идеал Мани — ибо работа с простым микроскопом, для одного глаза, вызывала у нее невыносимую мигрень. Теперь она сможет спокойно продолжить свои гистологические исследования, в области которых уже сейчас, студенткой, приобрела звучное имя.
Но вслед за первым порывом радости она вдруг побледнела, виновато глянула на отца, и на глазах у нее выступили слезы.
Слезы — у нее, у Мани!
Они с отцом без слов поняли друг друга — да и к чему объясняться? Полгода обещал пан советник исполнить самое заветное желание дочери-медички, а именно — дать ей две тысячи марок после того, как старый ее микроскоп продали, а деньги за него исчезли в отцовском сейфе; в последний раз отец обещал купить ей бинокуляр к рождеству — и вот дядя Армий опередил его.
Пан советник печально кивнул головой и опустил глаза.
Тогда Маня бросилась к двери и громко позвала Вацлава. Все поняли, что она хочет при всех отослать обратно подарок дяди,— и все знали, что Вацлава она не дозовется, потому что тот уже далеко. Но еще знали все, что если б она хотела, то могла послать кого-нибудь из слуг; понимали — она этого не сделает. Порыв Мани ограничился двумя шагами к двери, после чего она вернулась к столу, хотя отец ни словом ее не удерживал. Он только покачал головой, и губы его сложились в ироническую улыбку.
Что бы ей подбежать к нему, прижаться головой к голове, как это столь неотразимо умеет делать Тинда?
Тинда? О, ей это не только дозволено, но она и вправе это делать: ведь для выступления на концерте в пользу летних лагерей молодежи отец подарил ей нитку жемчуга, которая, обняв ее шею, будет вызывать вопрос, что ослепительнее: жемчуг или шея барышни Тинды Улликовой?
Даря старшей дочери колье, отец оговорился, что не забыл и о младшей: микроскоп, который он посулил ей к именинам, будет стоить столько же, что и жемчуг; однако подарок к именинам Мани оказался куда более дешевым, и ей пришлось удовлетвориться обещанием получить микроскоп к рождеству.
Нехорошая мысль зародилась у Мани: не пошла ли выручка от продажи старого микроскопа на жемчуга для ее роскошной сестры?
Она остро глянула на отца, и встретила его не менее острый взгляд. И очень легко угадала заключавшийся в этом взгляде вопрос: «Каким образом дядя Армии узнал о твоей жаркой мечте?»
Но оба опустили глаза к тарелкам шпината с яйцом, ибо и сегодня стол советника Уллика не отличался роскошью.
Наступило столь тягостное молчание, что тетушка Рези решилась его нарушить; но сказала она только:
— Ах, этот дядя!
Обед закончился в полной тишине.
Боудя, вернувшийся в столовую следом за Вацлавом, но так и оставшийся стоять в дверях после его ухода, подумал: «У дяди Армина опять завелись деньги, и, верно, большие!»
Мысль пана советника была почти та же: «У шурина есть деньги — и откуда он берет столько?»
А душу медички Мани наполняло блаженство при мысли о цифре 2000: новый микроскоп увеличивает в две тысячи раз, по одному за каждую марку!
«Ну вот, а мне дядя прислал только десять крон»,— сказала про себя Тинда, забыв о тех сотнях, какие дядя ежемесячно приплачивал за ее уроки у пани Майнау.
5
«Фортепианное трио» Рудольфа Важки
Юный композитор Рудольф Важка был так некрасив, что девушки оборачивались ему вслед. Они и называли его между собой уродом, причем кто-нибудь добавлял: «Он хоть и некрасив, но привлекателен», или: «Зато он не такой противный, как всякие красавчики». «Некрасив, но не безобразен,— решила про себя рассудительная Тинда Улликова,— ибо не возбуждает отвращения».
Мнение Тинды было довольно важным, ибо она сама решала, кого пригласить к себе репетитором; это придало бы ее занятиям более серьезное значение: уроки у пани Майнау брали и другие юные дамы из лучших семей, но ни у кого из них не было домашнего репетитора!
Рудольф Важка был избран и предназначен для этой роли отчасти по предопределению, отчасти по случаю. На генеральной репетиции концерта в пользу летних лагерей он сел за рояль, чтобы аккомпанировать солистам, а следовательно, и Тинде. Она похвалила игру молодого человека дирижеру, и тот ответил, что в этом нет ничего удивительного, так как, хотя рояль не главная специальность Важки,— он закончил по классу композиции,— он тем не менее считается одним из лучших пианистов Консерватории.
— Парень просто обескуражен,— добавил дирижер.— Пока он учился, получал стипендию и мог держать дома рояль, а теперь у него не хватает денег, чтобы взять инструмент напрокат... Бедняга, такой талант — ведь только потому, что его сочинения носят слишком прогрессивный и самостоятельный характер, он и не получил первой премии. Кто предоставил бы ему возможность играть на хорошем инструменте, оказал бы услугу искусству.
Это и решило дело. Тетя Рези, внимательно оглядев Важку через лорнет, одобрила решение Тинды:
— Отчего же — мне он не противен, а тебя не скомпрометирует. И в конце концов...
Тетушка не договорила, что в конце концов им это ничего не будет стоить, потому что Важка готов был работать с великолепной Тиндой только за то, что после занятий с ней в его распоряжение отдавали прекрасный инструмент.
Когда Важке, через дирижера, предложили такой вариант, он побледнел и тотчас согласился. В музыкальных кругах Карлина, где Тинда была признанной певицей — центр музыкальной Праги был для нее закрыт вследствие дамской политики, неблагосклонной к ее внешности и слишком быстрым успехам,— такое предложение было сочтено даже меценатством, выгодно рисовавшим обе стороны.
По виду Рудольфа Важки, всегда хмурого и молчаливого, никто не мог бы вообразить, как он был счастлив. Это угадал бы лишь настоящий знаток человеческих душ, заметив, как вспыхнули глубоко посаженные глаза молодого композитора еще на генеральной репетиции, когда после прелюдии вступила Тинда, до того мягко, что Важка поежился,— так отозвалась его музыкальная душа на родственное ей богатство души певицы.
До этого он как-то не обращал на нее внимания; все время, пока Тинда пела, он не поднимал глаза от нот и только в конце робко взглянул на нее — и побледнел. И этот быстрый взор не ускользнул тогда от Тинды.
Для Важки это было решающим. Ему показалось — она так же прекрасна, как ее голос — для него, музыканта, вообще не было сомнений в том, что каждая женщина выглядит так, как звучит ее голос.
С этой минуты началось идолопоклонство Рудольфа Важки.
Однако много времени прошло прежде, чем идол заметил своего раба. Как водится у всех божеств, недвижно устремивших очи в вечность, это божество тоже обходило вниманием своего хотя все же не вечно.
Однажды во время занятий — знаменитый рояль Улликов фирмы Бёзендорфер переставили из ее так называемого будуара в столовую,— итак, при исполнении простого этюда случилось такое, чего Тинда в жизни не могла себе представить.
Ее полнозвучный органный голос поднимался по хроматическим извивам совершенно спокойно, ибо спокойствие — первое условие упражнений для голоса; и вдруг, при переходе на горловой регистр, именно тут, Важка брякнул локтями по клавишам, разбив всякую гармонию, уткнул лицо в ладони, и вздрагивания его головы свидетельствовали о том, что происходят они от рыданий.
Это было так внезапно, что в первый момент Тинда испугалась, но тотчас и сообразила, в чем дело. Она приблизилась к молодому репетитору и положила ему руку на голову.
Эффект, произведенный этим прикосновением, был столь силен, что Важка чуть ли не гневно, чуть ли не с яростью дернулся, чтоб стряхнуть ее руки, которые как-то, помимо ее воли, уже очутились на его плечах. Однако Тинда Улликова разбиралась в чувствах мужчин моложе тридцати и отлично поняла, что это — проявление не неприязни, а ошеломленности от слишком внезапного счастья, в которой задохнулся протест этого молодого факира любви. Сверхчеловеческая сдержанность музыкальной души прорвалась; так иной раз лопается драгоценное стекло, если вблизи от него раздастся звук, настроенный на разрушительную для него волну. Вполне возможно, что Важка и устыдился невольного своего движения, но гнев — о нет, гневом то не было!
Поэтому Тинда нисколько не обиделась и не отняла пальцев от его головы, напротив, провела ими по его жестким волосам, как бы расчесав их на пять проборов.
Мало есть более изощренных ласк, и в области безмолвной эротики такая ласка имеет определенное значение. Обычно она означает сожаление, внушенное необходимостью отвергнуть страсть мужчины по причинам, не зависящим от женщины. Тинда, старше Важки года на два, пошла дальше.
— Это — как у Якеша, только наоборот,— сказала девушка.— В его «Старой песне» у рояля плачет она, а не он.
В неутолимой жажде видеть, что сейчас с ним происходит, Тинда своими прекрасными руками отвела худые пальцы пианиста от его лица — он сейчас был слаб, как ребенок,— и увидела его измученные глаза, вопреки ее ожиданиям — сухие, но смотревшие на нее с такой неистовой мольбой, что она ужаснулась.
— Этого... этого больше никогда... не надо! — сказала она его несчастным глазам с самой сладостной и притом грустной нежностью, на какую только была способна.
И оборвала, испугавшись, но и обрадовавшись: с таким большим, таким жгучим пламенем, что .вырвалось из этого горнила, она еще не игрывала...
На первый взгляд юноша дал себя укротить, словно послушная овечка,— он только вздохнул и сам тотчас снова заиграл аккомпанемент; но потом, когда он встал, чтобы уйти,— зашатался.
Укротительница львов на благотворительных базарах, теннисных кортах и балах не встречалась еще с таким непритворным проявлением подавленного неодолимого чувства — и когда Важка стал прощаться, она не сдержалась, протянула ему руку так, как ее подают для поцелуя. Это она-то, прежде как бы не замечавшая его, полностью игнорируя его присутствие,— разве что ответит ледяным тоном на его приветствие да бросит несколько слов к делу!
— Ну, что же вы? — подбодрила она медлившего репетитора.
А он глянул на нее с невыразимо печальным предостережением и взял ее руку в свои, только на клавишах ловкие, пальцы.
— Да не так! — Тинда легким взмахом отстранила его руку.— Вот так! — и сама приложила свою руку к его губам.
Он едва осмелился запечатлеть на ней поцелуй, но Тинда так прижала ее, что губам его стало больно.
Важка ушел, опьянев до немоты, и три дня после этого не являлся.
— А, значит, вы не совсем на нас рассердились! — встретила его Тинда, когда он пришел снова, и опять поднесла ему руку для поцелуя.
Теперь он поцеловал ее, как верующий целует святыню, очарованный грациозностью движений этой руки, прекрасной, словно оживший орнамент. Много еще было восхитительных вариантов изощренного кокетства, с каким Тинда впоследствии встречала и отпускала его: то даст поцеловать только кончики пальцев, то тыльную сторону ладони, то саму ладонь, а один раз подставила ему то местечко выше ладони, где у нее были три розовато-беленьких бугорка, протканных тоненькими голубыми жилочками. Кисть ее соединялась с предплечьем довольно крупным суставом, но именно это придавало особую красоту ее руке: то был как бы акцент в общем ритме ее формы.
Тинда заметила, как осунулся репетитор, и по искаженным чертам его лица угадала великую его любовь — он любил ее во сто раз больше, чем все прочие знакомые ей мужчины вместе взятые.
Но — кто знает? Был среди них один — и он вспомнился сейчас Тинде особенно живо,— который, если говорить о страсти...
Ну и бог с ним! Она, Тинда, любит только свое искусство, а мужчины — мужчины всего лишь развлекают ее. Она забавляется ими, как сейчас забавляется Рудольфом Важкой.
— Ну, а теперь за работу, и будем благоразумны! — весело вскричала она, тихонько добавив: — Оба...
Тихонько — чтобы он не слышал; но он услышал.
Он понял ее замысел и решительно ударил по клавишам; перед ним стояли ноты с тем самым упражнением. Критическое место он проиграл без трепета — и все же, как ни злился на себя, погиб безвозвратно. Все было кончено и решено за три дня его отсутствия; в начале четвертого он еще клялся себе, что не пойдет к Улликам,— и вот он здесь...
Тинда точно знала, что с ним творится; она стала позади него и так легко пела сложнейшую колоратуру, на таком свободном дыхании, что он чувствовал, как от этого дыхания шевелятся его жестковатые, но не густые волосы, сквозь которые просвечивала кожа.
— Не так громко,— недовольно произнесла Тинда, постучав его по плечу.
Он поправился на стуле, а в ее поющем голосе прозвучал смешок.
И больше ни словечка ни о чем, кроме игры и пения, никаких намеков, выходящих за пределы, допустимые между певицей и аккомпаниатором.
Случалось, правда, что когда он по ошибке перевертывал по две страницы сразу, она шлепала его по руке, причем скорее символически; но и это едва ощутимое прикосновение вызывало в нем новый порыв безрассудной страсти. Она, эта страсть, вспыхивала в его глазах, словно искра, разрядившая напряжение, которое он ощущал всем своим позвоночником; это напряжение излучало тело Тинды, стоявшей так близко позади него, что едва не касалась его спины. А слух Важки был непосредственным, опытным наблюдателем того, как работает ее органный голос, в волшебную чистоту, мощь, огромный диапазон и сладостность которого он, в сущности, и был, главным образом, влюблен.
Важка слышал дыхание ее здоровых легких, слышал сквозь пианиссимо заключительной ферматы равномерное биение ее сердца.
С таким железным упорством, так добросовестно и тщательно соблюдать все требования, приказы и советы знаменитой своей учительницы могла только певица с самыми серьезными намерениями — и Рудольф Важка, этот целомудренный факир своей любви, считал своим долгом всячески помогать наиболее полному развитию драгоценного музыкального инструмента в ее благородном горле, этого великолепнейшего, ярчайшего какой он когда-либо слышал.
Разучивая оперные арии, Тинда становилась в изгибе рояля, как можно ближе к поднятой крышке, чтобы, преодолевая самое сильное фортиссимо инструмента, выработать в себе динамику драматической певицы, торжествующей над оркестром.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45