Весомее и надежнее фотографий. Хозяйка провела ладонью возле его дверцы, словно не прикасаясь, погладила и открыла ее, что-то нежно, даже угодливо бормоча, будто внутри таилось капризное, не всегда ей послушное существо. Из шкафа остро пахнуло травами — прямо в неприкрытое кожей лицо, но женщина хихикала от удовольствия и дрожащими руками вываливала на пол одежду: простую, в которой хозяйничала по дому и помогала соседям, праздничную, в которой ездила на базар, пела в хоре. Тут достало бы экспонатов на целый этнографический музей, не хватало только манекенщицы — гибкой талии и молодого красивого лица,— и Лионгина почувствовала, как холодеют у нее руки и ноги, а спина покрывается пупырышками и становится жесткой, как терка, во рту вспух язык. По направлению к ней плывет в воздухе выцветшее голубое шелковое
платье, которое скорее всего шили для несостоявшейся свадьбы с тем усатым солдатом, еще мгновение — и все: кричи не кричи... трепещет от ужаса каждая еще не успевшая оцепенеть клеточка тела, каждая еще сочащаяся капля крови: нет, лучше не видеть солнца, гор, ничего!
Она так и не может выдавить ни слова протеста и позволяет одевать себя, словно готовится к путешествию в страну вечного льда. И тут же видит свое отражение в тусклом зеркале — синевато-прозрачную, как дымок, бесконечно стройную и грациозную, но вместо ее лица — страшная маска старухи.
— Старуха-то? Она все в Тбилиси ездит, лечится. Поживет там и снова домой. Сынок у нее знаменитый профессор, двое других — тоже доктора. Чего ж не ездить? — Эта информация всеведущего шустрого паренька, их провожатого, возможно, вполне достоверная.
Лионгина не могла бы сказать, откуда ей известно другое: ничего не было, тем более сыновей, только безграничная жажда быть, жить, любить. Она не могла бы даже сказать, что случилось с нею самой: сон привиделся наяву, или то была игра возбужденного воображения, или лунатическая прогулка среди бела дня? В ушах — хихиканье и бормотание, слышатся отдельные грузинские слова и — «на бауска» — кто же горячо шептал ей это? А ноздри все еще дразнит терпкий запах трав из шкафа, который не мог бы раскрыться сам, даже если она незваной забралась бы в пустой таинственный дом...
Все больше густого, как тесто, воздуха. Невозможно двинуть ногой, пошевелить языком. Нагулялись, налазились они оба, хотя к реке не вышли и на гору не поднялись. Без особой надобности и местные в горы не суются — и так из сил выбиваются, карабкаясь по склонам и откосам, взбираясь по петляющим улочкам в магазин, аптеку, парикмахерскую, колхозную контору. Оказалось, кстати, что стежки, перекрещивающие спину горы, словно заплечные ремни, не обязательно — тропинки, по большей части это бывшие желоба для спуска бревен. Теперь надобность в них отпала — после войны не осталось чего рубить.
Гулкие звоны. В глубине сада повариха, созывая отдыхающих на ужин, бьет по куску рельса. Звон железа, пробив густую зелень, плывет в долину. Жалобно похрустывает плетеное кресло Лионгины. Нашла его возле дверей. Снова непрошеная услуга? Но в кресле приятно топить усталость.
— Куска не смогу проглотить, Алоизас.
Под Алоизасом поскрипывает музейное кресло.
— И я, дорогая. Однако это было бы невежливо.
— Давай выдумаем что-нибудь. Скажем... Я заболела, ладно? Солнечный или тепловой удар, а?
Кресло Алоизаса скрипнуло осуждающе. Ложь? Еще одна маленькая ложь?
— У тебя действительно перегрелась головка. Говорил же, повязывай косынку...
Его слова тонут в темноте, густой мрак заливает глаза и рты. Это гора накрыла солнце, словно пышный пшеничный сноп. Чтобы не пробились соломинки лучей, присыпала их сверху камнями и землей. Трудно сообразить, где стена, а где пустота. Все словно ослепли, двигаются на ощупь. Капризный плач ребенка — внезапная тьма вырвала у него из рук мяч. Бьет о камень струйка молока — чья-то дрогнувшая рука промахнулась, и молоко святотатственно прыскает мимо подойника; невидимая доярка поддает в бок невидимой корове, та задирает голову, рога врезаются в черноту листвы, на землю градом сыплются какие-то плоды. В эти звуки вплетается девичий смех, нарастает вместе с отчаянным шуршанием велосипедных шин и проваливается, как сквозь землю. Человеческие голоса, крики животных слишком ничтожны, чтобы воспротивиться навалившейся глыбе тьмы. Сейчас надвинется вплотную, раздавит деревянный подоконник и без предупреждения стиснет сердце, которое весь долгий день стучало, не умещаясь в груди и горле.
— Зажечь свет, дорогая? — предлагает Алоизас. Лионгина не отвечает, угадываемые контуры вершин влекут
ее туда, где нет ни дня, ни ночи, нет обязанностей и соблазнов. Только ничего не желать, не жаждать! Безграничность мрака и ты, серая пылинка. Тогда не к чему было бы бояться, что под камнем свернулась змея или что... солнце разъест лицо, как той женщине.
Алоизас не согласен покорно тонуть в темноте, похлопывает себя по колену, шарит по карманам. Будет курить, не видя колечек дыма? А где же эстетическое наслаждение? Рука, нащупав, но так и не вытащив трубку, тянется к Лионгине и застывает возле нее. Никакого ответного движения. Тогда растопыренные пальцы медленно ползут вверх, мелькают перед ее лбом, носом, не решаясь коснуться губ. Они стиснуты, не дышат, но — горячие, в них сконцентрировано все тепло тела. Лионгина едва удерживается, чтобы не схватить его ладонь, слегка пахнущую табаком, не прижать к губам. А если ничего больше не будет? Только это прикосновение? Собственные руки и губы в темноте — чужие, кем-то доверенные на время. Вот возьму и укушу эту несмелую, не доверяющую мне руку! И, пугаясь себя, поглупевшую от страха, пытается поймать зубами мужнину ладонь.
Ты и кусаться умеешь? Ах ты! — снисходительно смеется Алоизас, избежав в темноте острых сердитых зубок.
Снаружи, за распахнутыми окнами, уже не так беспросветно темно. Черный деготь стекает в ямы, овраги, канавы, сворачивается сгустками в купах листвы, по-новому причесывая и оглаживая землю, а пастельные мазки той же самой преобладающей краски протягиваются мостками между крышами и деревьями, смягчают грани торчащих повсюду камней. Сначала робко, потом все смелее разгораются огоньки — желтые окна, одинокие лампочки в подворотнях и на уличных столбах, широко рассыпавшийся сверкающий гравий неба — и антрацитовая мгла трескается, крошится, жмется к черным громадам недалеких холмов, которые не могут поредеть или поблекнуть, потому что слились с горами, в незапамятные времена поднявшимися из бездны и застывшими.
— У меня идея, дорогая. Почему бы нам не выпить винца? — Алоизас входит во вкус! — Возьмем и отпразднуем новоселье!
— Где его достанешь, вино? Магазин-то уже закрыт.— Лионгина отвечает автоматически, хотя предложение понравилось. И чего это она скисла в темноте? Вечер наступил, не стихийное бедствие, выворачивающее чрево земли.
— Фокус-покус! Вино, шоколад, шпроты и комбинированный консервный нож! — Весело выкладывает из своего портфеля все названное Алоизас.— А это что? Два растаявших плавленых сырка!
— Прости, Алоизас, отказываюсь от пира. Меня мутит от плавленых сырков.
Потихоньку Гертруда сунула — кто же еще? Ее тень мчалась наперегонки с поездом тысячи километров, чтобы утереть ей, Лионгине, нос. В сны вторгалась, а теперь вот хочет заслонить горы своей толстой губой.
— Можешь не есть. А бокал вина еще никому не вредил. Так могла бы сказать, пребывая в хорошем расположении
духа, Гертруда. И вылупила бы свои стеклянные глаза, пытаясь выяснить, не таится ли за отказом какая-то иная причина.
Алоизас все еще топтался с бутылкой и штопором в руках, когда в коридоре загрохотало, с потрескавшейся фанерной двери посыпалась шелуха краски. >Как порыв ветра, ворвались гости.
— Счастья и радости дому сему! Нижайше приглашаем и просим не погнушаться! Три дня на акклиматизацию более чем достаточно даже по мнению ученых медиков. Знайте, наш гуманизм не безграничен! — сыпал, низко кланяясь, Гурам Мгеладзе. Поблескивала его лысина, окаймленная длинными седыми прядями, сверкали отложенный на пиджак ворот белейшей рубахи и гладко выскобленное широкое лицо, изборожденное бесчисленными, нисколько не старящими его морщинками.
— Милости просим к нам! Однако я не совсем понимаю...— будто пойманный на неблаговидном деле, мялся Алоизас.
— Отпразднуем новоселье! Ваше и наше. По старым традициям этого дома служители науки и искусства в таких случаях собираются вместе! — Из-за спины Гурама высунулся Рафаэл Хуцуев-Намреги. От его крупного красивого носа упала на стену воинственная тень. Волнистые волосы слегка растрепались, словно он уже успел хлебнуть, предвкушая праздник. Ослепительно белая рубаха, светлые брюки, даже туфли белые. А галстук пестрый, как тропическая птица.
— Мы собрались закусить и лечь.— Алоизас совсем растерялся, с опаской пялил на него, словно на шаровую молнию, глаза.— Все так неожиданно.
— Неожиданность — сестра веселья! — смеясь, отстранил сверкающего Рафаэла Гурам — его лицо тоже сияло, как полная луна.
Поужинаем по нашим обычаям!
— Извините, пожалуйста, но мы так утомились за день. Муж, конечно, щадя меня, отказывается.— Лионгина оперлась о плечо Алоизаса, демонстрируя свою преданность и зависимость.
Как соизволит решить мой повелитель, так и будет, говорил ее покорный голос, однако в глазах плясали синие, красные и зеленые молнии — перья тропической птицы — галстук Рафаэла. Неожиданно навалившийся праздник был ее праздником. Лионгина почувствовала, что ее шатает, будто кто-то тащил из-под ног коврик. Нет, просто дрожала доска, на которой она стояла. Мгновение, и невидимый трамплин подбросит ее вверх, откуда ногам не достать земли, и придется лететь. Но я не умею летать! Упаду камнем. Ну и что?
— Минуточку, дорогой мой! — Гурам бесцеремонно потянулся, взял из одеревеневшей руки Алоизаса бутылку и повертел ее под лампочкой.— Простите меня, вы что же — импортный уксус пить собираетесь? Это в краю-то винограда и вина?
— Оскорбление для наших гор и долин! — заявил отнявший у него и тоже внимательно рассмотревший бутылку Рафаэл.— Вас, дорогие друзья, ждет единственное, правда, безымянное, однако необыкновенное вино. Оно гремело бы во всем мире, как цинандали или гурджаани, если бы здешние мужи согласились проводить дни всухую. Истинные владыки не к-красуются к-коронами, это привилегия дилетантов! Так что милости просим!..
Его заикание — как тогда, в дороге — выдавало волнение, хотя Рафаэл сиял. Лионгина заметила: заикание не связано с произнесением звуков — он прекрасно произносит все согласные. Смущен? Из-за меня?
— Мы не знаменитости, не начальство, так что не утруждайтесь,— неловко, даже несколько обидно сопротивлялся Алоизас.
Лионгина продолжала опираться на его плечо, но уже слабее, не собираясь ему помогать, если всерьез заупрямится. Ждала компромисса. На лице Алоизаса все явственнее проступала кривая мучительная улыбка, словно ему насильно раздирали рот, растягивая губы. Таким растерянным и злым Лионгина впервые видела его в загсе, когда им предложили участвовать в торжественной коллективной церемонии бракосочетания. Тогда Алоизас едко сострил — теперь же чуть ли не кулаки сжимал.
— Вы гости! А по нашим обычаям нет ничего дороже гостя. Гость от бога — так завещали нам предки! — ораторствовал Гурам, отечески похлопывая Алоизаса по плечу и тем приводя его в еще большую ярость. Он терпеть не мог прикосновений посторонних людей — не садился в переполненный троллейбус, не лез в осаждаемый толпой кинотеатр.
А тут еще к ним ввалились другие участники будущего пира. Алоизас с досадой чувствовал: не одолеть ему их веселого, не желающего понимать никаких резонов настроя, но как теперь достойно отступить? Согласиться, не теряя лица? Вся надежда — на кротость неузнаваемо изменившейся в дороге Лионгины. Она оторвалась от его плеча, крутанулась на каблучках, хотя только что буквально валилась с ног. Улыбнулась мужу, одарила обольстительными улыбками и других мужчин.
— Спасибо, спасибо! Мы — мигом — раз-два! Минутку даете — перышки, почистить?
Мужчины, удовлетворенно гомоня, выкатились из комнаты. От их голосов, шагов звенел весь дом, уютный в темноте, мерцала и покачивалась лампочка под потолком.
— Ты... Со мной не хотела, а с ними?..
— Ничего, Алоизас. Потерпим.
Мы же гости.
— Значит, из вежливости нам придется каждую ночь гулять?
— Что ж, откроем Гертрудины шпроты.
— При чем тут Гертруда?
—- Тогда собирайся, муженек. Неудобно не считаться с хозяевами.
— А они с нами считаются?
Лионгина не ответила. Она уже стояла перед зеркалом. Усталости как не бывало, испарилась печаль, грусть, равнодушие. Снова шла она по вокзальной площади, и снова ее слова ловили, ее желание исполняли гордые мужчины. Даже тем ароматом повеяло, хотя там, у вокзала, пахло скорее всего лавром, лимонным деревом и корой эвкалипта, а тут, у подножия гор,— чистым небом. Тогда она была уверена, что их не оставят сохнуть, как медуз на камне. Знала и теперь кое-что, знала, что никому не скажет, даже себе. В эгом доме скоро все изменится — она и пальчиком шевельнуть не успеет. Она? Девочка? Ледышка? Скромная и послушная женушка старшего преподавателя Алои-заса Губертавичюса? Нет, совсем друцая, гордящаяся собой женщина, примеряющая то бесстыжую улыбку кочевницы Ингер, то страшную маску старухи грузинки, но уже знающая, что, когда пробьет час, лицо ее будет другим, совершенно другим!
Счастливая, она схватилась было за повседневное платье.
— Не позорь меня, дорогая.— Алоизас повязывал свой самый красивый галстук — синий с серебряной нитью.
Тогда Лионгина сняла с плечиков декольтированное, навязанное ей матерью платье. Из темно-синего шелка, с широкими, чуть обуженными к запястьям рукавами. Алоизас, критически осмотрев ее, остался доволен, однако буркнул:
— Посидим для вида часок-другой. У меня такие намерения. А ты решай сама. У каждого своя голова. Поняла, дорогая?
— Поняла, милый.— Лионгина готова была пообещать что угодно, только бы Алоизас не передумал.
Мансарда под крышей, окна выходят на все четыре стороны. В одно из них лезет ветка с недозрелыми зимними яблоками, пурпурные шарики мягко мерцают в свете свечей и неба. Сквозняки гоняют из угла в угол, как большую ленивую кошку, духоту дня. Кто устроился на подлокотнике мягкого кресла, кто подмял под себя старое седло — когда-то здесь было имение! — а кто поскрипывает шаткой табуреткой. Зато стол как алтарь: снежной белизны скатерть, невиданные блюда и напитки, зелень в мисочках и фрукты в высоких вазах.
— Попробуй, попробуй, доченька, хлебушка! — вьюном вертится возле Лионгины хозяйка. Ее темного личика совсем не видно — лишь белый передник и черная косынка.— Горяченький, только-только их тонэ. Интересуешься — покажу, как у нас хлеб пекут»
Белейшая воздушная лепешка. И еще теплая. Хрустит. Запах — как в детстве у пасхального пирога. Однако Лионгина не успевает и кусочка проглотить.
— Винца попробуйте! Наше, местное, из своего винограда давили! — упрашивают Лионгину сразу несколько голосов. С ней любезны и внимательны все, лиц она не различает. Но пить вино? Нет, пить она не станет.
Ни пить, ни есть... Она сыта уже красками и запахами, сами названия — хачапури, сулугуни, лоби! — звучат как музыка — аллегро, анданте, скерцо! Она опьянела от мерцания свечей, путающего представление о времени, внезапно приближающего далекое прошлое,— не хватает только лат и мечей, вместо галстуков и наручных часов. А где же торжественные, громогласные и трогательные милые речи, которыми по порядку, указываемому тамадой, восхваляют друг друга мужчины? Каждый призыв поднять бокалы, в которых искрится белое и красное вино, означает приглашение к соперничеству со всеми и самим собой еще никем не высказанными словами. Они должны тут же, на месте, распуститься, зашелестеть пышной листвой и одарить застолье сочными плодами, эти слова! Здесь не пьют и уж тем более не пьянствуют, хотя вино обильно течет из кувшинов и клокочет в горле,— говорят, говорят, говорят, и даже опьяневшая, отнюдь не от вина — всего-то несколько капель с губ слизнула! — Лионгина чувствует, что за этим столом не следует искать тождества с действительностью. Ни повседневной борьбы человека с камнем, ни солнца, испепеляющего рубашки на стариковских спинах. И гул землетрясений проникает сюда разве что анекдотом, хотя люди селения шепчутся о них, как о постоянной небольшой войне,— ведь неподалеку, за горами — Турция, где земля ходуном ходит от кипящего в глубинах котла. И, однако, все это плещется в их речах, в громовом смехе — и солнце, от которого трескается земля, и камень, служащий препятствием и лемеху, и корням, и еще многое-многое другое, что вбирает в себя со здешним воздухом даже посторонний.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
платье, которое скорее всего шили для несостоявшейся свадьбы с тем усатым солдатом, еще мгновение — и все: кричи не кричи... трепещет от ужаса каждая еще не успевшая оцепенеть клеточка тела, каждая еще сочащаяся капля крови: нет, лучше не видеть солнца, гор, ничего!
Она так и не может выдавить ни слова протеста и позволяет одевать себя, словно готовится к путешествию в страну вечного льда. И тут же видит свое отражение в тусклом зеркале — синевато-прозрачную, как дымок, бесконечно стройную и грациозную, но вместо ее лица — страшная маска старухи.
— Старуха-то? Она все в Тбилиси ездит, лечится. Поживет там и снова домой. Сынок у нее знаменитый профессор, двое других — тоже доктора. Чего ж не ездить? — Эта информация всеведущего шустрого паренька, их провожатого, возможно, вполне достоверная.
Лионгина не могла бы сказать, откуда ей известно другое: ничего не было, тем более сыновей, только безграничная жажда быть, жить, любить. Она не могла бы даже сказать, что случилось с нею самой: сон привиделся наяву, или то была игра возбужденного воображения, или лунатическая прогулка среди бела дня? В ушах — хихиканье и бормотание, слышатся отдельные грузинские слова и — «на бауска» — кто же горячо шептал ей это? А ноздри все еще дразнит терпкий запах трав из шкафа, который не мог бы раскрыться сам, даже если она незваной забралась бы в пустой таинственный дом...
Все больше густого, как тесто, воздуха. Невозможно двинуть ногой, пошевелить языком. Нагулялись, налазились они оба, хотя к реке не вышли и на гору не поднялись. Без особой надобности и местные в горы не суются — и так из сил выбиваются, карабкаясь по склонам и откосам, взбираясь по петляющим улочкам в магазин, аптеку, парикмахерскую, колхозную контору. Оказалось, кстати, что стежки, перекрещивающие спину горы, словно заплечные ремни, не обязательно — тропинки, по большей части это бывшие желоба для спуска бревен. Теперь надобность в них отпала — после войны не осталось чего рубить.
Гулкие звоны. В глубине сада повариха, созывая отдыхающих на ужин, бьет по куску рельса. Звон железа, пробив густую зелень, плывет в долину. Жалобно похрустывает плетеное кресло Лионгины. Нашла его возле дверей. Снова непрошеная услуга? Но в кресле приятно топить усталость.
— Куска не смогу проглотить, Алоизас.
Под Алоизасом поскрипывает музейное кресло.
— И я, дорогая. Однако это было бы невежливо.
— Давай выдумаем что-нибудь. Скажем... Я заболела, ладно? Солнечный или тепловой удар, а?
Кресло Алоизаса скрипнуло осуждающе. Ложь? Еще одна маленькая ложь?
— У тебя действительно перегрелась головка. Говорил же, повязывай косынку...
Его слова тонут в темноте, густой мрак заливает глаза и рты. Это гора накрыла солнце, словно пышный пшеничный сноп. Чтобы не пробились соломинки лучей, присыпала их сверху камнями и землей. Трудно сообразить, где стена, а где пустота. Все словно ослепли, двигаются на ощупь. Капризный плач ребенка — внезапная тьма вырвала у него из рук мяч. Бьет о камень струйка молока — чья-то дрогнувшая рука промахнулась, и молоко святотатственно прыскает мимо подойника; невидимая доярка поддает в бок невидимой корове, та задирает голову, рога врезаются в черноту листвы, на землю градом сыплются какие-то плоды. В эти звуки вплетается девичий смех, нарастает вместе с отчаянным шуршанием велосипедных шин и проваливается, как сквозь землю. Человеческие голоса, крики животных слишком ничтожны, чтобы воспротивиться навалившейся глыбе тьмы. Сейчас надвинется вплотную, раздавит деревянный подоконник и без предупреждения стиснет сердце, которое весь долгий день стучало, не умещаясь в груди и горле.
— Зажечь свет, дорогая? — предлагает Алоизас. Лионгина не отвечает, угадываемые контуры вершин влекут
ее туда, где нет ни дня, ни ночи, нет обязанностей и соблазнов. Только ничего не желать, не жаждать! Безграничность мрака и ты, серая пылинка. Тогда не к чему было бы бояться, что под камнем свернулась змея или что... солнце разъест лицо, как той женщине.
Алоизас не согласен покорно тонуть в темноте, похлопывает себя по колену, шарит по карманам. Будет курить, не видя колечек дыма? А где же эстетическое наслаждение? Рука, нащупав, но так и не вытащив трубку, тянется к Лионгине и застывает возле нее. Никакого ответного движения. Тогда растопыренные пальцы медленно ползут вверх, мелькают перед ее лбом, носом, не решаясь коснуться губ. Они стиснуты, не дышат, но — горячие, в них сконцентрировано все тепло тела. Лионгина едва удерживается, чтобы не схватить его ладонь, слегка пахнущую табаком, не прижать к губам. А если ничего больше не будет? Только это прикосновение? Собственные руки и губы в темноте — чужие, кем-то доверенные на время. Вот возьму и укушу эту несмелую, не доверяющую мне руку! И, пугаясь себя, поглупевшую от страха, пытается поймать зубами мужнину ладонь.
Ты и кусаться умеешь? Ах ты! — снисходительно смеется Алоизас, избежав в темноте острых сердитых зубок.
Снаружи, за распахнутыми окнами, уже не так беспросветно темно. Черный деготь стекает в ямы, овраги, канавы, сворачивается сгустками в купах листвы, по-новому причесывая и оглаживая землю, а пастельные мазки той же самой преобладающей краски протягиваются мостками между крышами и деревьями, смягчают грани торчащих повсюду камней. Сначала робко, потом все смелее разгораются огоньки — желтые окна, одинокие лампочки в подворотнях и на уличных столбах, широко рассыпавшийся сверкающий гравий неба — и антрацитовая мгла трескается, крошится, жмется к черным громадам недалеких холмов, которые не могут поредеть или поблекнуть, потому что слились с горами, в незапамятные времена поднявшимися из бездны и застывшими.
— У меня идея, дорогая. Почему бы нам не выпить винца? — Алоизас входит во вкус! — Возьмем и отпразднуем новоселье!
— Где его достанешь, вино? Магазин-то уже закрыт.— Лионгина отвечает автоматически, хотя предложение понравилось. И чего это она скисла в темноте? Вечер наступил, не стихийное бедствие, выворачивающее чрево земли.
— Фокус-покус! Вино, шоколад, шпроты и комбинированный консервный нож! — Весело выкладывает из своего портфеля все названное Алоизас.— А это что? Два растаявших плавленых сырка!
— Прости, Алоизас, отказываюсь от пира. Меня мутит от плавленых сырков.
Потихоньку Гертруда сунула — кто же еще? Ее тень мчалась наперегонки с поездом тысячи километров, чтобы утереть ей, Лионгине, нос. В сны вторгалась, а теперь вот хочет заслонить горы своей толстой губой.
— Можешь не есть. А бокал вина еще никому не вредил. Так могла бы сказать, пребывая в хорошем расположении
духа, Гертруда. И вылупила бы свои стеклянные глаза, пытаясь выяснить, не таится ли за отказом какая-то иная причина.
Алоизас все еще топтался с бутылкой и штопором в руках, когда в коридоре загрохотало, с потрескавшейся фанерной двери посыпалась шелуха краски. >Как порыв ветра, ворвались гости.
— Счастья и радости дому сему! Нижайше приглашаем и просим не погнушаться! Три дня на акклиматизацию более чем достаточно даже по мнению ученых медиков. Знайте, наш гуманизм не безграничен! — сыпал, низко кланяясь, Гурам Мгеладзе. Поблескивала его лысина, окаймленная длинными седыми прядями, сверкали отложенный на пиджак ворот белейшей рубахи и гладко выскобленное широкое лицо, изборожденное бесчисленными, нисколько не старящими его морщинками.
— Милости просим к нам! Однако я не совсем понимаю...— будто пойманный на неблаговидном деле, мялся Алоизас.
— Отпразднуем новоселье! Ваше и наше. По старым традициям этого дома служители науки и искусства в таких случаях собираются вместе! — Из-за спины Гурама высунулся Рафаэл Хуцуев-Намреги. От его крупного красивого носа упала на стену воинственная тень. Волнистые волосы слегка растрепались, словно он уже успел хлебнуть, предвкушая праздник. Ослепительно белая рубаха, светлые брюки, даже туфли белые. А галстук пестрый, как тропическая птица.
— Мы собрались закусить и лечь.— Алоизас совсем растерялся, с опаской пялил на него, словно на шаровую молнию, глаза.— Все так неожиданно.
— Неожиданность — сестра веселья! — смеясь, отстранил сверкающего Рафаэла Гурам — его лицо тоже сияло, как полная луна.
Поужинаем по нашим обычаям!
— Извините, пожалуйста, но мы так утомились за день. Муж, конечно, щадя меня, отказывается.— Лионгина оперлась о плечо Алоизаса, демонстрируя свою преданность и зависимость.
Как соизволит решить мой повелитель, так и будет, говорил ее покорный голос, однако в глазах плясали синие, красные и зеленые молнии — перья тропической птицы — галстук Рафаэла. Неожиданно навалившийся праздник был ее праздником. Лионгина почувствовала, что ее шатает, будто кто-то тащил из-под ног коврик. Нет, просто дрожала доска, на которой она стояла. Мгновение, и невидимый трамплин подбросит ее вверх, откуда ногам не достать земли, и придется лететь. Но я не умею летать! Упаду камнем. Ну и что?
— Минуточку, дорогой мой! — Гурам бесцеремонно потянулся, взял из одеревеневшей руки Алоизаса бутылку и повертел ее под лампочкой.— Простите меня, вы что же — импортный уксус пить собираетесь? Это в краю-то винограда и вина?
— Оскорбление для наших гор и долин! — заявил отнявший у него и тоже внимательно рассмотревший бутылку Рафаэл.— Вас, дорогие друзья, ждет единственное, правда, безымянное, однако необыкновенное вино. Оно гремело бы во всем мире, как цинандали или гурджаани, если бы здешние мужи согласились проводить дни всухую. Истинные владыки не к-красуются к-коронами, это привилегия дилетантов! Так что милости просим!..
Его заикание — как тогда, в дороге — выдавало волнение, хотя Рафаэл сиял. Лионгина заметила: заикание не связано с произнесением звуков — он прекрасно произносит все согласные. Смущен? Из-за меня?
— Мы не знаменитости, не начальство, так что не утруждайтесь,— неловко, даже несколько обидно сопротивлялся Алоизас.
Лионгина продолжала опираться на его плечо, но уже слабее, не собираясь ему помогать, если всерьез заупрямится. Ждала компромисса. На лице Алоизаса все явственнее проступала кривая мучительная улыбка, словно ему насильно раздирали рот, растягивая губы. Таким растерянным и злым Лионгина впервые видела его в загсе, когда им предложили участвовать в торжественной коллективной церемонии бракосочетания. Тогда Алоизас едко сострил — теперь же чуть ли не кулаки сжимал.
— Вы гости! А по нашим обычаям нет ничего дороже гостя. Гость от бога — так завещали нам предки! — ораторствовал Гурам, отечески похлопывая Алоизаса по плечу и тем приводя его в еще большую ярость. Он терпеть не мог прикосновений посторонних людей — не садился в переполненный троллейбус, не лез в осаждаемый толпой кинотеатр.
А тут еще к ним ввалились другие участники будущего пира. Алоизас с досадой чувствовал: не одолеть ему их веселого, не желающего понимать никаких резонов настроя, но как теперь достойно отступить? Согласиться, не теряя лица? Вся надежда — на кротость неузнаваемо изменившейся в дороге Лионгины. Она оторвалась от его плеча, крутанулась на каблучках, хотя только что буквально валилась с ног. Улыбнулась мужу, одарила обольстительными улыбками и других мужчин.
— Спасибо, спасибо! Мы — мигом — раз-два! Минутку даете — перышки, почистить?
Мужчины, удовлетворенно гомоня, выкатились из комнаты. От их голосов, шагов звенел весь дом, уютный в темноте, мерцала и покачивалась лампочка под потолком.
— Ты... Со мной не хотела, а с ними?..
— Ничего, Алоизас. Потерпим.
Мы же гости.
— Значит, из вежливости нам придется каждую ночь гулять?
— Что ж, откроем Гертрудины шпроты.
— При чем тут Гертруда?
—- Тогда собирайся, муженек. Неудобно не считаться с хозяевами.
— А они с нами считаются?
Лионгина не ответила. Она уже стояла перед зеркалом. Усталости как не бывало, испарилась печаль, грусть, равнодушие. Снова шла она по вокзальной площади, и снова ее слова ловили, ее желание исполняли гордые мужчины. Даже тем ароматом повеяло, хотя там, у вокзала, пахло скорее всего лавром, лимонным деревом и корой эвкалипта, а тут, у подножия гор,— чистым небом. Тогда она была уверена, что их не оставят сохнуть, как медуз на камне. Знала и теперь кое-что, знала, что никому не скажет, даже себе. В эгом доме скоро все изменится — она и пальчиком шевельнуть не успеет. Она? Девочка? Ледышка? Скромная и послушная женушка старшего преподавателя Алои-заса Губертавичюса? Нет, совсем друцая, гордящаяся собой женщина, примеряющая то бесстыжую улыбку кочевницы Ингер, то страшную маску старухи грузинки, но уже знающая, что, когда пробьет час, лицо ее будет другим, совершенно другим!
Счастливая, она схватилась было за повседневное платье.
— Не позорь меня, дорогая.— Алоизас повязывал свой самый красивый галстук — синий с серебряной нитью.
Тогда Лионгина сняла с плечиков декольтированное, навязанное ей матерью платье. Из темно-синего шелка, с широкими, чуть обуженными к запястьям рукавами. Алоизас, критически осмотрев ее, остался доволен, однако буркнул:
— Посидим для вида часок-другой. У меня такие намерения. А ты решай сама. У каждого своя голова. Поняла, дорогая?
— Поняла, милый.— Лионгина готова была пообещать что угодно, только бы Алоизас не передумал.
Мансарда под крышей, окна выходят на все четыре стороны. В одно из них лезет ветка с недозрелыми зимними яблоками, пурпурные шарики мягко мерцают в свете свечей и неба. Сквозняки гоняют из угла в угол, как большую ленивую кошку, духоту дня. Кто устроился на подлокотнике мягкого кресла, кто подмял под себя старое седло — когда-то здесь было имение! — а кто поскрипывает шаткой табуреткой. Зато стол как алтарь: снежной белизны скатерть, невиданные блюда и напитки, зелень в мисочках и фрукты в высоких вазах.
— Попробуй, попробуй, доченька, хлебушка! — вьюном вертится возле Лионгины хозяйка. Ее темного личика совсем не видно — лишь белый передник и черная косынка.— Горяченький, только-только их тонэ. Интересуешься — покажу, как у нас хлеб пекут»
Белейшая воздушная лепешка. И еще теплая. Хрустит. Запах — как в детстве у пасхального пирога. Однако Лионгина не успевает и кусочка проглотить.
— Винца попробуйте! Наше, местное, из своего винограда давили! — упрашивают Лионгину сразу несколько голосов. С ней любезны и внимательны все, лиц она не различает. Но пить вино? Нет, пить она не станет.
Ни пить, ни есть... Она сыта уже красками и запахами, сами названия — хачапури, сулугуни, лоби! — звучат как музыка — аллегро, анданте, скерцо! Она опьянела от мерцания свечей, путающего представление о времени, внезапно приближающего далекое прошлое,— не хватает только лат и мечей, вместо галстуков и наручных часов. А где же торжественные, громогласные и трогательные милые речи, которыми по порядку, указываемому тамадой, восхваляют друг друга мужчины? Каждый призыв поднять бокалы, в которых искрится белое и красное вино, означает приглашение к соперничеству со всеми и самим собой еще никем не высказанными словами. Они должны тут же, на месте, распуститься, зашелестеть пышной листвой и одарить застолье сочными плодами, эти слова! Здесь не пьют и уж тем более не пьянствуют, хотя вино обильно течет из кувшинов и клокочет в горле,— говорят, говорят, говорят, и даже опьяневшая, отнюдь не от вина — всего-то несколько капель с губ слизнула! — Лионгина чувствует, что за этим столом не следует искать тождества с действительностью. Ни повседневной борьбы человека с камнем, ни солнца, испепеляющего рубашки на стариковских спинах. И гул землетрясений проникает сюда разве что анекдотом, хотя люди селения шепчутся о них, как о постоянной небольшой войне,— ведь неподалеку, за горами — Турция, где земля ходуном ходит от кипящего в глубинах котла. И, однако, все это плещется в их речах, в громовом смехе — и солнце, от которого трескается земля, и камень, служащий препятствием и лемеху, и корням, и еще многое-многое другое, что вбирает в себя со здешним воздухом даже посторонний.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70