от себя, прежде чем она сама оторвется. Словно стоя на берегу горной реки, он ощущал ее неудержимо несущимся потоком, истосковавшимся по воле.
Замутить бы эту реку, столкнуть в бегущую воду кусок берега! Решимость сорвать тонкую, наброшенную на ее истинные намерения вуаль росла в душе Алоизаса с каждой ее попыткой превратить в шутку его немые опасения, несвойственной ей скороговоркой засыпать тяжелые, как железобетонные блоки, падающие и давящие паузы. И все-таки Р. опередила его, это произошло в безумный день, когда был куплен билет на самолет — на кафедре уже несколько дней как отпенилось прощальное шампанское — и они обессиленные приплелись к ней на квартиру.
— Сейчас я спроворю ужин.— Сбросив усталость вместе с промокшей курточкой, Р. ожила, кинулась готовить, а ему почудилось, что это сцена из будущего, которому не суждено осуществиться. Мы как муж с женой: мужчина зверски устал, женщина варит пищу, но такого не будет, это обман. Он больше не мог думать о будущем, уставился на большую розовую раковину, стоявшую на этажерке. Господи, откуда здесь эта чистота?
— На что засмотрелся? — Р. проследила его взгляд и усмехнулась.— Мой талисман. Всюду с собой таскаю. Заплатила двести пятьдесят рублей. Послушай, как она шумит. Мы меняемся, голос раковины — никогда. Что ни говори, постоянство, а?
И вот на столе ужин — чай, жареные сосиски, грузинское вино, вместо букета цветов — раковина, есть на что смотреть, когда неловко скрещивать взгляды, чтобы не вырвались слова, о которых потом придется жалеть.
— Чего ковыряешь, не вкусно? — Р. первая не вынесла тишины, когда оба они цеплялись глазами за раковину.— Не удивляйся, Алоизас. То, что я сейчас скажу, прозвучит, может быть, бессовестно. Ты ведь рыцарь, раб ритуала и долга, к тому же по-литовски застенчив. Женщины легче перешагивают барьер обычаев и предрассудков. Они слабее, они и смелее.
Р. говорила внятно и медленно, давая ему время обдумать, но не возражать. Сценическая постановка голоса несколько нарушала печальную торжественность ее речи.
— Я — человек взрослый и догадываюсь, что значит три года аспирантуры — ужасающе огромный промежуток времени. За это долгое, невообразимо долгое время многое может случиться. Мы сами будем удивляться, не говоря уже о посторонних.— Р. подумала о Гертруде, прежде всего о Гертруде.— Одна только раковина останется, какой была, разве что хозяина сменит. Согласен?
— Да,— глухо подтвердил Алоизас. Он сказал бы то же самое, только другими словами. У нее речь лилась свободно, ему бы пришлось рушить неодолимые преграды.
— Жизнь меня не баловала.— Ее глаза смотрели прямо, и губы, и щербинка, она гордилась своей откровенностью.— Я мало рассказывала тебе о своей семье.
Мать умерла, ты знаешь. Отец содержит другую, неофициальную семью,— может, тоже знаешь, может, не знаешь, если не сообщила всеведущая Гертруда. Как теперь говорят и как скоро буду выражаться я сама, будущий кандидат-социолог, во всех сферах, включая личную, необходимо внедрять социальное планирование. Я намерена планировать свою жизнь. Обеспечить себе будущее.
— Подожди, я...— Алоизас не поспел за поворотом ее мысли. — Не пойми меня превратно, Алоизас. От тебя я ничего не
требую. Неужели ты хотел бы, чтобы я была тебе обузой? Принять решение и осуществить его я должна сама.
— Мы могли бы... пожениться.— Алоизас сказал то, чего говорить не собирался, весь день тенью следуя за ней, он мысленно репетировал менее мучительный вариант расставания.
~~~ Об этом я не говорю. И не скоро скажу. Я намерена связать не тебя — себя. Не буду чувствовать себя сильной без твоего плеча. Без постоянной духовной поддержки. Мне будет нелегко, и я хочу вдохнуть твою силу. Мои хозяева уехали навестить сына, он в армии.— Р. тайком, словно им следовало кого-то опасаться, глянула на дверь, и взгляд ее — занозой в живое тело — вонзился в него.— Эту ночь ты будешь спать здесь, Алоизас. Повторяю, никаких обязательств на тебя это не налагает. Если придется разочароваться или платить, и то и другое буду делать я. Я — слабее, за мной право первого хода.
Голос и категоричность ее слов раздражали его, однако такой сияющей — поднявшейся над собою, как бы парящей в воздухе и держащей в озаренной розовым светом руке раковину — он ее никогда не видел. Розово-голубая солнечная дымка.
— Нет, на такую жертву...
— Жертву? — Р. рассмеялась, чуть вульгарно, как будет казаться ему позже, много позже, когда он уже не сможет проверить свое тогдашнее впечатление.— Позволь мне увезти в дальние края крупицу счастья. Я хочу иметь то, чего никто у меня не отнимет. А тебе... тебе я оставлю эту раковину.
— Я не хочу раковины.
— Ты сам не знаешь, чего хочешь, Алоизас. Зато я знаю. А раковина... Она напомнит тебе об Р., когда я буду далеко. Ее очарование, загадочность. Ведь я для тебя теперь загадка, таинственная Незнакомка, не правда ли?
— Неравный обмен.—- В сознании Алоизаса бодрствовала частица здравого смысла.
— Боже мой, Алоизас! Это не обмен сувенирами. Перестань грызть себя и мучить меня. Ведь это наш последний вечер в Вильнюсе!
Алоизас переночевал в комнате Р. Диван был застелен покрывалом ее вязки, кусочек пола — сотканным ею же ковриком. Особой чистотой сверкала ее постель, ее ночная сорочка, ее тело.
В минуту отдыха, когда обессиленные лежали они рядом, шепотом договорились, что не станут устраивать трогательных сцен прощания на аэродроме. И все же Алоизас явился проводить. Р. улетела, он остался с раковиной. Ему не в чем было упрекнуть тебя — такие мгновения — как молнию — не удержишь,— однако он был разочарован в себе — послышалось ему сквозь рев заведенных моторов. Крикнула по-английски? Почему по-английски? Алоизас, мысленно догоняя ее, с надеждой всматривался в простор, где растаяла Р., уже не теоретически чувствуя, как бесконечно небо и как ничтожен человек, обреченный на ожидание. Огромная самоуверенность и необоримая надежда нужны, чтобы удержать над собой такое большое небо.
На лестнице свет. Произошло чудо, если это не Лионгина ввернула лампочку. Примчалась пораньше, чтобы мне было светло, чтобы в более спокойном состоянии сел я за стол? Алоизас едва сдерживается, так бы и влетел наверх единым духом. Смиряя нетерпение, все равно лупит каблуками по бетону, перепрыгивая через ступеньки. Заставляет себя вцепиться в перила, чтобы не побежать. Никто не встретил, за дверью тишина и темнота. Иначе и быть не могло, только беда пригнала бы ее раньше полуночи. Не зажигая света, прислушивается. Не ушами — лбом, протянутыми вперед руками. На секунду возникает надежда — а что, если она прячется? Лионгиной даже не пахнет. Если соскучился по запаху, открой шкаф и уткнись носом в ее летние платья. Этого он не сделает. И так весь пропитан ландышем. Не скрипнув шкафом, щелкнул выключателем, чтобы светом омыло лоб и ладони, еще ощущающие ее присутствие. Ищущие руки замирают — никого. А все-таки что-то мелькнуло и пропало вместе с мраком, растворилось в вещах, которых касались ее заботливые руки. Думать и чувствовать такое — глупо, глупее, чем ловить в темноте ее дыхание, соображает Алоизас, крайне недовольный собою.
Без промедления — за работу! Входишь в собственный дом, как на оставленную врагом территорию — со страхом и тревогой. Где это видано? Он разувается, наполняя квартиру оптимистическим, свидетельствующим о трудовом настрое пыхтением. Костюма не снимает, чтобы не тратить времени, а главное, чтобы не навалилось одиночество, которое нигде не бывает таким нестерпимым, как дома. Шаркая шлепанцами, приближается к столу и с ходу плюхается в кресло, словно в качающуюся на волнах лодку. Не ждущую опаздывающих, отплывающую к надежному берегу лодку.
Уж не ладья ли Харона? Он отгоняет эту коварную мысль и листает рукопись. Гм, на чем же мы остановились? «Поскольку художники имитируют действующих людей, то потому и эти люди должны быть хорошими или плохими: и характеры почти всегда склоняются к этому, так как...» Ребенку ясно, что это не годится для нашего объевшегося всякой дьявольщиной времени. На кой черт я потел, переводя эту цитату из Аристотеля? «Настоящий контраст — это контраст характеров и ситуаций,контраст интересов». Схема Дидро подходит больше, особенно если подчеркнуть «контраст интересов». Сент-бёв... Какая связь между аспектами, рассматриваемыми Аристотелем, Дидро и Сент-Бёвом? Карандаши остро отточены, бумага гладкая и твердая, никто не мешает искать связь, кроме... Лионгины. И карандаши, и бумага уложены ею так, чтобы кололи глаза, едва надумаешь вздохнуть посвободнее. Все пропитано ею, а ее нет, и неинтересен любимый им Сент-Бёв.
За какие грехи паришься дома в пиджаке? Вошла бы вдруг Лионгина — испугалась. Привыкла к его всегдашней аккуратности, к неизменным привычкам. Автомат я, что ли? Вместо того чтобы аккуратно развязать, Алоизас сдирает галстук через голову, с пиджаком и галстуком в руках идет к шкафу. Пока он все это проделывает, его вновь охватывает ожидание, от которого он было избавился. Открывает дверцы осторожно, словно там Лионгина, а не ее туалеты, продолжающие излучать слабый запах минувших дней. Почему минувших, восстает он против нахлынувшей печали. Ландыш ни печален, ни весел.
Алоизас, уже в свитере, возвращается к столу. Вам слово, уважаемый Сент-Бёв! «Что может быть банальнее, чем публичное самовосхваление и афиширование своих благородных, чистых, возвышенных, альтруистических, христианских, филантропических чувств? Неужели я должен принимать эти речи за чистую монету и хвалить их за благородство, как это делают ежедневно собратья по перу или златоусты, которые и мне щедро отмеряют звонкие похвалы?» Не в бровь, а в глаз! И все же... где Лионгина? Прибежала, ввернула лампочку и умчалась? Чтобы не сомневался он в ее появлении, поставила зеленую вазочку с веткой примулы. Цветок, которого не заметил вчера, мог бы растрогать, но Алоизас воспринимает его как укор. Видишь, видишь, какая я — работящая, заботливая, преданная, по сравнению с тобой, бездельником? Разрываюсь на части, едва волочу ноги, но помню, что ты не выносишь темноты и необыкновенно любишь цветочки...
Безумие, растравляет себя Алоизас, безумие и полная измена себе, когда ждешь и ничего не можешь делать, пока она не притащится, а потом, глядя на измученную и жалея ее, бесишься, что попусту ушло время. Сорвать петлю, сжимающую горло! Не ждать больше! А если и ждать, то не мучительно, не прислушиваясь — вот-вот раздастся ее дыхание. Прежде всего прочь часики, тамга рарам, тарарам-там-там! Часики отправляются в ящик стола. Все равно слышно тиканье. Пускай. Не слушать. И без того чувствуешь, как безнадежно тает время. Каждым толчком крови, каждым выдохом чувствуешь. Главное — выбраться из депрессии. Да, депрессии — как иначе назовешь подобное состояние? Не пишется, мысль, едва возникнув, цепляется за вещи и детали, которые не должны тебя интересовать, но разве это причина, чтобы сходить с ума? Сверкнет в сознании молния, и одним прыжком одолеешь преграду, перед которой топчешься неделю.
Пока что послушаем музыку. Музыка облагораживает чувства, успокаивает и т. д.
Как-то они загорелись, купили стереопроигрыватель, сначала слушали каждый вечер, потом все реже, пока не перестали совсем. Пристрастно, дрожащими пальцами перебирает он конверты с пластинками. Шостакович? Когда бежишь от тревоги, его музыка слишком тяжела. Моцарт? Да, Моцарт! Строгий и грациозный, даже печаль его чиста, как отсветы хрустальных люстр на королевском паркете. С Моцартом приятно и грустить, и тревожиться. Что за чертовщина? Не крутится. Заело. Лионгина! Без нее ни почистить, ни смазать. Неудача с проигрывателем отбрасывает Алоизаса назад — в гибельное ожидание. Самого простого не умею сделать, сызмала приучила Гертруда беречь себя цдя более важных дел, ждать, что кто-то другой устранит неполадки. Обе они спелись в этом вопросе. И Лионгине удобно водить меня на коротком поводке. Музыки не послушаешь без нее, не говоря уже о том, что фразы, когда ее нет, не свяжешь. Любопытно: а что ты вообще можешь без нее, коллега Губертавичюс? Риторический вопрос ударяется о невидимую броню. Все, все могу, там-тарарам, тарарам-там-там! Это я веду наш побитый бурей корабль — не она. К книге на пушечный выстрел не подпускаю. Вытирать пыль со стола — пожалуйста. В академические же дела ей соваться запрещено. Не потерплю ни малейшего вмешательства. Ведь не советуюсь с женой, кому какие оценки ставить? Хоть и не нравится мне, очень не нравится история с этими тремя И.— Алмоне, Аудроне и Алдоной,— как-нибудь сам выпутаюсь.
Несмотря на конфликтную ситуацию — не конфликт, конечно, конфликтик! — Алоизасу приятно, что у него есть нечто отдельное от Лионгины. Что-то ей противостоящее. Запах Алмоне начинает бороться с Лионгиной в ее же собственном доме. Вспоминается тяжелое и горячее тело, жадные, тянущиеся к раковине руки, но лицо расплывчато. Раковина не дает сосредоточиться на лице. Розовая, светящаяся, говорящая раковина. Захватанная потными пальцами спортсменки. Быстро, словно боясь испачкаться, отсовывает ее к углу стола. Безликая Алмоне, придвинувшись вплотную, тяжело дышит. Рассердившись, Алоизас смахивает раковину в открытый портфель, прислоненный к ножке стола. Теперь Алмоне отдаляется, ее бледная тень тает. Он думает обо всей троице — Алмоне, Аудроне и Алдоне,— как бы со всем этим покончить? Провинившиеся студентки начинают водить хоровод вокруг него. Путаются лица, голоса, запах первой, назвавшейся Алмоне И., забивает запахи подруг и тянет его за собой, как слепца. Была бы одна, не стал бы упираться. Вывел бы тройку, и дело с концом. Спорт все-таки, кое-какие льготы допустимы. Но остальным — никаких поблажек! Аудроне из крепко обеспеченных: вилла в Паланге, ее не так-то просто обидеть. Ал-дону не даст в обиду влиятельный папаша. Правильнее всего было бы выделить из них Алмоне. Ей зачет, им — нет. Технически уладить не трудно. Сама приползет. Ведь уже приходила без приглашения. Ну что, решил, там-тарарам, тарарам-там-там?
Ловкач! Значит, Алмоне, по-твоему, достойна удовлетворительной оценки, а две другие — нет? Уж не потому ли, что сама навязывается и возбуждает его? Совсем было заглушённое Алоизасом чувство справедливости вновь оживает. Галлюцинации, какая-то эротика! Как в аудитории, чувствует, что лицо становится пористым. Можно насквозь проткнуть пальцем, не обязательно спицей или чем-то другим острым. Распустил слюни, размечтавшись о грудастой и крутобедрой девахе? Бездельнице? Все три — девки — наглые лентяйки. Глядишь, кто-нибудь подумает еще: хитер Губертавичюс, нарочно дубинкой грозит, чтобы легче было комбинировать. Мерзкое словцо — комбинировать. Очухайся, кому придет в голову такая мысль? Сам так буду думать, если не вырву зло с корнем. Стыд. Вдвойне стыдно, когда ожидаешь измученную, спешащую по своим муравьиным тропинкам Лионгину.
И где она шляется? Раскаяние вытесняется злобой. Что только не лезет в голову, когда тоскуешь по ней, но чтобы такое? Особо страстным он никогда не был, атаки студенток отбивал легко, не жалея об упущенных возможностях. А тут? Неужели променял бы ощущение чистоты, которым гордился, на благосклонность тупой девки? Мало кто поверит — целую неделю после свадьбы не прикасался к жене. Она очень боялась, он не хотел насильно. Не легко было, потому что интимную сторону любви он уже познал. Довольно сдержанно вел себя и потом, когда они наконец кое-как спелись. Погорячился пару раз в горах — в тех страшных горах, где наглость и физическая сила так и кричат о своем превосходстве над сдержанностью и мудростью. На короткое время — к счастью, на короткое! — поддался зову силы.
Чтобы неприятные, вернее сказать, непристойные мысли поскорее развеялись — как вонь от выкуренной рядом дешевой сигареты,— Алоизас ищет трубку. В последнее время балуется ею редко — врач-рентгенолог напугал.
Уминает табак большим пальцем. И пальцы словно не его, и трубка тоже. Раньше уже само ощущение полированного дерева, едва трубка укладывалась в ладонь, как в колыбель, настраивало на возвышенный лад. Аромат табака, не дыма, а табака, к которому еще не поднесена зажженная спичка, отгораживал от спешки, неудобств, от необходимости доказывать себе, что ты все еще порядочный человек. У него не было привычки жадно сосать мундштук из-за жгущего нутро желания забыться — для этого подходят дешевые сигареты, ломаешь одну за другой, пока не набьешь пепельницу ядовитыми, шипящими досадой окурками. Разжечь самолюбие, почувствовать себя выше обстоятельств, призвав на помощь не особенно живучий, лишь изредка вспыхивающий юмор,— вот что такое для него трубка, а не дрожь пальцев, не обжигающая горечь, будто крадешь удовольствие у самого с ебя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
Замутить бы эту реку, столкнуть в бегущую воду кусок берега! Решимость сорвать тонкую, наброшенную на ее истинные намерения вуаль росла в душе Алоизаса с каждой ее попыткой превратить в шутку его немые опасения, несвойственной ей скороговоркой засыпать тяжелые, как железобетонные блоки, падающие и давящие паузы. И все-таки Р. опередила его, это произошло в безумный день, когда был куплен билет на самолет — на кафедре уже несколько дней как отпенилось прощальное шампанское — и они обессиленные приплелись к ней на квартиру.
— Сейчас я спроворю ужин.— Сбросив усталость вместе с промокшей курточкой, Р. ожила, кинулась готовить, а ему почудилось, что это сцена из будущего, которому не суждено осуществиться. Мы как муж с женой: мужчина зверски устал, женщина варит пищу, но такого не будет, это обман. Он больше не мог думать о будущем, уставился на большую розовую раковину, стоявшую на этажерке. Господи, откуда здесь эта чистота?
— На что засмотрелся? — Р. проследила его взгляд и усмехнулась.— Мой талисман. Всюду с собой таскаю. Заплатила двести пятьдесят рублей. Послушай, как она шумит. Мы меняемся, голос раковины — никогда. Что ни говори, постоянство, а?
И вот на столе ужин — чай, жареные сосиски, грузинское вино, вместо букета цветов — раковина, есть на что смотреть, когда неловко скрещивать взгляды, чтобы не вырвались слова, о которых потом придется жалеть.
— Чего ковыряешь, не вкусно? — Р. первая не вынесла тишины, когда оба они цеплялись глазами за раковину.— Не удивляйся, Алоизас. То, что я сейчас скажу, прозвучит, может быть, бессовестно. Ты ведь рыцарь, раб ритуала и долга, к тому же по-литовски застенчив. Женщины легче перешагивают барьер обычаев и предрассудков. Они слабее, они и смелее.
Р. говорила внятно и медленно, давая ему время обдумать, но не возражать. Сценическая постановка голоса несколько нарушала печальную торжественность ее речи.
— Я — человек взрослый и догадываюсь, что значит три года аспирантуры — ужасающе огромный промежуток времени. За это долгое, невообразимо долгое время многое может случиться. Мы сами будем удивляться, не говоря уже о посторонних.— Р. подумала о Гертруде, прежде всего о Гертруде.— Одна только раковина останется, какой была, разве что хозяина сменит. Согласен?
— Да,— глухо подтвердил Алоизас. Он сказал бы то же самое, только другими словами. У нее речь лилась свободно, ему бы пришлось рушить неодолимые преграды.
— Жизнь меня не баловала.— Ее глаза смотрели прямо, и губы, и щербинка, она гордилась своей откровенностью.— Я мало рассказывала тебе о своей семье.
Мать умерла, ты знаешь. Отец содержит другую, неофициальную семью,— может, тоже знаешь, может, не знаешь, если не сообщила всеведущая Гертруда. Как теперь говорят и как скоро буду выражаться я сама, будущий кандидат-социолог, во всех сферах, включая личную, необходимо внедрять социальное планирование. Я намерена планировать свою жизнь. Обеспечить себе будущее.
— Подожди, я...— Алоизас не поспел за поворотом ее мысли. — Не пойми меня превратно, Алоизас. От тебя я ничего не
требую. Неужели ты хотел бы, чтобы я была тебе обузой? Принять решение и осуществить его я должна сама.
— Мы могли бы... пожениться.— Алоизас сказал то, чего говорить не собирался, весь день тенью следуя за ней, он мысленно репетировал менее мучительный вариант расставания.
~~~ Об этом я не говорю. И не скоро скажу. Я намерена связать не тебя — себя. Не буду чувствовать себя сильной без твоего плеча. Без постоянной духовной поддержки. Мне будет нелегко, и я хочу вдохнуть твою силу. Мои хозяева уехали навестить сына, он в армии.— Р. тайком, словно им следовало кого-то опасаться, глянула на дверь, и взгляд ее — занозой в живое тело — вонзился в него.— Эту ночь ты будешь спать здесь, Алоизас. Повторяю, никаких обязательств на тебя это не налагает. Если придется разочароваться или платить, и то и другое буду делать я. Я — слабее, за мной право первого хода.
Голос и категоричность ее слов раздражали его, однако такой сияющей — поднявшейся над собою, как бы парящей в воздухе и держащей в озаренной розовым светом руке раковину — он ее никогда не видел. Розово-голубая солнечная дымка.
— Нет, на такую жертву...
— Жертву? — Р. рассмеялась, чуть вульгарно, как будет казаться ему позже, много позже, когда он уже не сможет проверить свое тогдашнее впечатление.— Позволь мне увезти в дальние края крупицу счастья. Я хочу иметь то, чего никто у меня не отнимет. А тебе... тебе я оставлю эту раковину.
— Я не хочу раковины.
— Ты сам не знаешь, чего хочешь, Алоизас. Зато я знаю. А раковина... Она напомнит тебе об Р., когда я буду далеко. Ее очарование, загадочность. Ведь я для тебя теперь загадка, таинственная Незнакомка, не правда ли?
— Неравный обмен.—- В сознании Алоизаса бодрствовала частица здравого смысла.
— Боже мой, Алоизас! Это не обмен сувенирами. Перестань грызть себя и мучить меня. Ведь это наш последний вечер в Вильнюсе!
Алоизас переночевал в комнате Р. Диван был застелен покрывалом ее вязки, кусочек пола — сотканным ею же ковриком. Особой чистотой сверкала ее постель, ее ночная сорочка, ее тело.
В минуту отдыха, когда обессиленные лежали они рядом, шепотом договорились, что не станут устраивать трогательных сцен прощания на аэродроме. И все же Алоизас явился проводить. Р. улетела, он остался с раковиной. Ему не в чем было упрекнуть тебя — такие мгновения — как молнию — не удержишь,— однако он был разочарован в себе — послышалось ему сквозь рев заведенных моторов. Крикнула по-английски? Почему по-английски? Алоизас, мысленно догоняя ее, с надеждой всматривался в простор, где растаяла Р., уже не теоретически чувствуя, как бесконечно небо и как ничтожен человек, обреченный на ожидание. Огромная самоуверенность и необоримая надежда нужны, чтобы удержать над собой такое большое небо.
На лестнице свет. Произошло чудо, если это не Лионгина ввернула лампочку. Примчалась пораньше, чтобы мне было светло, чтобы в более спокойном состоянии сел я за стол? Алоизас едва сдерживается, так бы и влетел наверх единым духом. Смиряя нетерпение, все равно лупит каблуками по бетону, перепрыгивая через ступеньки. Заставляет себя вцепиться в перила, чтобы не побежать. Никто не встретил, за дверью тишина и темнота. Иначе и быть не могло, только беда пригнала бы ее раньше полуночи. Не зажигая света, прислушивается. Не ушами — лбом, протянутыми вперед руками. На секунду возникает надежда — а что, если она прячется? Лионгиной даже не пахнет. Если соскучился по запаху, открой шкаф и уткнись носом в ее летние платья. Этого он не сделает. И так весь пропитан ландышем. Не скрипнув шкафом, щелкнул выключателем, чтобы светом омыло лоб и ладони, еще ощущающие ее присутствие. Ищущие руки замирают — никого. А все-таки что-то мелькнуло и пропало вместе с мраком, растворилось в вещах, которых касались ее заботливые руки. Думать и чувствовать такое — глупо, глупее, чем ловить в темноте ее дыхание, соображает Алоизас, крайне недовольный собою.
Без промедления — за работу! Входишь в собственный дом, как на оставленную врагом территорию — со страхом и тревогой. Где это видано? Он разувается, наполняя квартиру оптимистическим, свидетельствующим о трудовом настрое пыхтением. Костюма не снимает, чтобы не тратить времени, а главное, чтобы не навалилось одиночество, которое нигде не бывает таким нестерпимым, как дома. Шаркая шлепанцами, приближается к столу и с ходу плюхается в кресло, словно в качающуюся на волнах лодку. Не ждущую опаздывающих, отплывающую к надежному берегу лодку.
Уж не ладья ли Харона? Он отгоняет эту коварную мысль и листает рукопись. Гм, на чем же мы остановились? «Поскольку художники имитируют действующих людей, то потому и эти люди должны быть хорошими или плохими: и характеры почти всегда склоняются к этому, так как...» Ребенку ясно, что это не годится для нашего объевшегося всякой дьявольщиной времени. На кой черт я потел, переводя эту цитату из Аристотеля? «Настоящий контраст — это контраст характеров и ситуаций,контраст интересов». Схема Дидро подходит больше, особенно если подчеркнуть «контраст интересов». Сент-бёв... Какая связь между аспектами, рассматриваемыми Аристотелем, Дидро и Сент-Бёвом? Карандаши остро отточены, бумага гладкая и твердая, никто не мешает искать связь, кроме... Лионгины. И карандаши, и бумага уложены ею так, чтобы кололи глаза, едва надумаешь вздохнуть посвободнее. Все пропитано ею, а ее нет, и неинтересен любимый им Сент-Бёв.
За какие грехи паришься дома в пиджаке? Вошла бы вдруг Лионгина — испугалась. Привыкла к его всегдашней аккуратности, к неизменным привычкам. Автомат я, что ли? Вместо того чтобы аккуратно развязать, Алоизас сдирает галстук через голову, с пиджаком и галстуком в руках идет к шкафу. Пока он все это проделывает, его вновь охватывает ожидание, от которого он было избавился. Открывает дверцы осторожно, словно там Лионгина, а не ее туалеты, продолжающие излучать слабый запах минувших дней. Почему минувших, восстает он против нахлынувшей печали. Ландыш ни печален, ни весел.
Алоизас, уже в свитере, возвращается к столу. Вам слово, уважаемый Сент-Бёв! «Что может быть банальнее, чем публичное самовосхваление и афиширование своих благородных, чистых, возвышенных, альтруистических, христианских, филантропических чувств? Неужели я должен принимать эти речи за чистую монету и хвалить их за благородство, как это делают ежедневно собратья по перу или златоусты, которые и мне щедро отмеряют звонкие похвалы?» Не в бровь, а в глаз! И все же... где Лионгина? Прибежала, ввернула лампочку и умчалась? Чтобы не сомневался он в ее появлении, поставила зеленую вазочку с веткой примулы. Цветок, которого не заметил вчера, мог бы растрогать, но Алоизас воспринимает его как укор. Видишь, видишь, какая я — работящая, заботливая, преданная, по сравнению с тобой, бездельником? Разрываюсь на части, едва волочу ноги, но помню, что ты не выносишь темноты и необыкновенно любишь цветочки...
Безумие, растравляет себя Алоизас, безумие и полная измена себе, когда ждешь и ничего не можешь делать, пока она не притащится, а потом, глядя на измученную и жалея ее, бесишься, что попусту ушло время. Сорвать петлю, сжимающую горло! Не ждать больше! А если и ждать, то не мучительно, не прислушиваясь — вот-вот раздастся ее дыхание. Прежде всего прочь часики, тамга рарам, тарарам-там-там! Часики отправляются в ящик стола. Все равно слышно тиканье. Пускай. Не слушать. И без того чувствуешь, как безнадежно тает время. Каждым толчком крови, каждым выдохом чувствуешь. Главное — выбраться из депрессии. Да, депрессии — как иначе назовешь подобное состояние? Не пишется, мысль, едва возникнув, цепляется за вещи и детали, которые не должны тебя интересовать, но разве это причина, чтобы сходить с ума? Сверкнет в сознании молния, и одним прыжком одолеешь преграду, перед которой топчешься неделю.
Пока что послушаем музыку. Музыка облагораживает чувства, успокаивает и т. д.
Как-то они загорелись, купили стереопроигрыватель, сначала слушали каждый вечер, потом все реже, пока не перестали совсем. Пристрастно, дрожащими пальцами перебирает он конверты с пластинками. Шостакович? Когда бежишь от тревоги, его музыка слишком тяжела. Моцарт? Да, Моцарт! Строгий и грациозный, даже печаль его чиста, как отсветы хрустальных люстр на королевском паркете. С Моцартом приятно и грустить, и тревожиться. Что за чертовщина? Не крутится. Заело. Лионгина! Без нее ни почистить, ни смазать. Неудача с проигрывателем отбрасывает Алоизаса назад — в гибельное ожидание. Самого простого не умею сделать, сызмала приучила Гертруда беречь себя цдя более важных дел, ждать, что кто-то другой устранит неполадки. Обе они спелись в этом вопросе. И Лионгине удобно водить меня на коротком поводке. Музыки не послушаешь без нее, не говоря уже о том, что фразы, когда ее нет, не свяжешь. Любопытно: а что ты вообще можешь без нее, коллега Губертавичюс? Риторический вопрос ударяется о невидимую броню. Все, все могу, там-тарарам, тарарам-там-там! Это я веду наш побитый бурей корабль — не она. К книге на пушечный выстрел не подпускаю. Вытирать пыль со стола — пожалуйста. В академические же дела ей соваться запрещено. Не потерплю ни малейшего вмешательства. Ведь не советуюсь с женой, кому какие оценки ставить? Хоть и не нравится мне, очень не нравится история с этими тремя И.— Алмоне, Аудроне и Алдоной,— как-нибудь сам выпутаюсь.
Несмотря на конфликтную ситуацию — не конфликт, конечно, конфликтик! — Алоизасу приятно, что у него есть нечто отдельное от Лионгины. Что-то ей противостоящее. Запах Алмоне начинает бороться с Лионгиной в ее же собственном доме. Вспоминается тяжелое и горячее тело, жадные, тянущиеся к раковине руки, но лицо расплывчато. Раковина не дает сосредоточиться на лице. Розовая, светящаяся, говорящая раковина. Захватанная потными пальцами спортсменки. Быстро, словно боясь испачкаться, отсовывает ее к углу стола. Безликая Алмоне, придвинувшись вплотную, тяжело дышит. Рассердившись, Алоизас смахивает раковину в открытый портфель, прислоненный к ножке стола. Теперь Алмоне отдаляется, ее бледная тень тает. Он думает обо всей троице — Алмоне, Аудроне и Алдоне,— как бы со всем этим покончить? Провинившиеся студентки начинают водить хоровод вокруг него. Путаются лица, голоса, запах первой, назвавшейся Алмоне И., забивает запахи подруг и тянет его за собой, как слепца. Была бы одна, не стал бы упираться. Вывел бы тройку, и дело с концом. Спорт все-таки, кое-какие льготы допустимы. Но остальным — никаких поблажек! Аудроне из крепко обеспеченных: вилла в Паланге, ее не так-то просто обидеть. Ал-дону не даст в обиду влиятельный папаша. Правильнее всего было бы выделить из них Алмоне. Ей зачет, им — нет. Технически уладить не трудно. Сама приползет. Ведь уже приходила без приглашения. Ну что, решил, там-тарарам, тарарам-там-там?
Ловкач! Значит, Алмоне, по-твоему, достойна удовлетворительной оценки, а две другие — нет? Уж не потому ли, что сама навязывается и возбуждает его? Совсем было заглушённое Алоизасом чувство справедливости вновь оживает. Галлюцинации, какая-то эротика! Как в аудитории, чувствует, что лицо становится пористым. Можно насквозь проткнуть пальцем, не обязательно спицей или чем-то другим острым. Распустил слюни, размечтавшись о грудастой и крутобедрой девахе? Бездельнице? Все три — девки — наглые лентяйки. Глядишь, кто-нибудь подумает еще: хитер Губертавичюс, нарочно дубинкой грозит, чтобы легче было комбинировать. Мерзкое словцо — комбинировать. Очухайся, кому придет в голову такая мысль? Сам так буду думать, если не вырву зло с корнем. Стыд. Вдвойне стыдно, когда ожидаешь измученную, спешащую по своим муравьиным тропинкам Лионгину.
И где она шляется? Раскаяние вытесняется злобой. Что только не лезет в голову, когда тоскуешь по ней, но чтобы такое? Особо страстным он никогда не был, атаки студенток отбивал легко, не жалея об упущенных возможностях. А тут? Неужели променял бы ощущение чистоты, которым гордился, на благосклонность тупой девки? Мало кто поверит — целую неделю после свадьбы не прикасался к жене. Она очень боялась, он не хотел насильно. Не легко было, потому что интимную сторону любви он уже познал. Довольно сдержанно вел себя и потом, когда они наконец кое-как спелись. Погорячился пару раз в горах — в тех страшных горах, где наглость и физическая сила так и кричат о своем превосходстве над сдержанностью и мудростью. На короткое время — к счастью, на короткое! — поддался зову силы.
Чтобы неприятные, вернее сказать, непристойные мысли поскорее развеялись — как вонь от выкуренной рядом дешевой сигареты,— Алоизас ищет трубку. В последнее время балуется ею редко — врач-рентгенолог напугал.
Уминает табак большим пальцем. И пальцы словно не его, и трубка тоже. Раньше уже само ощущение полированного дерева, едва трубка укладывалась в ладонь, как в колыбель, настраивало на возвышенный лад. Аромат табака, не дыма, а табака, к которому еще не поднесена зажженная спичка, отгораживал от спешки, неудобств, от необходимости доказывать себе, что ты все еще порядочный человек. У него не было привычки жадно сосать мундштук из-за жгущего нутро желания забыться — для этого подходят дешевые сигареты, ломаешь одну за другой, пока не набьешь пепельницу ядовитыми, шипящими досадой окурками. Разжечь самолюбие, почувствовать себя выше обстоятельств, призвав на помощь не особенно живучий, лишь изредка вспыхивающий юмор,— вот что такое для него трубка, а не дрожь пальцев, не обжигающая горечь, будто крадешь удовольствие у самого с ебя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70