Одна из них прояснилась: будут скомканы не только вечера, но и утра, до сих пор дававшие заряд бодрости и разумности всего — даже пара изо рта. Он шагает, свободно дыша, эти минуты принадлежат ему — затишье перед боем, из которого он непременно должен выйти победителем, однако нет радости, нет привычной гордости, хотя Лионгина ласкает его глазами уважительнее и преданнее, чем в другие утра.
Где же она настоящая? Во сне? На улице? Не дал ей вырваться — схватил посреди тротуара, притянул. Чистые, преданные глаза и испуг, что снова не угодила. Голой рукой заправляя его выбившийся шарф, смущенно извинилась за сон.
— Бедняжка. Не дала спать. Иди, тебе нельзя опаздывать. Студенты ждут.
— Ждут, как же!
Ждут неприятности, трио халтурщиц, дешевые соблазны, черт знает что.
— Что-нибудь на работе, Алоизас? Ничего не рассказываешь.
Разве услыхала бы сквозь бред? Ведь это не ты — сорок восемь килограммов костей и кожи. Голос и тот не твой — какой-то сухой, тусклый. Потому и молчу. Удержался, чтобы не крикнуть, не ошарашить посреди улицы.
— Ничего. Что со мной может случиться? С двоечниками воюю. Студенты — народ беспокойный.— И прибавил горько, обжигаясь упреком: — А у тебя сны, горы снились!
Ушел, не оборачиваясь, стремясь оторваться от той, которая душой и телом принадлежа ему, принадлежала еще кому-то, пусть не осязаемому и реально не существующему. Ужасные видения. Ни с чем не сообразные всплески подсознания. Горы и умершая девочка у их подножия. Откуда это кошмарное сочетание? В горах никакой Вангуте не было. И потом тоже. Живой Вангуте она не видела, хотя много раз собиралась навестить ее с Аницетой. К мертвой не поехала, и вот малышка — тайная спутница ее мыслей. Что бы это могло значить? Все еще бродит по горам, пусть и пригасшим, и все, что дорого ей, складывает тайком в их тени? Ведь на самом деле ее горы давно сплющились, как порванный мешок с зерном. Все, восхищавшее ее в чужих краях, дешевый фарс, на собственной шкуре узнала. Лучшего определения не подберешь — позорный фарс. Еще немножко — и отдалась бы какому-то проходимцу. На глазах у законного мужа и всей патриархальной деревни. Ее парализованный дух не сопротивлялся, если бы не он, Алоизас, не его твердость...
И все-таки он был недостаточно суров, как того требовало растоптанное мужское достоинство. Ее склонность к легкомысленным фантазиям, не вырубленная в свое время топором, пустила глубокие корни. И вдруг расцвела пышной, ядовитой зеленью. Вот как вознагражден он за свое великодушие, за попытки все забыть, за... чай! Смех и грех — Алоизас Губертавичюс и чашки, ложки, сахарница? Не смех — идиотизм! Что сказала бы, узнай об этом, Гертруда? Он как бы видит перед собой Гертруду: одета по-зимнему, в меховой шапке, облачко пара из ноздрей, заиндевелые усики. Никогда не представлял себе сестру с инеем над верхней губой. Сон Лионгины ужаснул бы ее, а еще больше — поведение брата, неразумными услугами поощряющего эскапады жены, его долготерпение и всепрощение. Что же, должен был с кулаками броситься на спящую? Схватив за волосы, бить головой об стену? Алоизас рассердился на Гертруду, будто и впрямь пристала по дороге и, кривя губы, учит, как усмирить жену. Гипсовое лицо, сорок семь или восемь килограммов веса, с раннего утра до полуночи функционирующий робот...
Вот какая у него жена! Но именно такая пробудила в нем чувство, выжимающее из глаз слезу... Забываешь о себе, даже слезы вытереть забываешь... Пусть катятся... А все-таки ужасен ее бред — какой-то стриптиз подсознания... От безнадежности, от загнанности. Надо бы ей помочь, не дать совсем погибнуть. Помоги, если такой хитрый — руки же связаны! Да, прежде всего освобожу руки. Лучше всего смогу помочь ей, если возьму быка за рога. Там-тарарам, тарарам-там-там! Гм, где же этот бык? Осточертевшее недоразумение с девицами из группы М.? По ошибке не ухвати за хвост кота — поцарапает и убежит. Бык, который мычит и роет копытами землю,— рукопись на твоем столе, не забывай. Конечно, троица наглых лентяек выводит из себя. Непременно уладить: или — или...
— Ах, коллега Алоизас!
Семенящая рядом коллега Ч. осмелилась коснуться его рукава. Вся в белом сверкании — лицо, шапочка, улыбка. Казалось, произносит бессмысленные белые слова и ничем не пахнет: ни потом, ни духами. Ее жизнь за стенами института — поэзия, полная вздохов. Поиски забытых следов, оплакивание найденных и новые разочарования. Разочарования приносят ей и радость — не только боль. Может, потому, что сотканы из тумана и дымки. 'Это взывает к эху — не к живому человеку.
Такая поэзия должна бы нравиться Алоизасу, почему-то он больше не радуется ей.
— Я вам не мешаю, коллега?
— Не имею привычки разговаривать сам с собою.
— Простите, коллега, не могу не спросить. У вас неприятности в группе бедняги М.?
С лица Алоизаса сошла благосклонная улыбка. Губы сжались, брови сдвинулись. Замкнулся, чтобы и щелочки не осталось, куда можно проникнуть. Ч. уже не Ч.— чья-то попытка подкупить сочувствием, потом спеленать и выставить, как чучело.
— Не жалуюсь. У меня все прекрасно.
— Я не утверждаю, что у вас что-то не в порядке. Вы — один из лучших специалистов кафедры, и никто, тем более я, не сомневается, что...— Коллега Ч. разволновалась, однако к белизне не примешалось никаких оттенков. Студенты прозвали ее Я слыхала... Мне показалось...
— Не знаю, что вы слышали, милая коллега. Просто я не собираюсь снижать требований, потакая недобросовестным студентам.
— Не подумайте, что я вас осуждаю! Напротив, восхищаюсь вами как коллегой. Хотела только...
— За все время преподавательской работы я не вывел ни единой оценки, за которую мог бы упрекнуть себя.
— Да-да, совершенно верно.
Именно поэтому...
— Интересно, милая коллега, какой камешек закатали вы в снежок. Смелее!
— Напротив, хочу оградить вас от камней. Видите ли, отдельные неуспевающие студенты — еще не все. Есть побочные, чрезвычайно важные обстоятельства.
— Хотите сказать — покровители, заступники?
— Пока ничего определенного не знаю, однако...
— Это не новость для меня. С самого начала почувствовал, что тут они есть! — Алоизас любовался переливами своего голоса и ее испуганным личиком. Он прямо рос в собственных глазах, отбрасывая прочь подленькую мысль, что предупреждение Ч. вполне может свидетельствовать о набирающей силу черной туче.
— Рада, коллега, что для вас это не новость. Значит, сумеете выкрутиться.
Алоизас с минуту постоял неподвижно, высоко задрав подбородок. Едва удержался, чтобы не поднять указательный палец, словно вещая с кафедры.
— Я веду честную игру. Выкручиваться не собираюсь и ничего не боюсь.
— Простите, коллега,— голубые глазки Ч. печально замерцали.— Именно тому, кто играет честно, и приходится бояться.
— Ерунда! — грубовато отмахнулся Алоизас, будто Ч. виновница всей этой неразберихи в группе М.
— Во-первых, честность не все и не всегда правильно понимают.
— Во-вторых?
— Простите, я напрасно вмешиваюсь. Во-вторых, может случиться так, что за честность придется дорого заплатить.
Почему ее прозвали Молодая симпатичная женщина.
— Не волнуйтесь. Я не из глины. Меня нелегко смять.
— Боюсь, ничем больше не смогу помочь вам.
— Вы уже и так мне помогли, спасибо.
— Я имею в виду дальнейший ход событий. Если недоразумение выплеснется на поверхность.— Наконец-то коллега Ч. покраснела, спрятала пошедшие светлыми пятнами щеки в белом пушистом воротничке.
Ясно, ясно, почему она. Боится потерять жалкий клочок травы — место преподавателя и комнатенку в общежитии, где строчит свои стихи. Грозит ей такая опасность? Скорее всего самовнушение. У страха глаза велики.
— Поступайте, как хотите, коллега.— Алоизас приподнял шляпу.
— Я считала своим долгом предупредить вас. Больше...
— Хватит и этого.
— Понимаю, этого мало.
К сожалению... Я не умею бороться с грубыми, практичными людьми.
— Разве я призываю вас бороться, милая Ч.? Кажется, нет. Если бы рядом рдело не личико милосердной коллеги Ч.— другой сотрудницы или сотрудника,— Алоизас ответил бы резче. Жаль, не видит Лионгина, как он очерчивает шляпой дугу, сопровождая свой твердый ответ. Так поставит он на место каждого, кто посмеет посягнуть на его право оставаться самим собою!
По дороге на факультет его поймал коллега Д. Если не остеречься, его круглое красное лицо может обжечь, как горячий утюг. Все избегают его из-за злополучной привычки чуть ли не бодать собеседника своей раскаленной физиономией. Жар чужих щек и брызги слюны куда как неприятны! Еще неприятнее его пристрастие очертя голову кидаться в водоворот воображаемых событий.
— Молодец, Алоизас! Наслышан, что разворошил ты осиное гнездо. Давно пора. Я всем говорил и говорю. Пора!
— Лично я ничего о гнездах и тому подобном не слыхал.— Алоизас отстранился от навалившегося на него Д., отвернул голову вправо. Тот немедленно тоже подался вправо. Его глазное иблоко было красное от лопнувшего сосудика.
— Скромность украшает человека. Влепил двойки любимчикам деканата! Браво!
— Мало ли кого приходится просить прийти повторно? Пересдадут.— Алоизас отвернул лицо влево, чтобы уклониться от дыхания и брызг слюны. Влево метнулась и короткая красная шея коллеги.
— Кому другому, а мне пыль в глаза не пускай. Ты любимчикам нарочно по кукишу, нарочно! Многим бы хотелось так. Брани, Алоизас!
— Вот как? — Алоизас не находил способа, чтобы увернуться от влажного жаркого дыхания.— Жаль, не знал. Пощадил бы.
Что ты, что ты! Все мы восхищаемся тобою. Я-то самым искренним образом. Не отступай с поля боя! Это было бы позором, страшным позором! — Казалось, глазные сосудики продолжают лопаться от усилий ухватить зрачками больше, чем они способны увидеть.— Не знал разве, что Алдоне И. ставят пятерки независимо от ответа?
— Успокойтесь, коллега. На этот раз она честно заслужила свою двойку.
— Как же тут успокоиться, если из-за таких, извините за выражение, шлюшек мы теряем свой авторитет? Легко сказать! Одной дашь поблажку, другой, и тебя нет. Мало того, что вынужден ставить пятерки, приходится еще сплетни терпеть. Добьются своего и потешаются над нашей мягкотелостью!
— Вот и не будьте мягкотелым.
— Наконец-то мы поняли друг друга! — Коллега Д. расхохотался, уже не красный, а иссиня-пунцовый.— И не смей говорить, что невзначай отшлепал.
Неужели меня боишься, Алоизас? Я всей душой на твоей стороне! Дурачкам можешь заливать, мол, не ведал, что творишь,— не мне, старому институтскому волку. Разворошил осиное гнездо. Молодец, Алоизас!
— Простите, милый мой Д., не пойму: вам-то лично какая радость от разворошенного гнезда?
— В большие люди не мечу, как некоторые. Пользы себе не ищу. Я за правду-матку! — Его лоб, усеянный крупными порами, мазанул, словно теплой тряпкой, кончик носа Алоизаса.
— Могли бы свою любовь к правде-матке выражать несколько сдержаннее.— Он шагнул в сторону и сердито отвернулся.— Ведь за копейку продадите, как только вам, милый Д., ее предложат. Растрезвоните, что Губертавичюс, мстя кафедре и деканату, срезал несколько бедненьких студенток.
— Ты это серьезно, скажи, серьезно?
— Абсолютно серьезно.
— Что ж, насильно мил не будешь. Я никому не навязываюсь, особенно гордецам! Однако учти, когда тебя вскоре прижмут за наглость, я и пальцем не шевельну, чтобы помочь! — Горячий утюг обжег и скользнул прочь вместе со своей пустой жизнью, равнодушной к добру и злу, к людям и их бедам.
— Такие чужими бедами кормятся,— громко произнес Алоизас то, о чем подумал.
— Храбрец! Правдоискатель! Увидишь, тебя моментально в бараний рог скрутят! — разорялся поодаль Д.
Алоизас топнул ногой, Д. поскользнулся на ровном квадрате пола и смешно взмахнул руками. Алоизас расхохотался. Смех заглушал неприятное сосание под ложечкой - ведь ему же недвусмысленно пригрозили! Он давно не слышал своего смеха. Казалось, на протяжении многих лет прислушивался к жуткому шепоту жены, ее то ли снам, то ли не снам, отбрасывающим в пережитый кошмар, и сам он этим кошмаром окутан и уже не отличает бреда от действительности. А ведь есть жизнь, там-тара-рам, есть борьба, тарарам-там-там! Слышишь, Лина?
...Восхитительная Р. отдалась Алоизасу так очаровательно и бескорыстно, что можно было надеяться на счастливый исход их затянувшихся отношений, их неспособности или нежелания соединить свои жизни на пути к единой цели. Увы, таковой не существовало, каждый лелеял свое, не собираясь уступать. То, что случилось перед тем, как Р. упорхнула в Москву, было похоже на радугу в небе. Вспыхнула внезапно и так же внезапно растаяла, Алоизас не успел даже вглядеться в блекнущие краски. Опять новое начало — не конец? Еще более туманное и противоречивое, разрушающее фундамент жизни? Одурев от счастья, Алоизас широко раскинул руки, но заключить в объятия смог лишь раковину. Таинственно гудящую, пробуждающую воспоминания. А что они такое, пусть самые сладостные, при безжалостном свете дня, при необъятных расстояниях и неудержимо бегущем времени? Порой им овладевала гордость — вел себя, как положено мужчине, но чаще — глухая тревога, подогреваемая таинственным и ко всему равнодушным гулом раковины.
Что тревожиться? Что непредвиденное и неожиданное может случиться? Он не собирался соблазнять Р., скорее сам был соблазнен ею. А если и нет, то все равно вырван из привычного течения дней и привычного понимания своих обязанностей по ее милости.
Сам он — помнит это точно — ничего ей не обещал. Они сблизились, не взяв на себя никаких обязательств. Может, опомнившись, потребует она свое? Время шло, Р. молчала. Забыла? Забыла, как таяла в его объятиях! Она не любила писать — сама часто об этом говорила,— но унесшее ее небо висело над головой Алоизаса, как огромное невскрытое письмо. Тоску, презрение, град упреков — чего только не содержало это воображаемое письмо. Неразгаданные намерения Р. особенно омрачали ночи Алоизаса, когда он лишался опоры дневных дел и мыслей. Хватался за ее прощальные слова, отогревал их губами, как вытащенный из холодильника плод. Плод уже не пахнул садом — льдом и химией,— а ведь был же сакраментальный смысл в ее словах. Я люблю тебя! Хочу быть твоей — не чьей-либо еще! Принадлежать тебе телом и душой! Но как раз этого он и не слышал. Чужая языковая скорлупа ломала зубы.
Усомнившись в искренности Р., Алоизас не сразу засомневался в себе. Отчего он больше страдал: оттого, что она ускользнула из его рук, или потому, сам стал ненужным Р.? И то и другое больно било по его амбиции. Он, Алоизас Губертавичюс, выступает в роли отвергнутого и униженного? Ерунда! Смех! Холодный душ по утрам, добавить к зарядке бег — и он, придя в норму, опять будет видеть не клочья тумана, а истинное положение вещей. Ни здравый рассудок, ни дополнительные спортивные не помогали, понемногу росло чувство вины. Ведь сам ом не был готов ответить на ее сакраментальную фразу такой же. Более того, накануне сближения намеревался порвать с Р. навсегда. Долгое время любовался ею, как цветком — яркими лепестками, ароматом! — хотя выросла она отнюдь не в оранжерее. Когда сбросила маску легкомыслия и показала ему другое свое лицо — истинное или тоже ненастоящее, кто знает? — он испугался. Не столько ее, сколько за свой мир, который мечтал создать. В противном случае он удержал бы ее и вырвал бы из закушенных губ оригинал — не английский дубликат. Даже то, что задевало сердечную струнку — ее трогательная охота за рублями, мучения со щербинкой,— втайне смущало его. Признать свою непоследовательность Алоизасу было нелегко. Так же трудно, как и вину. Двойственность необходимо было изжить. Не станешь же строить на треснувшем фундаменте? Избавиться от нее в одиночку он был не в силах. Принадлежал себе не целиком.
— Знатоки толпами валят в Москву. Не собираешься ли посмотреть Гойю? — ясным, без намеков, голосом спросила Гертруда.
Алоизас заглянул к ней без всякого дела и неожиданно обнаружил здесь следы Р., законсервированные для длительного хранения. Тут она была еще такой, какой он лишился. Ее яростное сверкание с целью понравиться кому-нибудь. Ее серьезные паузы. Возможность, не унижаясь, увидеть ее, обожгла радостью. Алоизас, попивая кофе, потел, будто уже сидел в пальто и шляпе, собравшись в дорогу.
— Все мещане всполошились. Не знаю. Возможно, — цедил он сквозь стиснутые зубы.
Червяк, слизняк, медуза, клеймил себя Алоизас по дороге в Москву и в самой Москве. Сквозь страшные рожи Гойи проглядывала ангельская белизна Р., ее победоносная улыбка. В обнаженной Махе сверкнула нагота, которую не успел хорошо рассмотреть, но постоянно ощущал как удаляющееся пламя — незабываемое тело Р.
Таким собою Алоизас окончательно возмутился. Р. губила его, его призвание.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
Где же она настоящая? Во сне? На улице? Не дал ей вырваться — схватил посреди тротуара, притянул. Чистые, преданные глаза и испуг, что снова не угодила. Голой рукой заправляя его выбившийся шарф, смущенно извинилась за сон.
— Бедняжка. Не дала спать. Иди, тебе нельзя опаздывать. Студенты ждут.
— Ждут, как же!
Ждут неприятности, трио халтурщиц, дешевые соблазны, черт знает что.
— Что-нибудь на работе, Алоизас? Ничего не рассказываешь.
Разве услыхала бы сквозь бред? Ведь это не ты — сорок восемь килограммов костей и кожи. Голос и тот не твой — какой-то сухой, тусклый. Потому и молчу. Удержался, чтобы не крикнуть, не ошарашить посреди улицы.
— Ничего. Что со мной может случиться? С двоечниками воюю. Студенты — народ беспокойный.— И прибавил горько, обжигаясь упреком: — А у тебя сны, горы снились!
Ушел, не оборачиваясь, стремясь оторваться от той, которая душой и телом принадлежа ему, принадлежала еще кому-то, пусть не осязаемому и реально не существующему. Ужасные видения. Ни с чем не сообразные всплески подсознания. Горы и умершая девочка у их подножия. Откуда это кошмарное сочетание? В горах никакой Вангуте не было. И потом тоже. Живой Вангуте она не видела, хотя много раз собиралась навестить ее с Аницетой. К мертвой не поехала, и вот малышка — тайная спутница ее мыслей. Что бы это могло значить? Все еще бродит по горам, пусть и пригасшим, и все, что дорого ей, складывает тайком в их тени? Ведь на самом деле ее горы давно сплющились, как порванный мешок с зерном. Все, восхищавшее ее в чужих краях, дешевый фарс, на собственной шкуре узнала. Лучшего определения не подберешь — позорный фарс. Еще немножко — и отдалась бы какому-то проходимцу. На глазах у законного мужа и всей патриархальной деревни. Ее парализованный дух не сопротивлялся, если бы не он, Алоизас, не его твердость...
И все-таки он был недостаточно суров, как того требовало растоптанное мужское достоинство. Ее склонность к легкомысленным фантазиям, не вырубленная в свое время топором, пустила глубокие корни. И вдруг расцвела пышной, ядовитой зеленью. Вот как вознагражден он за свое великодушие, за попытки все забыть, за... чай! Смех и грех — Алоизас Губертавичюс и чашки, ложки, сахарница? Не смех — идиотизм! Что сказала бы, узнай об этом, Гертруда? Он как бы видит перед собой Гертруду: одета по-зимнему, в меховой шапке, облачко пара из ноздрей, заиндевелые усики. Никогда не представлял себе сестру с инеем над верхней губой. Сон Лионгины ужаснул бы ее, а еще больше — поведение брата, неразумными услугами поощряющего эскапады жены, его долготерпение и всепрощение. Что же, должен был с кулаками броситься на спящую? Схватив за волосы, бить головой об стену? Алоизас рассердился на Гертруду, будто и впрямь пристала по дороге и, кривя губы, учит, как усмирить жену. Гипсовое лицо, сорок семь или восемь килограммов веса, с раннего утра до полуночи функционирующий робот...
Вот какая у него жена! Но именно такая пробудила в нем чувство, выжимающее из глаз слезу... Забываешь о себе, даже слезы вытереть забываешь... Пусть катятся... А все-таки ужасен ее бред — какой-то стриптиз подсознания... От безнадежности, от загнанности. Надо бы ей помочь, не дать совсем погибнуть. Помоги, если такой хитрый — руки же связаны! Да, прежде всего освобожу руки. Лучше всего смогу помочь ей, если возьму быка за рога. Там-тарарам, тарарам-там-там! Гм, где же этот бык? Осточертевшее недоразумение с девицами из группы М.? По ошибке не ухвати за хвост кота — поцарапает и убежит. Бык, который мычит и роет копытами землю,— рукопись на твоем столе, не забывай. Конечно, троица наглых лентяек выводит из себя. Непременно уладить: или — или...
— Ах, коллега Алоизас!
Семенящая рядом коллега Ч. осмелилась коснуться его рукава. Вся в белом сверкании — лицо, шапочка, улыбка. Казалось, произносит бессмысленные белые слова и ничем не пахнет: ни потом, ни духами. Ее жизнь за стенами института — поэзия, полная вздохов. Поиски забытых следов, оплакивание найденных и новые разочарования. Разочарования приносят ей и радость — не только боль. Может, потому, что сотканы из тумана и дымки. 'Это взывает к эху — не к живому человеку.
Такая поэзия должна бы нравиться Алоизасу, почему-то он больше не радуется ей.
— Я вам не мешаю, коллега?
— Не имею привычки разговаривать сам с собою.
— Простите, коллега, не могу не спросить. У вас неприятности в группе бедняги М.?
С лица Алоизаса сошла благосклонная улыбка. Губы сжались, брови сдвинулись. Замкнулся, чтобы и щелочки не осталось, куда можно проникнуть. Ч. уже не Ч.— чья-то попытка подкупить сочувствием, потом спеленать и выставить, как чучело.
— Не жалуюсь. У меня все прекрасно.
— Я не утверждаю, что у вас что-то не в порядке. Вы — один из лучших специалистов кафедры, и никто, тем более я, не сомневается, что...— Коллега Ч. разволновалась, однако к белизне не примешалось никаких оттенков. Студенты прозвали ее Я слыхала... Мне показалось...
— Не знаю, что вы слышали, милая коллега. Просто я не собираюсь снижать требований, потакая недобросовестным студентам.
— Не подумайте, что я вас осуждаю! Напротив, восхищаюсь вами как коллегой. Хотела только...
— За все время преподавательской работы я не вывел ни единой оценки, за которую мог бы упрекнуть себя.
— Да-да, совершенно верно.
Именно поэтому...
— Интересно, милая коллега, какой камешек закатали вы в снежок. Смелее!
— Напротив, хочу оградить вас от камней. Видите ли, отдельные неуспевающие студенты — еще не все. Есть побочные, чрезвычайно важные обстоятельства.
— Хотите сказать — покровители, заступники?
— Пока ничего определенного не знаю, однако...
— Это не новость для меня. С самого начала почувствовал, что тут они есть! — Алоизас любовался переливами своего голоса и ее испуганным личиком. Он прямо рос в собственных глазах, отбрасывая прочь подленькую мысль, что предупреждение Ч. вполне может свидетельствовать о набирающей силу черной туче.
— Рада, коллега, что для вас это не новость. Значит, сумеете выкрутиться.
Алоизас с минуту постоял неподвижно, высоко задрав подбородок. Едва удержался, чтобы не поднять указательный палец, словно вещая с кафедры.
— Я веду честную игру. Выкручиваться не собираюсь и ничего не боюсь.
— Простите, коллега,— голубые глазки Ч. печально замерцали.— Именно тому, кто играет честно, и приходится бояться.
— Ерунда! — грубовато отмахнулся Алоизас, будто Ч. виновница всей этой неразберихи в группе М.
— Во-первых, честность не все и не всегда правильно понимают.
— Во-вторых?
— Простите, я напрасно вмешиваюсь. Во-вторых, может случиться так, что за честность придется дорого заплатить.
Почему ее прозвали Молодая симпатичная женщина.
— Не волнуйтесь. Я не из глины. Меня нелегко смять.
— Боюсь, ничем больше не смогу помочь вам.
— Вы уже и так мне помогли, спасибо.
— Я имею в виду дальнейший ход событий. Если недоразумение выплеснется на поверхность.— Наконец-то коллега Ч. покраснела, спрятала пошедшие светлыми пятнами щеки в белом пушистом воротничке.
Ясно, ясно, почему она. Боится потерять жалкий клочок травы — место преподавателя и комнатенку в общежитии, где строчит свои стихи. Грозит ей такая опасность? Скорее всего самовнушение. У страха глаза велики.
— Поступайте, как хотите, коллега.— Алоизас приподнял шляпу.
— Я считала своим долгом предупредить вас. Больше...
— Хватит и этого.
— Понимаю, этого мало.
К сожалению... Я не умею бороться с грубыми, практичными людьми.
— Разве я призываю вас бороться, милая Ч.? Кажется, нет. Если бы рядом рдело не личико милосердной коллеги Ч.— другой сотрудницы или сотрудника,— Алоизас ответил бы резче. Жаль, не видит Лионгина, как он очерчивает шляпой дугу, сопровождая свой твердый ответ. Так поставит он на место каждого, кто посмеет посягнуть на его право оставаться самим собою!
По дороге на факультет его поймал коллега Д. Если не остеречься, его круглое красное лицо может обжечь, как горячий утюг. Все избегают его из-за злополучной привычки чуть ли не бодать собеседника своей раскаленной физиономией. Жар чужих щек и брызги слюны куда как неприятны! Еще неприятнее его пристрастие очертя голову кидаться в водоворот воображаемых событий.
— Молодец, Алоизас! Наслышан, что разворошил ты осиное гнездо. Давно пора. Я всем говорил и говорю. Пора!
— Лично я ничего о гнездах и тому подобном не слыхал.— Алоизас отстранился от навалившегося на него Д., отвернул голову вправо. Тот немедленно тоже подался вправо. Его глазное иблоко было красное от лопнувшего сосудика.
— Скромность украшает человека. Влепил двойки любимчикам деканата! Браво!
— Мало ли кого приходится просить прийти повторно? Пересдадут.— Алоизас отвернул лицо влево, чтобы уклониться от дыхания и брызг слюны. Влево метнулась и короткая красная шея коллеги.
— Кому другому, а мне пыль в глаза не пускай. Ты любимчикам нарочно по кукишу, нарочно! Многим бы хотелось так. Брани, Алоизас!
— Вот как? — Алоизас не находил способа, чтобы увернуться от влажного жаркого дыхания.— Жаль, не знал. Пощадил бы.
Что ты, что ты! Все мы восхищаемся тобою. Я-то самым искренним образом. Не отступай с поля боя! Это было бы позором, страшным позором! — Казалось, глазные сосудики продолжают лопаться от усилий ухватить зрачками больше, чем они способны увидеть.— Не знал разве, что Алдоне И. ставят пятерки независимо от ответа?
— Успокойтесь, коллега. На этот раз она честно заслужила свою двойку.
— Как же тут успокоиться, если из-за таких, извините за выражение, шлюшек мы теряем свой авторитет? Легко сказать! Одной дашь поблажку, другой, и тебя нет. Мало того, что вынужден ставить пятерки, приходится еще сплетни терпеть. Добьются своего и потешаются над нашей мягкотелостью!
— Вот и не будьте мягкотелым.
— Наконец-то мы поняли друг друга! — Коллега Д. расхохотался, уже не красный, а иссиня-пунцовый.— И не смей говорить, что невзначай отшлепал.
Неужели меня боишься, Алоизас? Я всей душой на твоей стороне! Дурачкам можешь заливать, мол, не ведал, что творишь,— не мне, старому институтскому волку. Разворошил осиное гнездо. Молодец, Алоизас!
— Простите, милый мой Д., не пойму: вам-то лично какая радость от разворошенного гнезда?
— В большие люди не мечу, как некоторые. Пользы себе не ищу. Я за правду-матку! — Его лоб, усеянный крупными порами, мазанул, словно теплой тряпкой, кончик носа Алоизаса.
— Могли бы свою любовь к правде-матке выражать несколько сдержаннее.— Он шагнул в сторону и сердито отвернулся.— Ведь за копейку продадите, как только вам, милый Д., ее предложат. Растрезвоните, что Губертавичюс, мстя кафедре и деканату, срезал несколько бедненьких студенток.
— Ты это серьезно, скажи, серьезно?
— Абсолютно серьезно.
— Что ж, насильно мил не будешь. Я никому не навязываюсь, особенно гордецам! Однако учти, когда тебя вскоре прижмут за наглость, я и пальцем не шевельну, чтобы помочь! — Горячий утюг обжег и скользнул прочь вместе со своей пустой жизнью, равнодушной к добру и злу, к людям и их бедам.
— Такие чужими бедами кормятся,— громко произнес Алоизас то, о чем подумал.
— Храбрец! Правдоискатель! Увидишь, тебя моментально в бараний рог скрутят! — разорялся поодаль Д.
Алоизас топнул ногой, Д. поскользнулся на ровном квадрате пола и смешно взмахнул руками. Алоизас расхохотался. Смех заглушал неприятное сосание под ложечкой - ведь ему же недвусмысленно пригрозили! Он давно не слышал своего смеха. Казалось, на протяжении многих лет прислушивался к жуткому шепоту жены, ее то ли снам, то ли не снам, отбрасывающим в пережитый кошмар, и сам он этим кошмаром окутан и уже не отличает бреда от действительности. А ведь есть жизнь, там-тара-рам, есть борьба, тарарам-там-там! Слышишь, Лина?
...Восхитительная Р. отдалась Алоизасу так очаровательно и бескорыстно, что можно было надеяться на счастливый исход их затянувшихся отношений, их неспособности или нежелания соединить свои жизни на пути к единой цели. Увы, таковой не существовало, каждый лелеял свое, не собираясь уступать. То, что случилось перед тем, как Р. упорхнула в Москву, было похоже на радугу в небе. Вспыхнула внезапно и так же внезапно растаяла, Алоизас не успел даже вглядеться в блекнущие краски. Опять новое начало — не конец? Еще более туманное и противоречивое, разрушающее фундамент жизни? Одурев от счастья, Алоизас широко раскинул руки, но заключить в объятия смог лишь раковину. Таинственно гудящую, пробуждающую воспоминания. А что они такое, пусть самые сладостные, при безжалостном свете дня, при необъятных расстояниях и неудержимо бегущем времени? Порой им овладевала гордость — вел себя, как положено мужчине, но чаще — глухая тревога, подогреваемая таинственным и ко всему равнодушным гулом раковины.
Что тревожиться? Что непредвиденное и неожиданное может случиться? Он не собирался соблазнять Р., скорее сам был соблазнен ею. А если и нет, то все равно вырван из привычного течения дней и привычного понимания своих обязанностей по ее милости.
Сам он — помнит это точно — ничего ей не обещал. Они сблизились, не взяв на себя никаких обязательств. Может, опомнившись, потребует она свое? Время шло, Р. молчала. Забыла? Забыла, как таяла в его объятиях! Она не любила писать — сама часто об этом говорила,— но унесшее ее небо висело над головой Алоизаса, как огромное невскрытое письмо. Тоску, презрение, град упреков — чего только не содержало это воображаемое письмо. Неразгаданные намерения Р. особенно омрачали ночи Алоизаса, когда он лишался опоры дневных дел и мыслей. Хватался за ее прощальные слова, отогревал их губами, как вытащенный из холодильника плод. Плод уже не пахнул садом — льдом и химией,— а ведь был же сакраментальный смысл в ее словах. Я люблю тебя! Хочу быть твоей — не чьей-либо еще! Принадлежать тебе телом и душой! Но как раз этого он и не слышал. Чужая языковая скорлупа ломала зубы.
Усомнившись в искренности Р., Алоизас не сразу засомневался в себе. Отчего он больше страдал: оттого, что она ускользнула из его рук, или потому, сам стал ненужным Р.? И то и другое больно било по его амбиции. Он, Алоизас Губертавичюс, выступает в роли отвергнутого и униженного? Ерунда! Смех! Холодный душ по утрам, добавить к зарядке бег — и он, придя в норму, опять будет видеть не клочья тумана, а истинное положение вещей. Ни здравый рассудок, ни дополнительные спортивные не помогали, понемногу росло чувство вины. Ведь сам ом не был готов ответить на ее сакраментальную фразу такой же. Более того, накануне сближения намеревался порвать с Р. навсегда. Долгое время любовался ею, как цветком — яркими лепестками, ароматом! — хотя выросла она отнюдь не в оранжерее. Когда сбросила маску легкомыслия и показала ему другое свое лицо — истинное или тоже ненастоящее, кто знает? — он испугался. Не столько ее, сколько за свой мир, который мечтал создать. В противном случае он удержал бы ее и вырвал бы из закушенных губ оригинал — не английский дубликат. Даже то, что задевало сердечную струнку — ее трогательная охота за рублями, мучения со щербинкой,— втайне смущало его. Признать свою непоследовательность Алоизасу было нелегко. Так же трудно, как и вину. Двойственность необходимо было изжить. Не станешь же строить на треснувшем фундаменте? Избавиться от нее в одиночку он был не в силах. Принадлежал себе не целиком.
— Знатоки толпами валят в Москву. Не собираешься ли посмотреть Гойю? — ясным, без намеков, голосом спросила Гертруда.
Алоизас заглянул к ней без всякого дела и неожиданно обнаружил здесь следы Р., законсервированные для длительного хранения. Тут она была еще такой, какой он лишился. Ее яростное сверкание с целью понравиться кому-нибудь. Ее серьезные паузы. Возможность, не унижаясь, увидеть ее, обожгла радостью. Алоизас, попивая кофе, потел, будто уже сидел в пальто и шляпе, собравшись в дорогу.
— Все мещане всполошились. Не знаю. Возможно, — цедил он сквозь стиснутые зубы.
Червяк, слизняк, медуза, клеймил себя Алоизас по дороге в Москву и в самой Москве. Сквозь страшные рожи Гойи проглядывала ангельская белизна Р., ее победоносная улыбка. В обнаженной Махе сверкнула нагота, которую не успел хорошо рассмотреть, но постоянно ощущал как удаляющееся пламя — незабываемое тело Р.
Таким собою Алоизас окончательно возмутился. Р. губила его, его призвание.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70