— Я? Нет, нет! — запротестовала Лионгина.
Алоизас отвернулся к окну, Лионгина последовала его примеру. Садилось солнце, красное, налитое. В" его угрюмом свете простиралась бескрайняя равнина. По ней, догоняя поезд, ползли овраги — глубокие, с крутыми размытыми берегами. Не овраги — шрамы, грозные трещины... Как в доисторические времена, когда человек был беспомощным и одиноким. И теперь он одинок, вздохнула Лионгина.
— Брезгуете, значит? — Егорыч снова выпил, рукавом вытер губы. От второй порции коньяка его глазки заколыхались синими озерцами.
— К сожалению, ничем не можем помочь.— Алоизас прикрыл рот ладонью. Другой рукой похлопал Лионгину по колену — отныне его забота будет простираться и на нее.
— Зачем же так, а? Обидел вас Егорыч? Оскорбил? — Синева его глаз омрачилась.— Что дамочка нос воротит, это дело понятное. Восьмое марта и все такое прочее, избалована. Но ты-то мужик! Мужик ты или?..
Голос попутчика — не грубые его слова, а голос — так униженно просил, что Лионгина понадеялась: махнет в конце концов Алоизас рукой на свой отказ, легко усмехнется и поднимет стакан, приглашая и ее пригубить, чтобы не обижать хорошего человека. Но Алоизас сидел неподвижно, сложив на коленях стиснутые, слегка подрагивающие руки. Места занимал столько, сколько положено одному человеку,— не больше, однако, обрастая неуступчивостью, постепенно становился шире и больше.
— Не сердитесь, мы очень сожалеем, что... Мы очень извиняемся,— непроизвольно вырвалось у Лионгины, сама не знала, почему заговорила, может, потому что молчание становилось невыносимо злым, даже жестоким.— Мы не хотели вас обидеть.
Алоизас презрительно скривил губы.
— Не сердитесь. Мой муж... Мы...— Впервые встреченный человек чем-то напоминал ей отца, хотя между ними не было никакого сходства. Интересно, в незнакомой обстановке, среди посторонних, отец тоже пытался бы вырвать из своего сердца одиночество, рассчитывая на понимание? Нет, нет, она отгоняла эту мысль, но никак не могла смотреть на попутчика враждебно.— Мой муж действительно... не пьет.
— Не пьет? — Егорыч смахнул со лба обильную росу.— Такой здоровенный мужик и не пьет? Погоди, погоди, дамочка, может, уже нельзя ему? Пил и завязал? Тогда, конечно, другой коленкор...
— Неужели я похож на бывшего алкоголика? — Алоизас высокомерно вздернул подбородок.— Такого, с сизым носом?.. А ты... Моя женушка и врать умеет? — Вновь перейдя на литовский, он презрительным шепотом словно бы пришпилил ее к скамье, как легкомысленную бабочку, и продолжал по-русски:— Я в принципе против пьянства. Рюмку по особому случаю могу поднять, и ту лучше в ресторане...
— В ресторане? Отличная идея, детки! Айда в ресторан! Деньжат у Егорыча хватит, это уж точно! — Он распахнул пиджак, на оттопыренном пачкой денег внутреннем кармане мелькнул яркий фирменный знак.
— Извините, но и в ресторан я с кем попало не хожу! Алоизас взглядом одернул Лионгину: чего доброго начнет извиняться перед этим алкоголиком. Никому не нужны ее самопожертвование, а тем паче — жалкая ложь. Она поняла безмолвный выговор, поняла, что возможное ее вмешательство отвергнуто. Алоизас отталкивает от себя не только чужого человека, но и ее, словно она — причина его слабости, которую он не желает выставлять на люди.
Внешне ничего не изменилось, они по-прежнему сидели бок о бок, его нога касалась ее ноги, но она почувствовала себя отброшенной далеко-далеко. Одна-одинешенька среди глубоких страшных оврагов, ползущих из архидревности, чтобы напомнить, как необходима людям общность. То, что мы, люди, знаем и понимаем, настолько хрупко, что неосторожным движением или грубым словом нетрудно разнести все в щепки. Размышляя таким образом, Лионгина еще не сознавала, что перерастает себя вчерашнюю.
— С кем попало? — Человек вскочил на ноги, потянул вниз узел галстука, рванул ворот рубашки, но не почувствовал облегчения.
Погодите, братцы, давайте разберемся! Этот вот, с вашего позволения, «с кем попало»,— он грохнул себя кулаком в грудь — она загудела,— за Полярным кругом уголек добывает. Внизу — горячий ад, наверху — ледяной. Пять лет без отпуска, усекли? Зубы уже на третью зиму, как туда забрался, растерял,— издевательски сверкнул во рту золотой частокол.— Баба такого беззубого бросила, на юг сбежала. Как же, была и у меня, как у всех, баба. Да вот надоело ей на северное сияние глазеть... еще случается там, хоть и редко, медвежьим задом полюбоваться. Впрочем, сказок рассказывать не стану. Вырвался в первый раз за пять лет в отпуск — почему ж не выпить, не погреться возле людей? Заработанные, не ворованные у меня деньги! Сделайте милость, детки, мне скоро сходить. По пути родню, приятелей навещаю... Так, видать, и не доберусь до знаменитых южных курортов! Ну? — И, не дождавшись признаков того, что суровость попутчиков смягчается, вылил себе в глотку полстакана коричневой обжигающей жидкости. Не отерев губ, кликнул проводницу.— Сунь-ка меня в какую другую дыру! Тут не останусь, не поедет Егорыч с этими бумажными душами! Эх вы... Сто и больше лет проживете, если от скуки не околеете!
Он подхватил свой чемоданчик и выскочил прочь.
Проводница молча собирала со стола, стараясь не прикоснуться к ним обоим, к их вещам. Как будто они, а не Егорыч, вызвали в купе всю эту неразбериху. Жалко, икра такая свежая, а я и не попробовала... Лионгина пристыженно покосилась на Алоизаса, не поймал ли он ее ребячье желание. Потом тыкал бы ей в нос, как только что — ее мнимую ложь.
— Выпьем, детки! Ну, по-е-ха-ли! — послышался из прохода сочный, но крепко надорванный голос, который она не скоро забудет, вот Алоизас забудет тут же.
Он встал, потянулся. Ему было тесно — его крупному телу, его бодрому настроению, после того, как не поддался шантажу, да-да, грубому шантажу, который торжествует до тех пор, пока не дашь нахалу отпора, пожалев свои нервы. Ей же, наоборот, хотелось свернуться в комочек. От старательно вытертого столика, от свернутого в рулон вместе с нечистым бельем матраса пахнуло утратой. Чего-то важного, доброго лишилось их временное обиталище, словно запела и вдруг умолкла птица! — и это что-то все тревожнее напоминало о себе с каждым раскатом веселого смеха, доносившегося из-за стенки купе. Вскоре соседи запели песню, соленую, чуть ли не скабрезную, и Лионгина в отместку себе подумала: может, и прав был Алоизас?
— А если бы он тебя ударил?
— Меня?
Алоизас отшатнулся, словно его стукнули, и не когда-то, а вот сейчас, и не кто-то, а эта послушная, съежившаяся девочка, которая вдруг ни с того ни с сего вспыхивает, обжигая и странно озадачивая. До горла застегнутая на все пуговицы цветастой пижамы, туго обтягивающей еле заметную грудь, она похожа на куколку в коконе. По-прежнему старается не раздеваться у него на глазах, хотя это упрямство в данном случае, в отличие от других, где его безусловно необходимо устранять, разжигало его, заставляло стремиться к обладанию. Робость и пристрастие Лионгины к чистоте противоречили нелепости, которую она с легкостью только что выдумала.
Ну не дикая ли мысль?.. Ударить его?.. Человека, извлекшего ее из небытия, давшего свою фамилию... из ничего — из элементарных начал — заново лепящего ее человеческий облик?
— Попробовал бы только... В студенческие годы я боксировал и неплохо фехтовал.— Алоизас выбросил руку, словно сделал выпад невидимой шпагой, приподнимая воображаемым ее кончиком подбородок жены. Она физически ощутила прикосновение металлического острия.— В чемпионы не вылез, но... Попробовал бы!
Ей зябко и страшно. Зажмурилась. Больно ущипнет? Сорвет с плеч пижаму? Что ж, это будет лучше, гораздо лучше! А так его насмешки — без искорки юмора — выжимают тебя капля по капле. Чувствуешь себя, будто клочок травы на ветру. Хлещет, рвет. По крайней мере, тогда не буду дрожать, что кто-нибудь обидит!
— Что с тобой, дорогая? — Алоизас небрежно коснулся пальцами ее плотно сомкнутых век. Он уже пришел в себя и требовал спокойствия от нее.— Галлюцинации мучают? Выкинь ты из головы этого пьянчугу. Ведь мы едем в твои горы, Лионгина.
— Устала я, ничего мне не хочется.
— А кто все уши прожужжал горами? — Он подумал, что впутался в глупую авантюру: вместо того, чтобы на недельку-другую махнуть в Палангу, отправился в горы. Вот тебе и первые приключения. Первые, но не последние. Виновница этих приключений, видите ли, не хочет больше желанных своих гор.
Я не просила. Просто мечтала закрыть глаза и проснуться у подножия горы. Не очень большой, чтобы не давила. Мать задурила голову: свадебное путешествие, свадебные путешествия снова в моде! — и похохатывала, преувеличенной радостью маскируя неживую улыбку, от которой у дочери холодела спина.
— Хочу и не хочу. Не знаю. Ах, Алоизас...
— Спасибо за откровенность, но логики тебе явно не хватает.
— Ну что же, ругай меня, Алоизас, ругай...
— На сегодня достаточно.— И мысленно снова растравил свою обиду: меня... представить себе, что меня изуродовал чужой кулак? Всему есть границы, милая!
Перед сном проглотил таблетку.
Ночью Лионгина проснулась от полоснувшего лицо, как бритва, луча света. Острая, беспощадная бритва. Поезд проползал вдоль длинного пакгауза, то и дело вспыхивали и слепили лампы неимоверной яркости.
Алоизас лежал на спине, сложив на груди руки. Рот приоткрыт, нижняя губа отвисла. В разящем свете казалось, что кто-то, пользуясь мгновением темноты, силой оттягивает эту тонкую посиневшую полоску и заставляет его тихо постанывать. Жалобно, как обиженного мальчишку. Вот именно: обиженный мальчишка. Лионгина сжалась в комочек, напуганная и этой мыслью, и все замедляющимися ударами острых мертвенных молний.
Уже хотела было протянуть руку, чтобы разбудить мужа, но в глазницах Алоизаса сверкнули искры. Острие рапиры или шпаги, нацеленное в ее подбородок. Чужой человек по имени Алоизас — кто он? А ты, знаешь ли сама, кто ты такая? Боишься его, боишься себя, и все это — ха-ха — называется поездкой в горы — несуществующие горы! — или старым, как мир, по словам матери, свадебным путешествием, ха-ха!
Отец проводить не пришел. Она озиралась, не блеснут ли очки в дешевой оправе на грубом, крепко помятом жизнью лице. Стеснялся зятя, его респектабельной сестры, словно они были переодетыми тюремными надзирателями.
Неправда, отец стеснялся другого. Уж не той ли своей трепотни о горах, принесенной из чистилища? Бездумно посеял зерна мечты в сердчишке дочери и теперь с тревогой ожидал всходов?
— Не смеши меня,— сказала мать после свадьбы, язык-то у нее не отнялся, как у бабушки Пруденции, только лицо перекосило да правую сторону: руку-ногу парализовало.— Ни отец, ни ты... При чем тут ты? Это я нашла его тебе, за ручку привела! Ты, прости меня, господи, и комара-то заманить не смогла бы. Это я устроила, чтобы тебе, а не другим, носил он свою работу, чтобы за рукописями домой таскался. В домашней-то обстановке и машинистка — женщина. Поверь, халатик дома больше впечатления производит, чем дорогие кольца — на службе. И в горы поедете благодаря мне. Деньги муженька, а знакомства и оборотистость — мои. Что в наше время деньги? За меня держись, дочка, не за отца. Чему может научить человек, которому в тюрьме было хорошо? Остается всем в тюрьме устроиться, если там так хорошо!
Речи матери были туманны. Не обволакивает ли этот туман иногда и ее разум? Согласилась же выйти замуж из уважения к ученому. Из благодарности, что сжалился, не выхлестал глаз теми гладиолусами — сколько ошибок в его рукопись напихала,— мог бы в грязь втоптать, но пожалел. А цветы, ясно, для меня купил, надеялся, что напечатаю. Соврал, что купил цветы для сестры. Не умеет врать — даже побледнел. Видит только себя, живет собою, но врать не умеет. Стоял надо мной, как воплощение попранной добродетели. А для меня уже не имели никакого значения ни его спокойствие, леденившее затылок, ни дурманившие голову правильные, но слишком торжественные слова...
Если честно, то согласилась Лионгина выйти замуж из-за одиночества. От жуткого страха оцепенеть, не соприкоснувшись с другим живым существом, чувствуя, как сохнет и морщится кожа, секутся и редеют волосы, а мерзнущие руки становятся похожими на отвратительные синеватые лягушачьи лапы...
...Господи, неужели нужен мне был укромный уголок, а совсем не горы, ради которых не пожалела бы всю свою кровь, каплю за каплей?..
— Вставай, дорогая. К нам рвутся цыгане.
Обросшее, помятое лицо Алоизаса. Голова еще в чаду от снотворного. Недовольно ворчит, потому что застигнут врасплох — не успел влезть в свою привычную броню — костюм. Неважно, что в степном просторе начинает светать, а на тесном вокзальчике ночь — фонари полыхают вовсю.
— Терпение, терпение, граждане. Люди спят, понимаете? — Алоизас отщелкивает торчащий в двери язычок стопора. Голос у него — как у похмельного грузчика из гастронома, которому не дали с утра выпить. Сдвинув с места махину двери, он зажигает весь свет — спать все равно не удастся.
— Придется пустить цыган, все равно не дадут покоя.
Не цыгане — мальчик и светловолосая женщина со звучным именем Ингер. Немногим старше Лионгины, лет двадцати трех или двадцати пяти, если скажет, что недавно отпраздновала двадцать, тоже спорить не станешь. И имя какое-то птичье, и речь: тараторит пулеметными очередями. Только если ей двадцать, то когда же успела завести такого большого сына? То и дело теряет его, хотя мальчик из купе не выходит, терпеливый и молчаливый. Спохватившись, что давно не обнимала, принимается озабоченно шарить вокруг. Разумеется, никуда он не делся, сидит на корточках и возится с пряжкой ее же босоножки. На радостях она прижимает его к коленям, да так, что у мальчонки дух захватывает, и продолжает тараторить. Рассказывает бессвязно, словно птичка с ветки на ветку прыгает. Мысли ее тут, в поезде, и не тут — где-то между небом и землей. Какая уж там эта Ингер цыганка! Блондинка с очень светлыми, словно наилучшей импортной химией выбеленными, волосами.
От природы такие или на летнем солнце выцвели? Лионгину удивляет ее светящаяся белизна, а еще сильнее — уткнувшийся ей в колени, будто упрек, смуглый ребенок. Черные как смоль волосы, под густыми бровками едва умещаются темно-карие, как свеже-вылупившиеся каштаны, глаза.
— Я из Петрозаводск. Финка из Петрозаводск. Едем далеко... К отец Фаиза... Вот он, мой Фаиз! — Ноготь Ингер с облупившимся лаком зарывается в черную и густую шевелюру мальчика.
Тот весь загорелся, заерзал, словно получил знак высочайшей благосклонности. И тут же вывернулся, поймал ласкающую руку, стараясь укусить мать за палец; оба, забыв обо всем на свете, принялись рычать друг на друга, как в зоопарке, где иногда можно увидеть в одной клетке тигра и котенка или лису с петушком. Фаиз щелкал зубами, вот-вот откусит палец, она, якобы сердясь, шлепала его по толстым губам. Возились до тех пор, пока женщина не вспомнила, что не окончила своего рассказа. Чмокнула малыша во взъерошенную черную макушку и легонько оттолкнула обеими руками, как отталкивают воздушный шарик.
— Мальчик звать Фаиз, а папа Фаиза и мой мужа — Ахмед.
Вот обрадуется мой мужа! От радости такой пир закатит, все родные созовет. Шашлыки, люля-кебаб, бастурма! И плов, замечательный плов, рис — как жемчуг! А потом Ахмед будет свой кинжал точить... Всю ночь точить, вот так — вжик-вжик! — Она схватила со стола две ложечки, потерла их одна о другую, но нужного звука не получилось.— Вот такой кинжал! — Ингер бросила ложечки, расставила руки. В обозначенном ею пространстве легко уместилось бы полотно косы. Светлые глаза, похожие на прозрачные льдинки, наполнились слезами. В пролетающем свете придорожных фонарей в них заплясали искорки не только ужаса, но, как ни странно, и восхищения.
— А вы не боитесь? — испуганно поинтересовалась Лионги-на, никогда прежде не слышавшая таких жутких рассказов и почему-то сразу же поверившая женщине, хотя было ясно, что та преувеличивает, а может, валит в одну кучу самые разные воспоминания.
— Я — бояться! Ой, как бояться! Подхватить Фаиз и бежать. Уже третий раз бежать и третий возвращаться.
— И снова будете жить с таким зверем?
Лионгине холодно, она кутается в одеяло. Алоизас прищурился, уголок губ иронически закушен. На попутчицу не смотрит, будто ее тут нет, наблюдает за женой, которая своим любопытством побуждает случайную попутчицу нести всякую чушь.
— Кто зверь? Ахмед зверь? — В холодных глазах Ингер сверкнула злоба, но тут же превратилась в жалость к наивной, ничего в таких делах не смыслящей женщине. Лионгина отшатнулась — поразила неожиданная перемена настроения собеседницы, но ядовитая улыбка Алоизаса не советует продолжать расспросы.— Ахмед — не зверь! — гордо заявляет Ингер, как бы убеждая саму себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70