Повернулась, чтобы уйти. Игерман силой усадил в кресло, услужливо кем-то подставленное.
Дура ты, дурочка, усмехнулась она жалобно, благодари бога, что не пустился ныть и жаловаться на судьбу. Сам о том не подозревая, он придает тебе смелости своим поведением. Да, да — вселяет веру в собственные силы, взбадривает. Пронзенная его жалобами, пусть и клоунскими, неизвестно, что могла бы выкинуть. И все-таки разочарование царапало горло.
— Приглашать женщину на такое непотребное застолье?
Не по-рыцарски, низко.
— Требуете хороших манер? Вы? — С лица Игермана, старя его, сползло сияние, вокруг глаз собрались многочисленные морщины.— А как вы поступили со мной? Швырнули хищникам, словно падаль... И они рвали меня на куски!
— Преувеличиваете, маэстро.
— Не называйте меня маэстро! — Он скрипнул зубами.
— Опомнитесь, вы же получили лучший зал города!
— Словно выметенный, хоть танцы устраивай! Нефтяники, если хотите знать, на руках меня носили.
— Значит, и нам следовало?
— Хватит колкостей, товарищ Лонгина! Знаете, где это было? У нефтяных вышек, в глухой тундре, на вечной мерзлоте, где и вороны не садятся. Там — ведомо ли вам это? — металл крошится от мороза, а человеческое сердце — от одиночества, от тоски. Ведь приехали туда люди из солнечных долин, с зеленых полей, из цветущих садов. Живому нужны не только рубль и протухшие консервы — духовная пища. Я читал им Пушкина, взобравшись на эстакаду буровой. Пушкина и Лермонтова!
— Валяй Лермонтова, дружище! — подскочил к нему бритоголовый парень, с виду — прыткий юноша, на деле — отъявленный наглец. Лицо — как полежавшее дикое яблочко, потому, видимо, и прозвали Валькой Яблочко.— Хочешь, подыграю на гитаре?
— Осел! Не смей своим поганым языком марать даже само имя Лермонтова! — взревел, бледнея от ярости, Игерман, и Валька Яблочко юркнул за широкую спину своего дружка Еронимаса.
—- Голосую за Лермонтова без гитары,— заявил физик.
— Кто такой этот Лермонтов? Тексты сочиняет? — пролепетала одна из девиц.
— Дура, написал «Героя нашего времени» и «Как закалялась сталь»,— авторитетно пробасил Еронимас.
— Уйметесь наконец, подонки? Или придется глотки вам затыкать? — Игерман медленно поднимал руки, и обожженные, в шрамах и пятнах, кулаки, выползши на свет, заставили присутствующих умолкнуть.
Игерман начал «Демона». Читал не сплошь, не строфу за строфой, а отламывая по кусочку, карабкаясь по величественной круче поэмы, время от времени останавливаясь и сомневаясь, хватит ли духа добраться до вершины. Голос его не громыхал, как там, в зале, а на ощупь взбирался по опасным тропам, сражался со скользкими каменными завалами, со страхом сорваться вниз, с самой жизнью — суетливой, незадавшейся, успевшей побывать на многих уединенных перевалах и изрядно там намусорить, с жизнью, между прочим, очень похожей на его собственную. И все-таки был он в своих горах, окруженный опасными, мрачными скалами, и ни на мгновение не забывал запаха земли. После глухой, наполненной сомнениями и болью строфы вырывался вдруг и прыгал по циклопическим глыбам лучик насмешки, такой неожиданной, что у Лионгины захватило дух.
Даже запнувшись перед знаменитым местом, где сияет снегами, как гранью алмаза, Казбек и вьется по Дарьяльскому ущелью ревущий Терек, голос Игермана не загремел, не зарокотал, хотя уже вымел прочь весь мусор и ничто не мешало ему помчаться галопом. Он копил силы для того мига, когда появится Тамара, не догадывающаяся ни о существовании Демона, ни о своей судьбе, которая мелькнет в веках грозным предостережением человеческому роду, попытавшемуся дотянуться до небес.
— Громче! Ничего не слышно! — ворвался в тишину испитой голос Еронимаса.
— Заткнись, подонок,— шепотом одернул его кто-то из оркестрантов.
Казалось, видит посуды, в шикарно гардинами. Видит и когда еще не прикрывалась словами, видит испуганную с накопившимся за десятилетия хламом преходящего и компромиссов.
— Горло пересохло,— внезапно прервал он чтение и оттолкнулся от стены.
Спина фрака была белой от извести. Пегасик подскочил, чтобы почистить.
— Сгинь с глаз! Выпьем, Лонгина, а? — Прогнав Пегасика, Игерман налил ей и себе.— Ах, Лонгина, Лонгина! Вы плачете... раскаиваетесь? В чем, о господи?
— Вам мерещится, Игерман! — Она сердито провела по влажным глазам, пытаясь стряхнуть странный завораживающий голос этого человека. Даже его вульгарность и себялюбие влекли ее.— Сигарный дым глаза выел. Ну зачем такую вонищу курите? Набиваете себе цену? Вы и без того умеете не продешевить.
— Ненавижу сигары, как и вы. Это они! — Игерман ткнул рукой в сторону своих гостей.— Требуют, чтобы я постоянно чем-то дивил их, как Али-Баба из «Тысячи и одной ночи». Через час придется огонь глотать, чтобы компания не разбежалась.
— Придержите фокусы для сцены.
— Разве я фокусы показывал? Пушкина я читал на этой вашей хваленой сцене. Только откуда вам знать? Там же и духу вашего не было.
— У меня есть любимое местечко. Я уже говорила. Вы никого не слушаете, только себя.
— Так почему же тогда я вас не заметил, хотя все время искал? Если бы поймал ваши глаза, Лон-гина... влагу в ваших глазах — пускай от сигар или насморка, ха-ха! — разве я пал бы духом? Но... дорого яичко ко Христову дню... Услышав моего Лермонтова, вы больше не сомневаетесь, что я бы мог и Пушкина по-человечески отбарабанить? Вижу, не сомневаетесь!
— Ваше самомнение бесконечно, Ральф Игерман. Когда вам не удается концерт, вы ничтоже сумняшеся поднимаете на ноги весь город... спаиваете бедную Аудроне, будите среди ночи руководство Гастрольбюро. Все сюда, утешайте несчастного! Между тем за концерты вам платят. Отработайте честно и не мешайте другим отдыхать после трудов праведных.
— Хотите снова загнать меня на подоконник? — хмуро проворчал он.
— Если подоконник нравится вам больше, чем сцена...— пожала она плечами.
— Жало шершня! А я-то, бедный странник, думал — вот женщина, вот очарованная душа! Хоть всеми локаторами ищи, не найдешь. Выпорхнула внезапно, как птица из-под ног, ослепила и снова спряталась — попробуй насыпь ей соли на хвост! О вас, о вас говорю, Лонгина Тадовна! И еще... показалось мне, что похожи вы на одну женщину, которая встретилась мне в юные годы. Имя позабыл — сколько лет пролетело! — имя и голос. Нет, нет! — Он замахал руками, прогоняя видение далеких лет.
Та сегодня не насмехалась бы над несчастным. Может быть, постаревшая, морщинистая, некрасивая, но не такая, нет...
— Не знаю, о ком вы говорите, товарищ Игерман, какие женщины вам нравятся. Надо думать, их было немало. Сравнивая меня с одной из них, вы едва ли оказываете мне честь.
— Бога ради, не читайте морали, словно дряхлая леди!
— Как же еще мне относиться к вам?
Неживой рукой — тело обмякло, будто ее по голове стукнули — Лионгина пыталась разогнать сигарный дым. Тяжелый синий ком не рассеялся, даже не сдвинулся, словно отлитый из металла. Эта металлическая масса давила, давил низкий потолок, полные и пустые бутылки, хихиканье по углам. Не меньше угнетала собственная блестящая скорлупа, прикрывшая всеми забытое, хрупкое существо, которое затрепетало в ней от глупых слов этого дурня и жалобно повизгивало, требуя, чтобы его выпустили наружу. Беспомощное существо следовало затолкать поглубже, туда, куда не доходят призывы и мольбы, безусловно наигранные, а если и есть в его экзальтации искренность, то тем более заткни уши и улыбайся заученной, лукаво-вежливой, все понимающей улыбкой.
— То, что вы терпимо читаете «Демона», еще не дает вам права смотреть на людей свысока. Могли бы самокритично и к себе отнестись, признали бы, что мы поступили с вами куда снисходительнее, чем вы того заслужили! — Лионгина говорила обидно, и жалостливое существо внутри нее стенало от обиды и боли — неужели действительно ничего в ней не осталось от прошедшей или выдуманной молодости, настолько ничего, что даже невозможно ее узнать? — Вместо того чтобы расторгнуть договор, когда вы опоздали с приездом, мы предоставили вам зал. Один из лучших залов города. На его акустику не жалуются и зарубежные гастролеры.
— На кой она мне черт, ваша акустика! Вот моя акустика!
Он грохнул себя кулаком по загудевшей груди, столько вульгарности и спеси вложив в этот жест, что у Лионгины побежали по спине мурашки. Ну и тип! Никакой интеллигентности. Комедиант! Впрочем, чего и ждать от дешевого клоуна? Ничего. Я довольна жизнью! И мне ничего не надо. Будь благодарна, что не жалуется на судьбу и не взывает к твоему милосердию, пускаясь в дали воспоминаний, до которых почти докопался. Пафос комедианта — спасибо ему за это! — поможет тебе окончательно справиться с безутешно рыдающим существом, которое никто не хочет узнать и назвать по имени.
— Я и забыла, что вы живете по иным физическим законам, чем мы, простые смертные. Вы ведь прибыли к нам на летающей тарелочке.
— Чем не угодила вам тарелочка? Неопознанный летающий объект? Что, разве плохо, если потрещат малость ваши высохшие мозги, разгадывая загадку? — Игерман понизил голос, выпрямился и глянул на Лионгину с высоты, словно она была муравьем на тропинке.— Мир полон тайн, мечтаний, желаний, неужели вы забыли об этом, Лонгина?
— Умные люди...— Лионгина пыталась возразить, но поняла, что сделает это тупо, не так, как привыкла, и умолкла. Огорченная собственной нерасторопностью, отхлебнула коньяк.
— Кто эти умные?
Покажите мне! Замшелые камни, трусы, у которых вечно дрожат поджилки, обыватели с теплыми улиточными домиками за спиной или слабаки, якобы во всем разочаровавшиеся, потому что не осмелились в свое время помериться силами — нет, не с бурями, где уж там! — со сквознячком в гостиной. Разве человек обречен только на пижаму и шлепанцы, только на одурение от несущего бесконечный вздор телевизора? Было бы чертовски скучно жить, если бы очарование мира исчерпывалось лишь таблицей умножения, кибернетикой и тому подобными, безусловно полезными вещами!
— Все-таки интересно, как вы там летали? Я — практичная женщина, хотелось бы узнать, во сколько вам это обошлось. Наверное, не дешевое удовольствие? — Лионгина пыталась унизить его, но чувствовала, что не удается.
— Обошлось! Ого-го, во сколько обошлось! Но я не жалею! Между прочим, астронавты с Ориона не знают, что такое плата в нашем понимании. Золото, деньги — для них это слишком ничтожная субстанция. Простите, Лонгина Тадовна, унитаз у них на корабле драгоценными камнями инкрустирован. Выколупал я несколько бриллиантов — Пегасик еще не сообщил вам этого? — и кормлю шайку шакалов, ха-ха!
Ральф Игерман расхохотался, довольный своим ответом, щеки его, посиневшие от щетины, тряслись, тряслась напыженная грудь, вылезающий из-под пояса животик, но перед глазами Лионгины против воли и желания возникал Рафаэл Хуцуев-Намреги — молодой и стройный, с горящими глазами и исполненной нежной силы песней на устах.
— Почему же не остались... на той тарелочке? — прошептала Лионгина.
— Вам действительно интересно или хотите взять реванш? — Он мрачно, исподлобья глянул на нее, подозревая подвох.— По одной причине.
— По какой же?
— Я уже говорил вам об этом в милиции или по дороге из милиции, куда обратился, не имея пристанища. Вы забыли, Лонгина. Человечки с Ориона не знают, что такое любовь.
— Как интересно, хи-хи! — взвизгнула одна из ресторанных блондинок.
— Не такой уж плохой вариант. Значит, их женам и любовницам не угрожают аборты! — прыснула другая.
— Заткнитесь, красотки! — грубо прикрикнул Игерман.— Не вам рассказываю. Ешьте, пейте на здоровье, прошу вас, но не суйтесь в наш разговор. Любовь удержала меня на Земле, да, Лонгина, любовь.
— Вы верите в любовь? Вы, такой потасканный...— чуть не ляпнула «тип».
Испуганно ожидая разгневанной отповеди, Лионгина протянула Пегасику бокал, тот плеснул, облив ей пальцы.
— Ваша правда, Лонгина. Потасканный. Где только я не бушевал, не куролесил, на голове не ходил, в какие жуткие двери не стучался! — Игерман трагически окрасил голос, вытянул испещренные шрамами, в огне или химикатах обожженные руки.— Забыл край, где родился. Ведь все мы где-то рождаемся, правда? Приехал однажды и ничего не узнал.
Трубы, терриконы, вагонетки... Водопад Намреги сунули в трубу, горцы превратились в горняков. Вот я и напялил на себя псевдоним, словно клоунский колпак для привлечения легковерных,— вроде как зарубежный маэстро, не правда ли? Судьба меня швыряла и ломала, не спорю, но поверьте, Лонгина, ни единого дня не жил я без тоски по любви, без веры, что в конце концов встречу женщину...
— Выпейте, Игерман, подсластите сон. Неужели начнете похваляться своими любовными похождениями? Лучше выпейте!
Уговаривала и дивилась своему поведению, которое ничем не отличалось от поведения здешней пестрой компании. Стоял многоголосый гул, пьяный смех и звон стаканов. Все спорили со всеми, Еронимас пытался оживить коньяком сладко посапывающую Аудроне.
— В ухо ей капни, в ухо! Вскочит как ужаленная! — коварно подначивал Валька Яблочко; было ясно, что сам он поступил бы именно так.
— Похождениями? Были, да и как им не быть, если я всю жизнь бродяжничаю, мотаюсь по такой огромной стране. Но любви, поверьте, Лонгина... Никого я до сих пор не любил, хотя десятки раз терял голову. Лишь вчера, когда высадили меня с летающей тарелочки в этот удивительный, древнейший город, увидел я женщину, которая...
— Аудроне? Она спит — не услышит.
— Ах, Лонгина Тадовна, Лонгина. Возьмите лучше нож и разрежьте мне грудь!
— Ресторанным ножом и яблока не разрежешь.
— Спасли меня, чтобы снова погубить? Если бы не вы, я прыгнул бы вниз головой, честное слово! Почему вы так жестоки?
— Я не жестокая, Игерман. Устрою вам грандиозный концерт. В клубе наших шефов. В провинции у нас замечательные люди. Терпеливые и доверчивые, не такие избалованные, как мы. Успех вам обеспечен. *
— Поедете со мной?
— Необходима свидетельница триумфа? Мне пора домой. Муж волнуется. Да и вам пора отдохнуть. Гоните всех прочь. Аудроне мы захватим с собой, потому что ее ждут детишки.
— Поедете? Или нет?
— Хорошо, хорошо... мелочи обсудим завтра.
— Не обманывайте меня.
Я не ребенок!
Игерман вдруг схватил ее в охапку и закружил так, что зарябило в глазах. Вращались стены, телевизор, флейта, в которую кто-то лил вино, мелькали запотевшие стекла окна, изборожденные стекающими каплями, кружилась гостиница и весь мир, словно предчувствуя, что вот-вот победит притяжение земли и вознесется в пространство над бездной времени и расстояний этот неподвластный забвению человек, а потом оцепенеет среди звездного хаоса и будет сверкать с высот.
— Пустите! Уберите свои грязные лапы! — Лионгина визжала от ужаса, упираясь кулаками в широкую грудь Игермана, хотя освободиться не жаждала, напротив, хотелось, чтобы эти страшные лапы не отпускали, громили в ней все, что сопротивляется влекущему видению, которое еще немного — и вспыхнет в черной ночи забвения.
— Золотом осыплет! Чего ерепенишься? — крикнул ей в ухо Валька Яблочко.
— Пошел отсюда, подлец! Мотай по-хорошему, пока с лестницы не спустил! — взревел Игерман. Бережно усадил Лионгину в кресло и в один прыжок очутился возле бритоголового.
— Не бейте его,— взмолилась Лионгина.
— Разумный совет.— В Валькиной руке блеснул металл. Пряча нож, он сунул руку в карман брюк.— Не волнуйтесь, дамы и господа, я не часто пускаю в ход эту железку.
— Ну, а мои руки медлить не привыкли! — Игерман, не испугавшись ножа, ухватил Вальку Яблочко за шиворот, оторвал от пола и, полунеся-полуволоча, потащил к дверям. Широко распахнув створки, вышвырнул сучащего ногами подонка вон.
— Пожалеешь, черномордый! Ох, пожалеешь! — донеслось из коридора.
Шатаясь, подошел Еронимас, застонал, словно собирался плакать:
— Что происходит, братцы? Хозяин гостей избивает?
— Ты — актер? Тогда не стану бить, но если у кого чешется шкура — милости просим!
Глаза Игермана метали молнии, от стиснутых кулаков и влажного, по-молодому бешеного лица веяло силой. На миг Лионгине показалось, что перед ней стоит руки в боки не какой-то Ральф Игерман, а Рафаэл Хуцуев-Намреги, сама гордость и гнев. Она обмякла, уменьшилась, а он вырос и еще выше держит голову.
— Извиняюсь, Лонгина Тадовна.
Пришлось проучить парня. Не одного подобного за свою жизнь довелось вразумлять. Некоторые после этого профессорами становились, ха-ха! — Он снова хвастал, любил хвастать, и это было невыносимо.
Пока она развлекалась в той странной, сбившейся, должно быть, в гостиничном ресторане компании, выпал снег, усыпал улицы. Тротуары расстилались чистые, нетронутые, и лишь одна она впечатывала в их пушистое, нежное покрывало некрасивые черные следы. В бледнеющих владениях предрассветных сумерек она ощущала себя возмутительницей спокойствия — к чему ни прикоснется, то и замарает!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70