Из распахнутых, ловящих вечернее солнце окон струился запах жареного мяса, лука и уксуса. Пахло лижущим жир пламенем, обильно льющимся, распаляющим кровь вином, словом — всяческим буйством жизни. В крайнее окно, оторвавшись от раскаленных углей, чуть не до половины высунулся, чтобы остыть, какой-то мужчина. Засученные рукава распахнутого белого халата, лохматая шерсть на груди, жадно ловящие прохладу губы... Кирпично-красное лицо повара блестело, словно извлеченное из кипящего котла. Что-то гортанно прохрипев — непонятно кому, непонятно что! — он исчез внутри, где по стенам ползали отблески огня и слышались голоса горланящих мужчин.
— Шашлыки,— проглотил слюну водитель.— Пальчики оближете, какие тут шашлыки.
— Поехали, поехали,— кинул Алоизас притормозившему было парню и напрягся, будто сидел на лошади, сжимая ногами вздымающиеся бока.— Вперед, говорю! Хватит с нас приключений!
Последние слова он выкрикнул по-литовски, поймав брошенный Лионгиной взгляд. Под ореховым деревом, окруженная ватагой детворы, сверкала светло-зеленая «Волга». Алоизас приказывал не шоферу — ей, Лионгине, беря реванш за ее несдержанное поведение там, у пропасти. Стиснул плечо и не отпускал, пока духан не скрылся за деревьями. Энергичной позой, подкрепленной суровым взглядом, Алоизас требовал не только послушания — он желал, чтобы Лионгина уехала отсюда как его сообщница, а не просто позволила увезти себя, будто связанная овца. Ей же, напротив, хотелось остаться бессловесным существом. Приказывай, Алоизас! Как хочешь, так и поступай. Я всегда буду слушаться тебя. Ничего больше мне не нужно. Я и так наполнена этой колышущейся землей, ее яростными красками и запахами. Она молча прильнула к мужу. Казалось, что убежала не от кабака — от грохочущей молниями черной тучи, хотя вокруг было тепло и тихо.
Необычайную тишину ощутила она, когда водитель остановился, чтобы проверить покрышки. Рядом с дорогой что-то громко журчало. Вероятно, это и был родник, вернее — текущая от него жилка. Блуждающий влажный блеск мерцал сквозь листву, траву и хворост, впрочем вовсе не хворост, а сухие кукурузные стебли; журчал ручеек на несколько голосов, в зависимости от того, какое препятствие преодолевал: каменный порожек, пустую бутылку или старую автомобильную покрышку. Вот множество пенных струек ощупывают широколобую, вросшую в землю гранитную глыбу — ни сдвинуть с места, ни перепрыгнуть! — тогда, нежно бормоча, ручеек выбрасывает локоть, и большого камня как не бывало, а тоненькая жилка, пробив рядом с ним желобок, еще веселее бежит дальше, туда, где просторно и вольготно, где можно разгалдеться во все горло или, разлившись речным плесом, умолкнуть.
Лионгина заговорила об этом с Алоизасом, он усмехнулся.
— Река?
Тоже мне река! Кончается там, где из ручейка превращается в лужу,— вон возле коровьей фермы. Видишь, подойники из твоей реки торчат.
Из моей реки? Почему из моей? И почему нужно радоваться, что звонкий ручеек становится вонючей лужей? Но она промолчала: и так уже чувствовала себя виноватой. Произошло что-то такое, чего не должно было произойти, хотя никто не мог бы сказать, что именно, а она не только не противилась, но даже способствовала этому. Ничего толком не понимающую, строящую лишь неясные догадки, ее больше пугала вина будущая, нежели нынешняя. Она заранее каялась,
Зеленая «Волга» настигла их и умчалась, догоняемая тенями, которые щедро бросали ей вслед деревья, холмы, дома с низкими плоскими крышами, распахнутыми дверями и окнами. Лионгине почудилось: вот где обитают счастливые люди — никаких замков, сушатся на веревках связки каких-то трав и плодов или пестрое белье. На открытые веранды затекает густой, пахнущий ужином дым от маленькой, с ладонь, печурки, курящейся в саду, беседуют две соседки, не сходя со своих крылечек и не переставая что-то толочь в ступах, перезвон колокольцев в густых зарослях, который вот-вот может превратиться в блеянье, мычание или цвиньканье молочных струй,— все открыто земле и небу, проезжим и прохожим. Если бы машина сбавила скорость — водитель гнал, правда, уже не так лихо! — Лионгина заметила бы не только блаженство или усталость на лицах здешних жителей, но и кое-что иное: равнодушие, горечь несбывшихся надежд, даже зависть к ним, несущимся в машине и увозящим последние блики дня на стеклах «Победы». Но разве поймешь, что означает кинутое вслед чужое слово, если едва улавливаешь непривычные звуки? Вдруг упрек, а не приветствие? Хорошо, водитель не притормаживает, Лионгине не хотелось соприкасаться с чужой жизнью, всегда имеющей оборотную сторону. Подумала: а вдруг эта красота, эта благодать в один прекрасный день обрушится на нее, как воспоминание о пышных похоронах? Неужели она хоронит себя, еще и жить-то не начав? Загадку неотвратимого, где-то неподалеку витающего конца шепнули и сумерки. Словно накрыли долину огромной скалой, и все, даже белесая лента дороги, на мгновение растворилась в темноте. А может, не скалой — гигантским, измазанным дегтем катком, который беззвучно сминал все вокруг, и невозможно было ни остановить его, ни отвернуть в сторону.
— Юг. В этих краях всегда внезапно темнеет, дорогая. Тут все иначе. Не как дома.— Алоизас воспользовался неожиданным мраком и растерянностью жены, чтобы крепче привязать ее к себе.
Не глазами — глаза уже ничего не видели — тоскующим по свету нутром Лионгина заметила вдруг зеленую искорку. Мелькнула сбоку и, обгоняя машину, проскочила вперед. Покатилась перед ними, то пропадая, то вновь выныривая, без устали указывая направление. Будто они только и ждали этого первого огонька, засветились другие, загорелись внизу и сверху, цепляясь за склоны и откосы, а самые храбрые вскарабкались на небосвод, широко рассыпались по нему и, мерцая, роняли в глухой мрак сверкающие крупинки. Казалось, звезды не только трепещут, но и звенят. Откинув гнетущее покрывало тьмы, ожила и земля, заговорила с небом. Воздух наполнился пронзительными, доносящимися со всех сторон какими-то свиристящими звуками. В ушах гудело от многоголосой, не прекращающейся ни на мгновение дроби.
— Цикады стрекочут.
Как наши кузнечики, только большие. Эту информацию Алоизас тоже почерпнул из своих книг.
Может, и цикады, вынуждена была мысленно уступить ему Лионгина, подавленная внезапным мраком и снова возрожденная светом. Вполне возможно, что Алоизас прав — пускай себе стрекочут здешние кузнечики! — однако в первое же мгновение, когда угольки звезд прорезали темноту и на бескрайнем небе заполыхали звезды, торя свой извечный, нескончаемый, не зависящий от нас, но неразрывно связанный с нами, людьми, путь, она с болью упрекнула себя: почему ты, ледышка, прежде не смотрела на небо? Почему, когда смотрела, ничего не видела?
Она бы еще долго грызла себя, но ее спасла усталость. Лионгина задремала, и ей приснился сон. Пожалуй, даже не сон — просто какое-то видение на грани сна, наступающее после напряженного дня, когда еще все ощущаешь, слышишь и понимаешь, однако нет сил и желания укладывать впечатления в сундучок памяти или немедленно выяснять, что они означают. Не галлюцинацией было все это и не сном, потому что позже она припомнит и как они снова карабкались в гору, уже не голую и не лесом гудящую, а обжитую, как ползли по узенькой извилистой улочке, сжагой с обеих сторон верандами, хозяйственными постройками, а деревья, не умещаясь за сложенными из камней заборами, перевешивали ветви на улочку, стуча по крыше машины яблоками и сливами. Улочку, уже не первую, какую-то другую, на которую едва пробивался свет из окон, затененных сеткой ветвей,— всюду курчавилась буйная, черная сейчас зелень — ее населяли звуки радио, мычание, блеяние и запахи пищи, а также любопытство местных жителей — кто это там так поздно с грохотом катит и куда? То и дело кто-нибудь, раздвинув темный полог зелени, выкрикивал на непонятном языке какие-то слова, их водитель, словно отражая мяч, кричал ответно, наконец на дорогу выскочил парнишка, фары «Победы» рубанули его по тонким ногам, казалось, переломят их, но где там — ловкий, гибкий, как прутик, подпрыгивая, бежал он впереди, машина ползла следом, все вверх да вверх, пока не встала, упершись в стену или ворота. Мальчик с водителем как сквозь землю провалились. Тикали и тикали часы на приборном щитке, они с Алоизасом, не вылезая из машины, целую вечность ожидали у ворот, за которыми — уже можно было разглядеть — высились большие дома и деревья. Гремя цепью и оглушительно лая — тем самым как бы дирижируя целой капеллой тявкающих деревенских собак,— метался за воротами матерый пес. Наконец ему удалось приподняться над забором, и стали видны его большая, как футбольный мяч, голова, широкая грудь, тяжелые лапы.
Чья-то рука размахивала фонарем. Нащупывая в густо разросшихся кустах дорожку, по ней выкатились на улицу водитель с пареньком, старчески гортанный голос унимал пса, уговаривал замолчать. Говорил по-русски, чтобы приезжие понимали и не боялись, однако подошедший — с фонарем и охотничьим ружьем на плече, хромой старик, у которого то и дело закрывался один глаз,— испуганно вздыхал и бормотал что-то.
— Директора нет — на свадьбе, сестры-хозяйки нет — на другой свадьбе, ай-яй-яй! — переводил его вздохи бойкий мальчуган.
Пес гремел цепью и взвизгивал, шофер, старик и паренек, сгрудившись, о чем-то совещались, Алоизас усмехался, кривя губы и не находя слов, чтобы излить досаду и разочарование. Из густого сплетения ветвей вынырнул месяц и мертвенным светом залил улочку, как сцену, на которой должно произойти убийство или нечто подобное, но ничего страшного не будет — так казалось все еще не пришедшей в себя Лионгине. Она не спешила вылезать из теплого нутра машины,— послушаются ли ноги, к тому же рассыплется впечатляющая группа: старик с ружьем, мальчишка, овчарка. Больше всех суетился старик, однако первую скрипку играл паренек, все прислушивались с уважением к его ломающемуся альту, к тому же он переводил отдельные причитания старика, по своему разумению выбирая самые важные.
— Мужчина пойдет со стариком, женщина со мной! — распорядился мальчик, шофер долго и нудно отказывался от платы, бубнил, что не возьмет денег — лучше сквозь землю провалится.
«Победа» развернулась, ее габаритные огоньки заплясали, спускаясь по склону. Алоизас, не выпуская из рук портфеля и сумки, семенил за сторожем, прикрывая лицо локтем, чтобы не хлестнуло ненароком веткой, развешанным бельем или еще чем-нибудь,— таинственным теням, шепоту и шороху не доверял, как и повизгивающему от доброжелательности псу, который одним ударом морды мог бы сбить с ног уставшего человека. Алоизас еще шагал по двору, натыкаясь то на куст, то на плетеный стул, а Лионгина уже переступила каменный порог. Что дом деревянный, поняла по звукам: лестница, пол, двери — все поскрипывало, словно предупреждая, что каждый ее шаг слышен и в случае надобности будет определенным доказательством. Чего? Ее взволнованного, прерывистого дыхания? Но разве запрещено брести с открытыми, ничего не видящими глазами навстречу судьбе, которая в эту минуту благосклонна к ней? Мальчик вел, ухватив за указательный палец левой руки — под локоть взять постеснялся,— предупреждая о повороте коридорчика или о притаившейся в темноте мебели. Комната, сопение спящих людей, еще одна комната, поменьше... Мальчик поставил Лионгину возле кровати, похлопал по одеялу — пусто, к противоположной стене прижималась другая кровать, на ней кто-то спал, судя по легкому дыханию — женщина. Зашуршало — это мальчик соскользнул с подоконника в сад,— она бросилась было к окну — не ушибся ли? — в глаза ударил месяц. Как из меди выкованный, застрял в окне,— большой, красный.
Полусон продолжался. Лионгина зевнула и упала на кровать, пружины подхватили, подбросили под потолок — нет, еще выше, к улыбающемуся во весь рот месяцу! — и она поплыла, поплыла, поплыла...
Уже утро? Дом, ночью, как кит, поглотивший их, распахивал во все стороны окна, выплывая в день сквозь заросли вьющихся растений, откуда, испуганно попискивая, выкатились цыплята. Странный это был дом — словно из продолжающегося сна! — облепленный мансардами, балкончиками, опирающийся на деревянные колонны, украшенный прочими архитектурными излишествами, увешанный полотенцами, купальниками... Лионгина высунулась в окно — листва была мокрой от росы. Словно груды пылающих углей, опоясывали высокий фундамент кусты роз, посаженные беспорядочно, однако щедро,— весь воздух напоен их запахом и дымом, вкусным дымом смолистых веток. Соседки уже не было. Сотрясая коридорчик, будто шагал по нему целый полк, вошел Алоизас с мятым, заспанным лицом.
— Что это? Дом отдыха научных работников или?.. Суют мне, видите ли, завтрак! А на кой леший этот завтрак, если супругам не дают отдельной комнаты? Я еще не побрился, черт побери!
Больше всего переживал, что не побрился,— тер ладонью светлую щетину на щеках и даже слушать не желал прибежавшей вслед за ним маленькой темноглазой женщины в черной косынке и белом фартуке. Она приглашала позавтракать, потом, дескать, все образуется, со свадьбы вернется директор — его племянница вышла замуж, как же не побывать на свадьбе, если девочка — сирота, поверьте, в этом доме никто еще не оставался без комнаты, неважно, женатый или одинокий, и никто, видит бог, никто по их вине не разводился! Влюбляться люди тут, бывало, влюблялись, но разводов она что-то не помнит, а ведь уже поседела, сколько тут работает,— из-под косынки выбивались белые пряди, хотя тараторила она, как молодая. Решив, что уговорила Алоизаса, быстроглазая хозяйка принялась за Лионгину, осыпая ее комплиментами — и какая хорошенькая, и молоденькая, как та роза за окном, что в Тбилиси приз получила... Лионгина, разумеется, и без комплиментов уступила бы — весь дом аппетитнейше пахнул яичницей,— но у Алоизаса подрагивал уголок губ, и она вынуждена была вежливо отказаться от завтрака.
Продолжая этот пустячный спор — хозяйка говорила все громче и напористее, им удавалось лишь изредка вставить словечко-другое,— они пересекли комнатку и остановились у окна, выходящего на задний двор. Какие-то сарайчики, погреба... Но что это? За дровяником горбилась кряжистая, до черноты зеленая от густого леса гора, словно какое-то фантастически неуклюжее, архидревнее существо, забредшее сюда ночью и уснувшее. Правда, ошеломляюще близко высилась не сама гора, а взгорок, одна из ее выдвинутых вперед огромных лап. Каза-% лось, в два-три шага можно преодолеть расстояние до желтеющих когтей, десяти хватило бы, чтобы пробежать по рыжей лапе, а еще несколько десятков шагов — и ты уже достигнешь темно-зеленой гривы горы — самая ее середина вогнута, как седло! — а за этим, наверно, удобным для отдыха седлом, как мрачный страж, торчит другая гора — куда круче и выше, ее пик обернут чем-то, то ли облаком, то ли туманом, а может, ясностью наступающего длинного дня. Где это покрывало кончается и где начинается небо — уже не разберешь.
— Полезли, Алоизас? — Лионгина предлагает это запросто, словно вершины для нее — привычное дело.—
Смотаемся туда и обратно, пока приедет директор.
— Это всю ночь промучившись? — Алоизас подозрительно уставился на нее — он глаз не сомкнул, а она все еще видит сны.— С ума сошла, что ли?
— Раз-два — и мы в седле! А оттуда...
— Что вы, детки! Это только кажется, что горы близко. Они всегда далеко от человека,— замахала руками хозяйка, не на шутку испугавшись, что они действительно кинутся в горы, не придя в себя.— Страшно далеко!
Нет, наверное, мне все это еще снится: такая гора, такой зверь под боком, похож то ли на упавшего на колени мамонта, то ли на гигантского ящера, радостно и нетерпеливо, будто обжигаясь горячим чаем, думает Лионгина. Ну, разве не сон, если каждое утро, проснувшись, будешь видеть это пугающее и манящее чудовище? Ладно, подожду, только пусть никто не нарушает моего сна, не отпугивает диковинного зверя...
Солнце уже не ласкает, временами даже обжигает, суля бесконечный зной. Ясный день все выше приподнимает небо, гора за забором тоже окончательно сбрасывает с себя дрему, становится все больше и угрюмее, уже можно разглядеть не только ее четкие контуры, но и детали — распаханные террасы, лепящиеся к откосам будочки, а выше, до самого седла,— перекрещивающиеся царапины тропинок. Разве не сон наяву, что по этому великану могут карабкаться маленькие человечки? Разве не похоже на сон, если вдруг раздаются знакомые голоса и во двор со смехом вваливаются Гурам с Рафаэлом? Порыв их энергии сотрясает дом отдыха от крыши до подвалов, кажется, даже камни забора оживают. Забегал не привыкший никуда спешить обслуживающий персонал. Не прошло и пятнадцати минут, как Алоизасу и Лионгине предлагают комнату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
— Шашлыки,— проглотил слюну водитель.— Пальчики оближете, какие тут шашлыки.
— Поехали, поехали,— кинул Алоизас притормозившему было парню и напрягся, будто сидел на лошади, сжимая ногами вздымающиеся бока.— Вперед, говорю! Хватит с нас приключений!
Последние слова он выкрикнул по-литовски, поймав брошенный Лионгиной взгляд. Под ореховым деревом, окруженная ватагой детворы, сверкала светло-зеленая «Волга». Алоизас приказывал не шоферу — ей, Лионгине, беря реванш за ее несдержанное поведение там, у пропасти. Стиснул плечо и не отпускал, пока духан не скрылся за деревьями. Энергичной позой, подкрепленной суровым взглядом, Алоизас требовал не только послушания — он желал, чтобы Лионгина уехала отсюда как его сообщница, а не просто позволила увезти себя, будто связанная овца. Ей же, напротив, хотелось остаться бессловесным существом. Приказывай, Алоизас! Как хочешь, так и поступай. Я всегда буду слушаться тебя. Ничего больше мне не нужно. Я и так наполнена этой колышущейся землей, ее яростными красками и запахами. Она молча прильнула к мужу. Казалось, что убежала не от кабака — от грохочущей молниями черной тучи, хотя вокруг было тепло и тихо.
Необычайную тишину ощутила она, когда водитель остановился, чтобы проверить покрышки. Рядом с дорогой что-то громко журчало. Вероятно, это и был родник, вернее — текущая от него жилка. Блуждающий влажный блеск мерцал сквозь листву, траву и хворост, впрочем вовсе не хворост, а сухие кукурузные стебли; журчал ручеек на несколько голосов, в зависимости от того, какое препятствие преодолевал: каменный порожек, пустую бутылку или старую автомобильную покрышку. Вот множество пенных струек ощупывают широколобую, вросшую в землю гранитную глыбу — ни сдвинуть с места, ни перепрыгнуть! — тогда, нежно бормоча, ручеек выбрасывает локоть, и большого камня как не бывало, а тоненькая жилка, пробив рядом с ним желобок, еще веселее бежит дальше, туда, где просторно и вольготно, где можно разгалдеться во все горло или, разлившись речным плесом, умолкнуть.
Лионгина заговорила об этом с Алоизасом, он усмехнулся.
— Река?
Тоже мне река! Кончается там, где из ручейка превращается в лужу,— вон возле коровьей фермы. Видишь, подойники из твоей реки торчат.
Из моей реки? Почему из моей? И почему нужно радоваться, что звонкий ручеек становится вонючей лужей? Но она промолчала: и так уже чувствовала себя виноватой. Произошло что-то такое, чего не должно было произойти, хотя никто не мог бы сказать, что именно, а она не только не противилась, но даже способствовала этому. Ничего толком не понимающую, строящую лишь неясные догадки, ее больше пугала вина будущая, нежели нынешняя. Она заранее каялась,
Зеленая «Волга» настигла их и умчалась, догоняемая тенями, которые щедро бросали ей вслед деревья, холмы, дома с низкими плоскими крышами, распахнутыми дверями и окнами. Лионгине почудилось: вот где обитают счастливые люди — никаких замков, сушатся на веревках связки каких-то трав и плодов или пестрое белье. На открытые веранды затекает густой, пахнущий ужином дым от маленькой, с ладонь, печурки, курящейся в саду, беседуют две соседки, не сходя со своих крылечек и не переставая что-то толочь в ступах, перезвон колокольцев в густых зарослях, который вот-вот может превратиться в блеянье, мычание или цвиньканье молочных струй,— все открыто земле и небу, проезжим и прохожим. Если бы машина сбавила скорость — водитель гнал, правда, уже не так лихо! — Лионгина заметила бы не только блаженство или усталость на лицах здешних жителей, но и кое-что иное: равнодушие, горечь несбывшихся надежд, даже зависть к ним, несущимся в машине и увозящим последние блики дня на стеклах «Победы». Но разве поймешь, что означает кинутое вслед чужое слово, если едва улавливаешь непривычные звуки? Вдруг упрек, а не приветствие? Хорошо, водитель не притормаживает, Лионгине не хотелось соприкасаться с чужой жизнью, всегда имеющей оборотную сторону. Подумала: а вдруг эта красота, эта благодать в один прекрасный день обрушится на нее, как воспоминание о пышных похоронах? Неужели она хоронит себя, еще и жить-то не начав? Загадку неотвратимого, где-то неподалеку витающего конца шепнули и сумерки. Словно накрыли долину огромной скалой, и все, даже белесая лента дороги, на мгновение растворилась в темноте. А может, не скалой — гигантским, измазанным дегтем катком, который беззвучно сминал все вокруг, и невозможно было ни остановить его, ни отвернуть в сторону.
— Юг. В этих краях всегда внезапно темнеет, дорогая. Тут все иначе. Не как дома.— Алоизас воспользовался неожиданным мраком и растерянностью жены, чтобы крепче привязать ее к себе.
Не глазами — глаза уже ничего не видели — тоскующим по свету нутром Лионгина заметила вдруг зеленую искорку. Мелькнула сбоку и, обгоняя машину, проскочила вперед. Покатилась перед ними, то пропадая, то вновь выныривая, без устали указывая направление. Будто они только и ждали этого первого огонька, засветились другие, загорелись внизу и сверху, цепляясь за склоны и откосы, а самые храбрые вскарабкались на небосвод, широко рассыпались по нему и, мерцая, роняли в глухой мрак сверкающие крупинки. Казалось, звезды не только трепещут, но и звенят. Откинув гнетущее покрывало тьмы, ожила и земля, заговорила с небом. Воздух наполнился пронзительными, доносящимися со всех сторон какими-то свиристящими звуками. В ушах гудело от многоголосой, не прекращающейся ни на мгновение дроби.
— Цикады стрекочут.
Как наши кузнечики, только большие. Эту информацию Алоизас тоже почерпнул из своих книг.
Может, и цикады, вынуждена была мысленно уступить ему Лионгина, подавленная внезапным мраком и снова возрожденная светом. Вполне возможно, что Алоизас прав — пускай себе стрекочут здешние кузнечики! — однако в первое же мгновение, когда угольки звезд прорезали темноту и на бескрайнем небе заполыхали звезды, торя свой извечный, нескончаемый, не зависящий от нас, но неразрывно связанный с нами, людьми, путь, она с болью упрекнула себя: почему ты, ледышка, прежде не смотрела на небо? Почему, когда смотрела, ничего не видела?
Она бы еще долго грызла себя, но ее спасла усталость. Лионгина задремала, и ей приснился сон. Пожалуй, даже не сон — просто какое-то видение на грани сна, наступающее после напряженного дня, когда еще все ощущаешь, слышишь и понимаешь, однако нет сил и желания укладывать впечатления в сундучок памяти или немедленно выяснять, что они означают. Не галлюцинацией было все это и не сном, потому что позже она припомнит и как они снова карабкались в гору, уже не голую и не лесом гудящую, а обжитую, как ползли по узенькой извилистой улочке, сжагой с обеих сторон верандами, хозяйственными постройками, а деревья, не умещаясь за сложенными из камней заборами, перевешивали ветви на улочку, стуча по крыше машины яблоками и сливами. Улочку, уже не первую, какую-то другую, на которую едва пробивался свет из окон, затененных сеткой ветвей,— всюду курчавилась буйная, черная сейчас зелень — ее населяли звуки радио, мычание, блеяние и запахи пищи, а также любопытство местных жителей — кто это там так поздно с грохотом катит и куда? То и дело кто-нибудь, раздвинув темный полог зелени, выкрикивал на непонятном языке какие-то слова, их водитель, словно отражая мяч, кричал ответно, наконец на дорогу выскочил парнишка, фары «Победы» рубанули его по тонким ногам, казалось, переломят их, но где там — ловкий, гибкий, как прутик, подпрыгивая, бежал он впереди, машина ползла следом, все вверх да вверх, пока не встала, упершись в стену или ворота. Мальчик с водителем как сквозь землю провалились. Тикали и тикали часы на приборном щитке, они с Алоизасом, не вылезая из машины, целую вечность ожидали у ворот, за которыми — уже можно было разглядеть — высились большие дома и деревья. Гремя цепью и оглушительно лая — тем самым как бы дирижируя целой капеллой тявкающих деревенских собак,— метался за воротами матерый пес. Наконец ему удалось приподняться над забором, и стали видны его большая, как футбольный мяч, голова, широкая грудь, тяжелые лапы.
Чья-то рука размахивала фонарем. Нащупывая в густо разросшихся кустах дорожку, по ней выкатились на улицу водитель с пареньком, старчески гортанный голос унимал пса, уговаривал замолчать. Говорил по-русски, чтобы приезжие понимали и не боялись, однако подошедший — с фонарем и охотничьим ружьем на плече, хромой старик, у которого то и дело закрывался один глаз,— испуганно вздыхал и бормотал что-то.
— Директора нет — на свадьбе, сестры-хозяйки нет — на другой свадьбе, ай-яй-яй! — переводил его вздохи бойкий мальчуган.
Пес гремел цепью и взвизгивал, шофер, старик и паренек, сгрудившись, о чем-то совещались, Алоизас усмехался, кривя губы и не находя слов, чтобы излить досаду и разочарование. Из густого сплетения ветвей вынырнул месяц и мертвенным светом залил улочку, как сцену, на которой должно произойти убийство или нечто подобное, но ничего страшного не будет — так казалось все еще не пришедшей в себя Лионгине. Она не спешила вылезать из теплого нутра машины,— послушаются ли ноги, к тому же рассыплется впечатляющая группа: старик с ружьем, мальчишка, овчарка. Больше всех суетился старик, однако первую скрипку играл паренек, все прислушивались с уважением к его ломающемуся альту, к тому же он переводил отдельные причитания старика, по своему разумению выбирая самые важные.
— Мужчина пойдет со стариком, женщина со мной! — распорядился мальчик, шофер долго и нудно отказывался от платы, бубнил, что не возьмет денег — лучше сквозь землю провалится.
«Победа» развернулась, ее габаритные огоньки заплясали, спускаясь по склону. Алоизас, не выпуская из рук портфеля и сумки, семенил за сторожем, прикрывая лицо локтем, чтобы не хлестнуло ненароком веткой, развешанным бельем или еще чем-нибудь,— таинственным теням, шепоту и шороху не доверял, как и повизгивающему от доброжелательности псу, который одним ударом морды мог бы сбить с ног уставшего человека. Алоизас еще шагал по двору, натыкаясь то на куст, то на плетеный стул, а Лионгина уже переступила каменный порог. Что дом деревянный, поняла по звукам: лестница, пол, двери — все поскрипывало, словно предупреждая, что каждый ее шаг слышен и в случае надобности будет определенным доказательством. Чего? Ее взволнованного, прерывистого дыхания? Но разве запрещено брести с открытыми, ничего не видящими глазами навстречу судьбе, которая в эту минуту благосклонна к ней? Мальчик вел, ухватив за указательный палец левой руки — под локоть взять постеснялся,— предупреждая о повороте коридорчика или о притаившейся в темноте мебели. Комната, сопение спящих людей, еще одна комната, поменьше... Мальчик поставил Лионгину возле кровати, похлопал по одеялу — пусто, к противоположной стене прижималась другая кровать, на ней кто-то спал, судя по легкому дыханию — женщина. Зашуршало — это мальчик соскользнул с подоконника в сад,— она бросилась было к окну — не ушибся ли? — в глаза ударил месяц. Как из меди выкованный, застрял в окне,— большой, красный.
Полусон продолжался. Лионгина зевнула и упала на кровать, пружины подхватили, подбросили под потолок — нет, еще выше, к улыбающемуся во весь рот месяцу! — и она поплыла, поплыла, поплыла...
Уже утро? Дом, ночью, как кит, поглотивший их, распахивал во все стороны окна, выплывая в день сквозь заросли вьющихся растений, откуда, испуганно попискивая, выкатились цыплята. Странный это был дом — словно из продолжающегося сна! — облепленный мансардами, балкончиками, опирающийся на деревянные колонны, украшенный прочими архитектурными излишествами, увешанный полотенцами, купальниками... Лионгина высунулась в окно — листва была мокрой от росы. Словно груды пылающих углей, опоясывали высокий фундамент кусты роз, посаженные беспорядочно, однако щедро,— весь воздух напоен их запахом и дымом, вкусным дымом смолистых веток. Соседки уже не было. Сотрясая коридорчик, будто шагал по нему целый полк, вошел Алоизас с мятым, заспанным лицом.
— Что это? Дом отдыха научных работников или?.. Суют мне, видите ли, завтрак! А на кой леший этот завтрак, если супругам не дают отдельной комнаты? Я еще не побрился, черт побери!
Больше всего переживал, что не побрился,— тер ладонью светлую щетину на щеках и даже слушать не желал прибежавшей вслед за ним маленькой темноглазой женщины в черной косынке и белом фартуке. Она приглашала позавтракать, потом, дескать, все образуется, со свадьбы вернется директор — его племянница вышла замуж, как же не побывать на свадьбе, если девочка — сирота, поверьте, в этом доме никто еще не оставался без комнаты, неважно, женатый или одинокий, и никто, видит бог, никто по их вине не разводился! Влюбляться люди тут, бывало, влюблялись, но разводов она что-то не помнит, а ведь уже поседела, сколько тут работает,— из-под косынки выбивались белые пряди, хотя тараторила она, как молодая. Решив, что уговорила Алоизаса, быстроглазая хозяйка принялась за Лионгину, осыпая ее комплиментами — и какая хорошенькая, и молоденькая, как та роза за окном, что в Тбилиси приз получила... Лионгина, разумеется, и без комплиментов уступила бы — весь дом аппетитнейше пахнул яичницей,— но у Алоизаса подрагивал уголок губ, и она вынуждена была вежливо отказаться от завтрака.
Продолжая этот пустячный спор — хозяйка говорила все громче и напористее, им удавалось лишь изредка вставить словечко-другое,— они пересекли комнатку и остановились у окна, выходящего на задний двор. Какие-то сарайчики, погреба... Но что это? За дровяником горбилась кряжистая, до черноты зеленая от густого леса гора, словно какое-то фантастически неуклюжее, архидревнее существо, забредшее сюда ночью и уснувшее. Правда, ошеломляюще близко высилась не сама гора, а взгорок, одна из ее выдвинутых вперед огромных лап. Каза-% лось, в два-три шага можно преодолеть расстояние до желтеющих когтей, десяти хватило бы, чтобы пробежать по рыжей лапе, а еще несколько десятков шагов — и ты уже достигнешь темно-зеленой гривы горы — самая ее середина вогнута, как седло! — а за этим, наверно, удобным для отдыха седлом, как мрачный страж, торчит другая гора — куда круче и выше, ее пик обернут чем-то, то ли облаком, то ли туманом, а может, ясностью наступающего длинного дня. Где это покрывало кончается и где начинается небо — уже не разберешь.
— Полезли, Алоизас? — Лионгина предлагает это запросто, словно вершины для нее — привычное дело.—
Смотаемся туда и обратно, пока приедет директор.
— Это всю ночь промучившись? — Алоизас подозрительно уставился на нее — он глаз не сомкнул, а она все еще видит сны.— С ума сошла, что ли?
— Раз-два — и мы в седле! А оттуда...
— Что вы, детки! Это только кажется, что горы близко. Они всегда далеко от человека,— замахала руками хозяйка, не на шутку испугавшись, что они действительно кинутся в горы, не придя в себя.— Страшно далеко!
Нет, наверное, мне все это еще снится: такая гора, такой зверь под боком, похож то ли на упавшего на колени мамонта, то ли на гигантского ящера, радостно и нетерпеливо, будто обжигаясь горячим чаем, думает Лионгина. Ну, разве не сон, если каждое утро, проснувшись, будешь видеть это пугающее и манящее чудовище? Ладно, подожду, только пусть никто не нарушает моего сна, не отпугивает диковинного зверя...
Солнце уже не ласкает, временами даже обжигает, суля бесконечный зной. Ясный день все выше приподнимает небо, гора за забором тоже окончательно сбрасывает с себя дрему, становится все больше и угрюмее, уже можно разглядеть не только ее четкие контуры, но и детали — распаханные террасы, лепящиеся к откосам будочки, а выше, до самого седла,— перекрещивающиеся царапины тропинок. Разве не сон наяву, что по этому великану могут карабкаться маленькие человечки? Разве не похоже на сон, если вдруг раздаются знакомые голоса и во двор со смехом вваливаются Гурам с Рафаэлом? Порыв их энергии сотрясает дом отдыха от крыши до подвалов, кажется, даже камни забора оживают. Забегал не привыкший никуда спешить обслуживающий персонал. Не прошло и пятнадцати минут, как Алоизасу и Лионгине предлагают комнату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70