Сегодня одна оперная старуха собиралась мне глаза выцарапать, а я готов был ее расцеловать. В театре мисс Уллик петь не будет — разве только один, но последний раз! Это я могу предсказать. Итак, сотня акций в день свадьбы и сотня — на другой день, мистер Уллик!
Все это Моур цедил сквозь плотно сомкнутую ограду зубов, улыбаясь одними губами и приветливо подергивая головой; пан советник ничего на это не ответил.
Только когда Моур отошел от него, самым дружеским и энергичным образом пожав ему руку, Уллик нашел ответ, который и произнес мысленно, обращаясь к самому себе:
«Н-да, мы тут в Праге — тряпичники против вас!»
И, конечно, не уехал.
— ...А в том, что я так волновалась во время прослушивания в театре, виноваты только вы, пан Важка! — говорила тем временем барышня Тинда самым сердечным и сладостным тоном, обращаясь к бывшему своему репетитору; она воспользовалась тем, что пани Майнау вместе с доктором Принцем погрузилась в воспоминания и не следила за ученицей.
— Мне и так пришлось собрать все силы, чтоб выплыть,— продолжала Тинда,— а вы еще чуть не утопили меня, в жизни бы не подумала, что вы, такой музыкант, и вдруг споткнетесь на ровном месте, да еще в аккомпанементе... Виртуоз, пианист Консерватории! И, пожалуйста, не сглазьте меня, вы так на меня уставились, что у вас глаза к переносице сбежались!
Последовал такой знакомый Рудольфу короткий смешок, нежный, как цимбальный звук ампирных часов, отбивающих четверть. Тинда глянула через плечо и, заметив, что Моур занят разговором с отцом, снова повернулась к Важке, к этому уродцу с измученным лицом. А поверх его плеча хлестнула взглядом другого рыжеволосого красавца... От Важки, у которого судорогой стянуло губы и сдавило горло, едва она обратилась к нему, не ускользнул этот взгляд. Ему не надо было оборачиваться — он и так знал, кому он адресован, но Тинда понятия об этом не имела. Понял Важка и то, что сказали глаза Тинды счастливцу за его спиной. «Будь умницей!» — как бы вскричал гневно смеющийся, мгновенный взблеск ее глаз, выдавая давние короткие отношения.
— Послушайте, вы онемели? А ведь это мне не следовало бы разговаривать с вами, нехороший вы человек, Важка! Удрали как преступник и чуть ли не полгода не даете о себе знать! И ваше «Трио» издали без посвящения, негодный! Как вы вообще попали в Национальный, скажите на милость? Да я скорей смерти бы ожидала, чем увидеть вас за роялем при моей пробе... Ну же, вымолвите хоть слово, да не смотрите на меня так трагически!
— Я теперь репетирую с солистами оперы,— трепеща, просипел Важка.
— Господи, пан Важка, возьмите себя в руки! — шепнула ему Тинда.— Иначе мне придется откланяться!
— А что «Трио» вышло без посвящения, так это потому, что его третью часть не одобрили и даже не выслушали,— уже более твердым голосом заговорил молодой композитор.— И сегодня утром в театре... я так растерялся, увидев вас столь неожиданно, я ведь понятия не имел, кто явится на прослушивание... Никто мне не сказал. По-моему, когда вы вошли в зал, я лишился и той крохи рассудка, какую тем, что тогда... когда мне выпала честь вам свое «Трио»... больше к вам не показывался, барышня!
Важка даже попытался придать шутливый оттенок своим словам, но под конец голос его сорвался.
— Ах, вы... какой же вы ребенок, Важка! — с чарующей нежностью прошептала Тинда. В этом шепоте едва заметным намеком прозвучало ее контральто.— Что это вам в голову пришло, уж не хотите ли вы сказать, что я лишила вас рассудка!
Барышня! — с горечью парировал тот.— С того, как мне было даровано то незабываемое и все же столь несчастливое счастье...
— Несчастливое счастье! Гм, это вы о чем? Ага, поняла! Так вот как вы это восприняли! Да ведь это было не более, чем, так сказать, наградой; быть может, я поступила опрометчиво, но я подразумевала некое... покую... я бы сказала, что-то вроде инициации, хотя нем, вы можете неправильно понять... Сознаюсь, я была захвачена, музыка всегда действует на меня сильно, особенно если это кантилена, и счастье это досталось вам как артисту от артистки, как тому, кто подарил мне эту радость, выше которой не знаю; только как артистка артисту, не более, пан Важка! В ту минуту я, пожалуй, забыла об одном — о вашей молодости...
Все это Тинда произносила с самой чарующей улыбкой; втыкать раскаленные иглы в сердца тех, кто ею бредил, было ей приятнее всяких воздействий музыки. И голос ее звучал самым глубоким, хотя и тихим флейтовым звуком.
— Я, конечно, сразу почувствовала, что вы приняли мой поцелуй совершенно в ином смысле, и я бы вывела вас из заблуждения, когда бы вы пришли на другой день или вообще как-нибудь заглянули бы к нам. Я бы вам сказала, что могла бы любить вас — и люблю — как композитора, но как возлюбленный вы — не мой идеал...
И, окинув Важку внимательным взглядом, она добавила:
— Нет, ни в коем случае!.. Хотя у меня известная к рыжим... В этом могу признаться... Но у вас это уж слишком преувеличено...
До сих пор Рудольф без протеста пил эту чашу с беленой, подслащенной медом, но теперь заикнулся возразить:
— Я знаю, каким должен быть рыжий, чтобы отвечать вашей... вашей и сделаться вашим возлюбленным.
— И каким же?
— Да вот он стоит позади меня и не спускает с вас глаз! А вы — вы тоже только на него и смотрите!
— Что вы можете знать о моей слабости к этому человеку, и вообще, откуда вы его знаете? — с некоторым испугом насторожилась Тинда.
— Я видел вас с ним в карлинском сквере в день моего несчастливого счастья...
— Ах-ха,— с облегчением рассмеялась Тинда.— Так вот почему вы больше не приходили! Бедный Вена Незмара, знал бы он, что кто-то считает его моим возлюбленным! Конечно, влюблен он страшно, пожалуй, так же, как и вы, только вы представить себе не можете, насколько его музыка отличается от вашей! Бедняга и не отваживается на большее, чем на такие вот взгляды, за которые вы так ему завидуете, и горе ему, если отважится! Вы, конечно, понятия не имеете, кто он, иначе не высказали бы такой догадки, ну да ладно, неведение не составляет греха... Этот господин, правда, очень еще нескоро, станет инженером, а вообще-то он, к сожалению, сын нашего фабричного сторожа, что вовсе не мешает ему быть идеалом мужчины для пары сотен пражанок всех классов, особенно высших: ведь он теперь вратарь «Патриция» и до сих пор пропустил не больше голов, чем у него пальцев на одной руке. Мальчики в клубе не разговаривают с ним, потому что он стоит им массу денег как тайный профессионал, зато мы, девочки, все по нему с ума сходим. Подумать только, из всех нас он боготворит одну меня! Да что я вам рассказываю, бедненький Важка! Нет, право, к нему вы не должны ревновать, даже если б я и подала к тому повод... Моя единственная любовь — опера, и если она будет отвергнута, тогда, бедный мой репетитор, я стану миллионершей, женой вон того симпатичного господина, который совсем загнал в угол императорского советника, моего отца. Вот к нему я вам порекомендую ревность тогда... хотя в тысячу раз охотней разучила бы с вами пятьдесят партий... Давайте же хоть сегодня споем еще вместе, только возьмите себя в руки, да не вздумайте расплакаться, глупенький, на нас смотрят...
Теперь ей надо было мягко расстаться с Важкой, чтобы следом за пани Майнау и доктором Принцем подойти к отцу и узнать у него, положительно ли решен вопрос — оставаться им или уезжать.
К этому времени в зале стоял шум сотен голосов, языки совсем развязались, и никому уже не мешали звуки музыки, производимые усердными оркестрантами. Жесты дирижера были, можно сказать, громче оркестра, но никто уже не обращал внимания на то, что одновременно и музыка играет, и пан Бенда ораторствует перед пятеркой слушателей, распространяясь.
Пан директор Папаушегг, тоже вернувшийся к сми-ховскому пиву после пражской шампанеи, тщетно пытался привлечь внимание доктора Зоуплны к этому со-пнзанию. Доктор с головой увяз в диспуте с обоими философами; младший из них, невзирая на седины, до с их пор был учителем в местной школе, а старший оказался приватным ученым Йозефом Пелишеком, оригиналом, о котором Зоуплна много слышал, которого даже цитировали в литературе, хотя сам Пелишек не писал ничего, кроме полемик с исказителями его постулатов. Зоуплна, утонув вместе с обоими в бездонной пучине анализа и синтеза, не замечал бега времени, пока не почувствовал прикосновения к своему плечу Мани ной ручки, а ее он почувствовал бы даже сквозь стальные латы, как ни нежна она была. Лишь тогда он выплыл из означенных глубин и огляделся.
— Пойдем с нами смотреть! Сейчас покажут жилые апартаменты,— позвала мужа Маня, добавив тихонько: — Чтобы знать, как устроится будущая миссис Моур!
Зоуплна едва не ответил недовольным жестом, к каким он уже постепенно начал привыкать в общении с женой, но тут взор его упал на огромное монолитное окно над оркестром: оно уже все было затянуто инеем, и сквозь иней искристо просвечивал широкий ореол с диском полной луны в центре. Зоуплна поднялся.
Гости потоком хлынули к эстраде, с обеих сторон которой находились двери, ведущие в глубь дома. В этот поток влились и доктор Зоуплна с женой и со всей своей компанией. Слуги направляли шествие к правой двери.
А посреди эстрады, во главе тесного круга избранных, стоял Моур под руку с Тиндой; рядом с ними был императорский советник, он же президент акционерного общества «Турбина» и отец Тинды; выходило так, что все гости как бы дефилировали мимо хозяина дома и его приближенных, и доктор Зоуплна внимательно приглядывался к ним.
Когда они подошли к самым ступеням эстрады, Арношт почувствовал, что какая-то все возрастающая сила теснит его влево,— Маня явно направляла его в ту сторону, увлекая за собой, как медиум на сеансах чтения мыслей; мысли Мани Арношт читал совершенно ясно, но не уступал ей, она же не ослабляла своего напора. Тогда он сказал тихо, но решительно:
— Нет, ни за что!
И супруги Зоуплна прошли как можно правее от центральной группы, к которой так тянулось раненое и плохо зажившее дочернее и сестринское сердечко Мани.
На лестнице, ведущей к внутренним помещениям, была страшная давка. Лестница, хоть и просторная, все же не была рассчитана на прихлынувшую разом толпу в несколько сотен человек, находящихся в крайне приподнятом настроении, да еще одержимых любопытством к новым ошеломительным сюрпризам. По одной лестнице двигались вверх, по другой спускались; между этажами были проемы, через которые оба потока могли видеть друг друга, и в этих проемах взоры ослеплял роскошный лифт, снующий внутри гигантского полого цилиндра, образуемого позолоченной решеткой.
Свет сотен жирандолей, утысячеряясь в зеркалах во все стены, затруднял ориентировку; зрение слепили яркие краски и непривычные архитектурные и декоративные детали в американском стиле; слух поражали английские наименования покоев, выкликаемые чикагским пльзенцем. В некоторые комнаты публика не допускалась, вход преграждали толстые шнуры, как на выставках мебели.
На дорожках, очень толстых и мягких, но еще не прикрепленных к ступеням железными прутьями, гости, к собственному развлечению, спотыкались, зато тут они могли вознаградить себя за то, что так долго сносили хвастливую заносчивость Моура, хотя и ощущали ее лини» смутно, все теперь они воспринимали как фарс. В дополнение ко всему большой оркестрион без передышки наяривал «Янки Дудль», и при этих звуках пан Папаушегг обменялся с доктором Зоуплной понимающим тглидом. Наибольшим интересом пользовалась на верхнем этаже. В распахнутых настежь дверях любопытные прямо лежали на плечах друг у друга, подобно пчелам в пору роения; особенно таращились дамы, налезая друг на дружку, словно разглядывали клад в Бланицкой пещере. У стены напротив двери стояло ложе, по роскоши не уступающее государственному кораблю Венецианской республики, так называемому Буцентавру.
Гак вот где будет почивать наша Тинда! — не преминула высказаться пани Папаушеггова.— Подойди ближе, Манечка, посмотри.
А Манечке провалиться хотелось от этих слов, сказанных при всей глазеющей толпе, и она оглянулась, ища защиты у мужа.
Но тот бесследно исчез.
Пробиться сквозь толпу, стеснившуюся в ущелье лестницы, он никак не мог, разве что поднялся еще выше, но выше-то уже ничего не было, кроме чердака!
Маня выбралась из давки, разыскивая Арношта. В самом деле, он стоял на самой верхней, уже не освещенной площадке — едва различимый силуэт на фоне черной железной двери — и глядел в большое окно, сквозь замерзшее стекло которого пробивался лунный свет.
Что он здесь делает?
Арношт стирал со стекла налет инея, пышного, как мех, снежная пыль сыпалась из-под его руки; в конце концов, он вынул ножик и стал соскребать лед, но тщетно — очистить стекло ему не удавалось.
Тогда, не раздумывая, он нащупал шпингалет и рывком растворил форточку — осторожно, как вор в чужом доме... Или ему стало дурно? Но нет — вот он оперся локтем на раму форточки, ладонью подпер голову и смотрит туда, в лунную ночь... Это его любимая поза у окна, когда его что-то гнетет, чего не выскажешь словами. А голова его клонится, клонится, и, соскользнув с ладони, медленно возвращается на прежнее место; и опять склоняется, и снова ложится на ладонь... Такое особенное, одному ему присущее движение, когда глубоко угнетенный чем-то Арношт думает, что его никто не видит.
Он же простудится так! Морозное дыхание достигает даже ее, Мани!
— Арношт! — вполголоса окликнула она его.
Напрасно — он не слышит.
Она потихоньку поднялась к нему. Арношт ничему не внимает.
Маня хочет положить ему руку на плечо — и замирает, выглянув в форточку.
Открылась панорама, двухцветная, как знамя: верх темно-синий, низ ослепительно белый: там небо, на котором сияние луны, невидимой с того места, погасило все звезды; тут — сверкающая белизна снега, озаренного сказочно ярким сегодня лунным сиянием.
Линия гребня далекого длинного холма была бы почти строго горизонтальной, если бы ее не нарушали контуры зданий. Ах, осенило Маню, да они ей знакомы!
Ну да, конечно, именно в той стороне и должна находиться обсерватория высшей технической школы!
Купол, очертания которого сделал неправильными наметенный снег, от вершины донизу рассечен черным зияющим вырезом. И вдруг обозначилось едва заметное движение купола, от этого стало как-то жутко даже. Черный вырез переместился, обвалилась часть снежного карниза, рассыпалась в прах — такой ясной была ночь...
А Арношт, не чувствуя, что за спиной у него стоит Маня, его земная любовь, ради которой он покинул ту, надземную, не прекращает мучительного движения головой!
— Арношт! Пойдем... домой! — сказала Маня голосом, который сама не узнала.
Он даже не вздрогнул, тотчас послушался и дал увести себя вниз, в зал, куда они спустились с последними любопытными, жаждавшими осмотреть жилые помещения мистера Моура.
— Где же вы от нас отстали, где замешкались? — все спрашивала тетушка Рези.
Маня, не отвечая, надевала свою псевдокаракулевую шубку; Зоуплна стоял уже в пальто.
— Уходите, когда самое интересное впереди?! Подождите, ведь Тинда будет петь! Мы отсюда не двинемся! запротестовала пани Папаушеггова.
— Мне нехорошо,— ответила Маня, и по ее страдальческому виду этому можно было поверить.
— Понятно! Понятно! — изрек неисправимый дядюшка Папаушегг, пожимая им руки на прощанье.
7
Второй знаменательный шаг в артистической карьере барышни Улликовой
Отливом публики, осматривающей внутренние помещения, воспользовались, чтобы проветрить прокуренный зал, до самого высокого потолка наполненный испорченным воздухом. Теперь тут стало очень свежо, даже слишком; дамы, чтобы согреться, снимали верхнее платье со спинок стульев и со столов. Это неудобство доставило Моуру лишний повод торжествовать, дав ему еще один козырь против архитектора, который не явился на праздник открытия им самим построенного здания из-за несогласия относительно размеров гонорара. Теперь у Моура была еще одна претензия к нему для судебного процесса: злополучный архитектор забыл о гардеробной!
Тинда тоже озябла, и мгновенно позади нее на эстраде появился огромный негр с пелериной из лебяжьего пуха в руках; чернокожий ухмылялся во все свои обширные ноздри и скалил великолепные зубы, глядя на белую женщину, замерзшую до того, волны дрожи ходили у нее по обнаженной спине. Но в тот момент, когда черный колосс, такой смешной в коротенькой курточке грума, готов был накинуть пелерину на плечи барышни, подскочил Вацлав Незмара и выхватил пелерину из его лап до того внезапно, что остолбеневший негр так и остался стоять с поднятыми руками. Но тут перед Вацлавом словно из-под земли вырос мистер Моур, и стоило ему лишь слегка протянуть руки, как молодой Незмара с низким поклоном тотчас отдал ему свою добычу, после чего американец укрыл плечи Тинды с преувеличенной галантностью, смахивающей на религиозный обряд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Все это Моур цедил сквозь плотно сомкнутую ограду зубов, улыбаясь одними губами и приветливо подергивая головой; пан советник ничего на это не ответил.
Только когда Моур отошел от него, самым дружеским и энергичным образом пожав ему руку, Уллик нашел ответ, который и произнес мысленно, обращаясь к самому себе:
«Н-да, мы тут в Праге — тряпичники против вас!»
И, конечно, не уехал.
— ...А в том, что я так волновалась во время прослушивания в театре, виноваты только вы, пан Важка! — говорила тем временем барышня Тинда самым сердечным и сладостным тоном, обращаясь к бывшему своему репетитору; она воспользовалась тем, что пани Майнау вместе с доктором Принцем погрузилась в воспоминания и не следила за ученицей.
— Мне и так пришлось собрать все силы, чтоб выплыть,— продолжала Тинда,— а вы еще чуть не утопили меня, в жизни бы не подумала, что вы, такой музыкант, и вдруг споткнетесь на ровном месте, да еще в аккомпанементе... Виртуоз, пианист Консерватории! И, пожалуйста, не сглазьте меня, вы так на меня уставились, что у вас глаза к переносице сбежались!
Последовал такой знакомый Рудольфу короткий смешок, нежный, как цимбальный звук ампирных часов, отбивающих четверть. Тинда глянула через плечо и, заметив, что Моур занят разговором с отцом, снова повернулась к Важке, к этому уродцу с измученным лицом. А поверх его плеча хлестнула взглядом другого рыжеволосого красавца... От Важки, у которого судорогой стянуло губы и сдавило горло, едва она обратилась к нему, не ускользнул этот взгляд. Ему не надо было оборачиваться — он и так знал, кому он адресован, но Тинда понятия об этом не имела. Понял Важка и то, что сказали глаза Тинды счастливцу за его спиной. «Будь умницей!» — как бы вскричал гневно смеющийся, мгновенный взблеск ее глаз, выдавая давние короткие отношения.
— Послушайте, вы онемели? А ведь это мне не следовало бы разговаривать с вами, нехороший вы человек, Важка! Удрали как преступник и чуть ли не полгода не даете о себе знать! И ваше «Трио» издали без посвящения, негодный! Как вы вообще попали в Национальный, скажите на милость? Да я скорей смерти бы ожидала, чем увидеть вас за роялем при моей пробе... Ну же, вымолвите хоть слово, да не смотрите на меня так трагически!
— Я теперь репетирую с солистами оперы,— трепеща, просипел Важка.
— Господи, пан Важка, возьмите себя в руки! — шепнула ему Тинда.— Иначе мне придется откланяться!
— А что «Трио» вышло без посвящения, так это потому, что его третью часть не одобрили и даже не выслушали,— уже более твердым голосом заговорил молодой композитор.— И сегодня утром в театре... я так растерялся, увидев вас столь неожиданно, я ведь понятия не имел, кто явится на прослушивание... Никто мне не сказал. По-моему, когда вы вошли в зал, я лишился и той крохи рассудка, какую тем, что тогда... когда мне выпала честь вам свое «Трио»... больше к вам не показывался, барышня!
Важка даже попытался придать шутливый оттенок своим словам, но под конец голос его сорвался.
— Ах, вы... какой же вы ребенок, Важка! — с чарующей нежностью прошептала Тинда. В этом шепоте едва заметным намеком прозвучало ее контральто.— Что это вам в голову пришло, уж не хотите ли вы сказать, что я лишила вас рассудка!
Барышня! — с горечью парировал тот.— С того, как мне было даровано то незабываемое и все же столь несчастливое счастье...
— Несчастливое счастье! Гм, это вы о чем? Ага, поняла! Так вот как вы это восприняли! Да ведь это было не более, чем, так сказать, наградой; быть может, я поступила опрометчиво, но я подразумевала некое... покую... я бы сказала, что-то вроде инициации, хотя нем, вы можете неправильно понять... Сознаюсь, я была захвачена, музыка всегда действует на меня сильно, особенно если это кантилена, и счастье это досталось вам как артисту от артистки, как тому, кто подарил мне эту радость, выше которой не знаю; только как артистка артисту, не более, пан Важка! В ту минуту я, пожалуй, забыла об одном — о вашей молодости...
Все это Тинда произносила с самой чарующей улыбкой; втыкать раскаленные иглы в сердца тех, кто ею бредил, было ей приятнее всяких воздействий музыки. И голос ее звучал самым глубоким, хотя и тихим флейтовым звуком.
— Я, конечно, сразу почувствовала, что вы приняли мой поцелуй совершенно в ином смысле, и я бы вывела вас из заблуждения, когда бы вы пришли на другой день или вообще как-нибудь заглянули бы к нам. Я бы вам сказала, что могла бы любить вас — и люблю — как композитора, но как возлюбленный вы — не мой идеал...
И, окинув Важку внимательным взглядом, она добавила:
— Нет, ни в коем случае!.. Хотя у меня известная к рыжим... В этом могу признаться... Но у вас это уж слишком преувеличено...
До сих пор Рудольф без протеста пил эту чашу с беленой, подслащенной медом, но теперь заикнулся возразить:
— Я знаю, каким должен быть рыжий, чтобы отвечать вашей... вашей и сделаться вашим возлюбленным.
— И каким же?
— Да вот он стоит позади меня и не спускает с вас глаз! А вы — вы тоже только на него и смотрите!
— Что вы можете знать о моей слабости к этому человеку, и вообще, откуда вы его знаете? — с некоторым испугом насторожилась Тинда.
— Я видел вас с ним в карлинском сквере в день моего несчастливого счастья...
— Ах-ха,— с облегчением рассмеялась Тинда.— Так вот почему вы больше не приходили! Бедный Вена Незмара, знал бы он, что кто-то считает его моим возлюбленным! Конечно, влюблен он страшно, пожалуй, так же, как и вы, только вы представить себе не можете, насколько его музыка отличается от вашей! Бедняга и не отваживается на большее, чем на такие вот взгляды, за которые вы так ему завидуете, и горе ему, если отважится! Вы, конечно, понятия не имеете, кто он, иначе не высказали бы такой догадки, ну да ладно, неведение не составляет греха... Этот господин, правда, очень еще нескоро, станет инженером, а вообще-то он, к сожалению, сын нашего фабричного сторожа, что вовсе не мешает ему быть идеалом мужчины для пары сотен пражанок всех классов, особенно высших: ведь он теперь вратарь «Патриция» и до сих пор пропустил не больше голов, чем у него пальцев на одной руке. Мальчики в клубе не разговаривают с ним, потому что он стоит им массу денег как тайный профессионал, зато мы, девочки, все по нему с ума сходим. Подумать только, из всех нас он боготворит одну меня! Да что я вам рассказываю, бедненький Важка! Нет, право, к нему вы не должны ревновать, даже если б я и подала к тому повод... Моя единственная любовь — опера, и если она будет отвергнута, тогда, бедный мой репетитор, я стану миллионершей, женой вон того симпатичного господина, который совсем загнал в угол императорского советника, моего отца. Вот к нему я вам порекомендую ревность тогда... хотя в тысячу раз охотней разучила бы с вами пятьдесят партий... Давайте же хоть сегодня споем еще вместе, только возьмите себя в руки, да не вздумайте расплакаться, глупенький, на нас смотрят...
Теперь ей надо было мягко расстаться с Важкой, чтобы следом за пани Майнау и доктором Принцем подойти к отцу и узнать у него, положительно ли решен вопрос — оставаться им или уезжать.
К этому времени в зале стоял шум сотен голосов, языки совсем развязались, и никому уже не мешали звуки музыки, производимые усердными оркестрантами. Жесты дирижера были, можно сказать, громче оркестра, но никто уже не обращал внимания на то, что одновременно и музыка играет, и пан Бенда ораторствует перед пятеркой слушателей, распространяясь.
Пан директор Папаушегг, тоже вернувшийся к сми-ховскому пиву после пражской шампанеи, тщетно пытался привлечь внимание доктора Зоуплны к этому со-пнзанию. Доктор с головой увяз в диспуте с обоими философами; младший из них, невзирая на седины, до с их пор был учителем в местной школе, а старший оказался приватным ученым Йозефом Пелишеком, оригиналом, о котором Зоуплна много слышал, которого даже цитировали в литературе, хотя сам Пелишек не писал ничего, кроме полемик с исказителями его постулатов. Зоуплна, утонув вместе с обоими в бездонной пучине анализа и синтеза, не замечал бега времени, пока не почувствовал прикосновения к своему плечу Мани ной ручки, а ее он почувствовал бы даже сквозь стальные латы, как ни нежна она была. Лишь тогда он выплыл из означенных глубин и огляделся.
— Пойдем с нами смотреть! Сейчас покажут жилые апартаменты,— позвала мужа Маня, добавив тихонько: — Чтобы знать, как устроится будущая миссис Моур!
Зоуплна едва не ответил недовольным жестом, к каким он уже постепенно начал привыкать в общении с женой, но тут взор его упал на огромное монолитное окно над оркестром: оно уже все было затянуто инеем, и сквозь иней искристо просвечивал широкий ореол с диском полной луны в центре. Зоуплна поднялся.
Гости потоком хлынули к эстраде, с обеих сторон которой находились двери, ведущие в глубь дома. В этот поток влились и доктор Зоуплна с женой и со всей своей компанией. Слуги направляли шествие к правой двери.
А посреди эстрады, во главе тесного круга избранных, стоял Моур под руку с Тиндой; рядом с ними был императорский советник, он же президент акционерного общества «Турбина» и отец Тинды; выходило так, что все гости как бы дефилировали мимо хозяина дома и его приближенных, и доктор Зоуплна внимательно приглядывался к ним.
Когда они подошли к самым ступеням эстрады, Арношт почувствовал, что какая-то все возрастающая сила теснит его влево,— Маня явно направляла его в ту сторону, увлекая за собой, как медиум на сеансах чтения мыслей; мысли Мани Арношт читал совершенно ясно, но не уступал ей, она же не ослабляла своего напора. Тогда он сказал тихо, но решительно:
— Нет, ни за что!
И супруги Зоуплна прошли как можно правее от центральной группы, к которой так тянулось раненое и плохо зажившее дочернее и сестринское сердечко Мани.
На лестнице, ведущей к внутренним помещениям, была страшная давка. Лестница, хоть и просторная, все же не была рассчитана на прихлынувшую разом толпу в несколько сотен человек, находящихся в крайне приподнятом настроении, да еще одержимых любопытством к новым ошеломительным сюрпризам. По одной лестнице двигались вверх, по другой спускались; между этажами были проемы, через которые оба потока могли видеть друг друга, и в этих проемах взоры ослеплял роскошный лифт, снующий внутри гигантского полого цилиндра, образуемого позолоченной решеткой.
Свет сотен жирандолей, утысячеряясь в зеркалах во все стены, затруднял ориентировку; зрение слепили яркие краски и непривычные архитектурные и декоративные детали в американском стиле; слух поражали английские наименования покоев, выкликаемые чикагским пльзенцем. В некоторые комнаты публика не допускалась, вход преграждали толстые шнуры, как на выставках мебели.
На дорожках, очень толстых и мягких, но еще не прикрепленных к ступеням железными прутьями, гости, к собственному развлечению, спотыкались, зато тут они могли вознаградить себя за то, что так долго сносили хвастливую заносчивость Моура, хотя и ощущали ее лини» смутно, все теперь они воспринимали как фарс. В дополнение ко всему большой оркестрион без передышки наяривал «Янки Дудль», и при этих звуках пан Папаушегг обменялся с доктором Зоуплной понимающим тглидом. Наибольшим интересом пользовалась на верхнем этаже. В распахнутых настежь дверях любопытные прямо лежали на плечах друг у друга, подобно пчелам в пору роения; особенно таращились дамы, налезая друг на дружку, словно разглядывали клад в Бланицкой пещере. У стены напротив двери стояло ложе, по роскоши не уступающее государственному кораблю Венецианской республики, так называемому Буцентавру.
Гак вот где будет почивать наша Тинда! — не преминула высказаться пани Папаушеггова.— Подойди ближе, Манечка, посмотри.
А Манечке провалиться хотелось от этих слов, сказанных при всей глазеющей толпе, и она оглянулась, ища защиты у мужа.
Но тот бесследно исчез.
Пробиться сквозь толпу, стеснившуюся в ущелье лестницы, он никак не мог, разве что поднялся еще выше, но выше-то уже ничего не было, кроме чердака!
Маня выбралась из давки, разыскивая Арношта. В самом деле, он стоял на самой верхней, уже не освещенной площадке — едва различимый силуэт на фоне черной железной двери — и глядел в большое окно, сквозь замерзшее стекло которого пробивался лунный свет.
Что он здесь делает?
Арношт стирал со стекла налет инея, пышного, как мех, снежная пыль сыпалась из-под его руки; в конце концов, он вынул ножик и стал соскребать лед, но тщетно — очистить стекло ему не удавалось.
Тогда, не раздумывая, он нащупал шпингалет и рывком растворил форточку — осторожно, как вор в чужом доме... Или ему стало дурно? Но нет — вот он оперся локтем на раму форточки, ладонью подпер голову и смотрит туда, в лунную ночь... Это его любимая поза у окна, когда его что-то гнетет, чего не выскажешь словами. А голова его клонится, клонится, и, соскользнув с ладони, медленно возвращается на прежнее место; и опять склоняется, и снова ложится на ладонь... Такое особенное, одному ему присущее движение, когда глубоко угнетенный чем-то Арношт думает, что его никто не видит.
Он же простудится так! Морозное дыхание достигает даже ее, Мани!
— Арношт! — вполголоса окликнула она его.
Напрасно — он не слышит.
Она потихоньку поднялась к нему. Арношт ничему не внимает.
Маня хочет положить ему руку на плечо — и замирает, выглянув в форточку.
Открылась панорама, двухцветная, как знамя: верх темно-синий, низ ослепительно белый: там небо, на котором сияние луны, невидимой с того места, погасило все звезды; тут — сверкающая белизна снега, озаренного сказочно ярким сегодня лунным сиянием.
Линия гребня далекого длинного холма была бы почти строго горизонтальной, если бы ее не нарушали контуры зданий. Ах, осенило Маню, да они ей знакомы!
Ну да, конечно, именно в той стороне и должна находиться обсерватория высшей технической школы!
Купол, очертания которого сделал неправильными наметенный снег, от вершины донизу рассечен черным зияющим вырезом. И вдруг обозначилось едва заметное движение купола, от этого стало как-то жутко даже. Черный вырез переместился, обвалилась часть снежного карниза, рассыпалась в прах — такой ясной была ночь...
А Арношт, не чувствуя, что за спиной у него стоит Маня, его земная любовь, ради которой он покинул ту, надземную, не прекращает мучительного движения головой!
— Арношт! Пойдем... домой! — сказала Маня голосом, который сама не узнала.
Он даже не вздрогнул, тотчас послушался и дал увести себя вниз, в зал, куда они спустились с последними любопытными, жаждавшими осмотреть жилые помещения мистера Моура.
— Где же вы от нас отстали, где замешкались? — все спрашивала тетушка Рези.
Маня, не отвечая, надевала свою псевдокаракулевую шубку; Зоуплна стоял уже в пальто.
— Уходите, когда самое интересное впереди?! Подождите, ведь Тинда будет петь! Мы отсюда не двинемся! запротестовала пани Папаушеггова.
— Мне нехорошо,— ответила Маня, и по ее страдальческому виду этому можно было поверить.
— Понятно! Понятно! — изрек неисправимый дядюшка Папаушегг, пожимая им руки на прощанье.
7
Второй знаменательный шаг в артистической карьере барышни Улликовой
Отливом публики, осматривающей внутренние помещения, воспользовались, чтобы проветрить прокуренный зал, до самого высокого потолка наполненный испорченным воздухом. Теперь тут стало очень свежо, даже слишком; дамы, чтобы согреться, снимали верхнее платье со спинок стульев и со столов. Это неудобство доставило Моуру лишний повод торжествовать, дав ему еще один козырь против архитектора, который не явился на праздник открытия им самим построенного здания из-за несогласия относительно размеров гонорара. Теперь у Моура была еще одна претензия к нему для судебного процесса: злополучный архитектор забыл о гардеробной!
Тинда тоже озябла, и мгновенно позади нее на эстраде появился огромный негр с пелериной из лебяжьего пуха в руках; чернокожий ухмылялся во все свои обширные ноздри и скалил великолепные зубы, глядя на белую женщину, замерзшую до того, волны дрожи ходили у нее по обнаженной спине. Но в тот момент, когда черный колосс, такой смешной в коротенькой курточке грума, готов был накинуть пелерину на плечи барышни, подскочил Вацлав Незмара и выхватил пелерину из его лап до того внезапно, что остолбеневший негр так и остался стоять с поднятыми руками. Но тут перед Вацлавом словно из-под земли вырос мистер Моур, и стоило ему лишь слегка протянуть руки, как молодой Незмара с низким поклоном тотчас отдал ему свою добычу, после чего американец укрыл плечи Тинды с преувеличенной галантностью, смахивающей на религиозный обряд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45