Он успел заметить номер: из их гаража, персональная машина какого-то начальника отдела; тот, что сидел внутри, сделал вид, будто не замечает Омара, повернулся к нему в профиль, Омар тоже не стал ломать голову, кто за рулем, и, шагнув в сторону, пропустил машину.
Зло на самого себя стало разгораться еще больше, он готов был как птицу ощипать и съесть себя. Если уж шар стукнулся об один борт, то он непременно стукнется и о другой — Омар пришел к Мамыржану. Мамыржана дома не было, а Кадиша, увидев его, громко зарыдала и упала в обморок; в доме, наверное, готовились к поминкам — семь дней,—на кухне толклись какие-то женщины, они вышли в переднюю и прямо-таки застыли, глядя на него; выбежавшие на крик матери Раушан и Талгат тоже испуганно смотрели, как бы безмолвно спрашивая, зачем этот человек пришел сюда; он посидел немного в изголовье лежавшей на диване без сознания Кадиши и сказал:
— Чем я могу утешить вас?.. Сказать «не плачьте»?..
Когда он уходил, вслед раздались недовольные голоса:
— Что ему здесь нужно? 1
— Э-э, будь он проклят, бессовестный! Пришел сюда, потому что мучит совесть, чувствует свою вину!
— Он, наверно, боится, что на него в суд подадут!
Голоса женщин звучали громко, может быть, сознательно громко, чтобы он слышал.
Омар опять не знал, что ему сейчас делать. У него был друг по имени Дулат, с которым он, закончив один институт, приехал в город Ортас. Умер в позапрошлом году, оставив девять душ детей и обезумевшую от горя жену. Он был смирным, как говорят, неспособным даже вынуть траву изо рта овцы был талантлив, но невезуч. Старшему из детей было одиннадцать, жена не работала. Как давно я их не навещал, не будет мне добра, пришла в голову гнетущая мысль.
Он свернул в магазин, купил дорогих сладостей, пришел в дом покойного друга. Райгуль, постаревшая — волосы начали седеть,— встретила Омара сердечно, поставила на плиту чайник, а детишки бросил на шею, довольные, расшалились. В доме поселилась бедность, надо одну из ближайших получек отдать им, решил он. Когда очутился на улице, опять задумался; пошел к центру, купил цветов; перейдя наискосок пригорок на окраине, шел еще часа полтора и пришел на казахское кладбище, положил цветы в изголовье друга; могила неухожена, поросла травой; вырвал жесткие пучки и потом долго стоял, покачиваясь, ухватившись двумя руками за железные прутья ограды. Друг, ты был талантливее меня, но ушел, так и не раскрыв ни одного из своих природных дарований, ушел, не осуществив нашу общую мечту. Все, что не довелось сделать тебе, наверно, должен бы сделать я, но теперь?.. Едва ли... Ты видишь, в какое плачевное положение я попал по воле, случайных обстоятельств... В жалкое положение... Он бы не простил меня... Конечно, упрекать бы не стал, но взглянул бы осуждающе, а ведь мне этого достаточно. Дуб — так Омар называл своего друга при жизни. Он был высоким, могучего телосложения, руки, как сучья, доставали до колен... Когда ты умер, я поклялся на твоей могиле работать вдвойне: и за себя, и за тебя. Но не удается мне исполнить эту клятву... Не только тобой — собой не могу быть... Я ведь даже кожаную тетрадь в желтом переплете, которую хотел посвятить твоей памяти, до сих пор не могу закончить. Конца не видно этой работе... Затягивает повседневная суета, быт. Все думаю об одном — город, город... Вот с этой мыслью и прожил семь лет, семь лет моей жизни... Не мог за эти годы вырвать час, всего час в сутки, чтобы закончить желтую тетрадь... Когда я думаю о тебе, мне кажется: заверши я нашу работу — и можно бы лечь рядом с тобой... Боюсь, что я бездарь, мой любимый Друг...
Эти надгробные слова он говорил долго и даже не заметил, как, сжимая ржавые прутья могильной ограды, слегка погнул их. Вечерело. Солнце уже опускалось на свое гнездо, весь мир, как глаза долго плакавшего человека, покраснел. Омар удивился: как так? Ведь, кажется, он только что пришел... Ну что ж, дорогой друг, оставайся снова один, ничего не поделаешь...
Когда он с трудом начал выбираться из крутого лабиринта установленных впритык друг к другу надгробий, возле свежей могилы с краю, у прохода, он заметил мужчину в позе мусульманина, читающего молитву. Мужчина сидел на корточках, с опущенной головой, одетый в черное. Оказывается, Мамыржан. Увидев его, Мамыржан вскочил, словно ожидал этого прихода, не удивился, без признаков растерянности протянул Омару обе руки:
— Омаржан... Постарайся меня простить...— и заплакал. Держа обеими руками протянутую руку Омара, наклонился и несколько раз поцеловал: — Омаржан... Прости меня, айналайын, прости, родной.—Он рыдал.
Омара это тронуло:
— Успокойтесь, Маке, успокойтесь.— Он слегка коснулся ладонью его спины.
Так они простояли довольно долго. Омару стало не по себе от часто повторяемого Мамыржаном «прости», и он сказал:
— Я пришел, чтобы положить цветы на могилу Дулата...
Сказать-то он это сказал, но лоб его покрылся испариной, запылали щеки: ведь он имел в виду своего друга Дулата! Мамыржан же отнес эти слова к сыну и стал благодарить:
— Спасибо, Омаржан! Спасибо, айналайын! Совершил я на кладбище собачий поступок, схватил тебя... прости, брат!
Омару стало вовсе неловко:
— Хорошо, Маке! Будьте здоровы! — Он повернулся и ушел.
И опять начал говорить сам с собой. То, что ему стало
неловко, это естественно, ведь тогда, в горе, он не соображал, что делает... О боже... Дело не в поступке отца —дело в смерти сына... Оборвалась жизнь... Какой ужас! Зеленый, нераскрывшийся бутон лопнул, обнажив ярко-красный лепесток... Из синих губ хлынула кровь... Перед глазами Омара снова предстала вся эта страшная картина, опять его душа содрогнулась, опять затрясло тело. Наверное, всю жизнь меня будет преследовать это ужасное видение... И зачем я повел этого бедолагу на Самар-озеро?! Зачем я прельстил охотой человека, никогда в жизни не державшего в руках ружья?! Эх, некому мне всыпать как следует! Омар спустился с пригорка и вдруг, приостановившись, неожиданно рассмеялся — какой же он чудак! Он так открыто горюет, он так убивается из-за смерти парня, что люди подумали, наверное, что он оплакивает свою будущую судьбу! Омар опять рассмеялся. И в доме Мамыржана подумали, что я забочусь о своей голове. Не-ет, не выйдет! Меня не за что осуждать людям, и меня не обвинишь Так легко...
За эти дни, казалось, Омар растерял все свои волевые качества, как магнит, соприкасаясь с деревом, теряет свои свойства.
Аблез жил в том же доме, что и Омар. На одном этаже и на одной лестничной площадке. Но они, подобно другим соседям, не общались семьями, не приглашали в гости друг друга. При случайных встречах просто кивали головами.
По внешнему виду Аблез истинный казах, коренной степняк, но быт его организован на европейский лад. В этом вопросе Аблез на редкость постоянен и последователен. Жена его, женщина крупная, крупнее его самого, с холодным длинным лицом, напоминает лошадь. Прическу носит строгую — пучок, как в сороковые годы. Она тоже твердых правил и взглядов. Преподает физику в здешнем филиале Политехнического института. Никаких ни с кем дёл, живет сама по себе. У нее устоявшаяся репутация незаменимого специалиста, студенты уважают, в коллективе побаиваются. Руководители филиала не считают лишним, прежде чем принять какое-либо решение, осведомиться, что думает по этому поводу Рауза Ахатовна.
Порядок в семье жесткий, никаких лишних слов, лишних действий; насколько нахмурены брови Раузы Ахатовны, настолько в доме отдает изморозью; Аблез, как только приходит со службы, надевает полосатую пижаму и скрывается в своем кабинете, просматривает газеты, смотрит телевизор; ужинают втроем, молча, не спеша, затем Аблез выводит на улицу Рекса и прогуливает минимум полтора часа, но в одиннадцать в любом случае голова его должна коснуться подушки.
Рауза Ахатовна не приспособлена к ведению домашнего хозяйства. Всю необходимую еду она покупает в «Кулинарии» и набивает ею холодильник. В ее обязанности входит все это — полусырое, полусожженное — поставить на стол перед мужем и дочерью. После ужина она тоже прячется в своей комнате, перелистывает книги, готовится к лекции, но когда она выходит в лоджию... Вот когда семья, быт и вовсе для нее не существуют, не представляют никакой цены! Она наклоняется к окуляру телескопа, который установлен в лоджии, и обозревает южную половину неба. Это ее владения. У нее есть знакомые звезды, есть и незнакомые. Она начинает бродить по небу и только в полночь ложится. Семейная беседа, общий разговор не стали обычаем в этом доме.
И вот в этом холодном каменном гнезде, образовав трещину, проклюнулся и уже начал цвести изящный цветок— единственная дочь отца и матери, их первенец и их же последыш Лана. У нее тоже своя комната, персональный телевизор, свои книги; читай, смотри, лежи — воля твоя. В доме тихая, даже довольно робкая, Лана в среде своих сверстников — бойкая и остроумная, одна из тех, про кого говорят —палец в рот не клади. Вот эта самая Лана перед сном записала в своем дневнике: «Он выехал из Таскала. Завтра вернется. Если нынче повторится то же самое, я уйду из этого дома, уйду навсегда». И сегодня с восхода солнца до самого заката готовится выполнить свое решение.
Их дом стоит в густом саду, в саду живут две певчие птицы; назвать их соловьями нельзя, соловьи поют в определенное время суток, а эти, начиная с розовой зари, с небольшими передышками поют целый день. Они слушают друг друга, а потом как бы начинают соревноваться. Сегодня Лана проснулась чуть свет от их пения. Лежала, слушала, пытаясь- понять, что же они хотят сказать друг другу, положив птичьи слова на музыку трелей.— Проснулась? — спрашивает одна.— Проснулась,— отвечает другая.—Что скажешь? — говорит одна.—Прекрасное утро! —
говорит другая.— Как удивителен мир,— ноет одна.—- Добрый мир,— говорит другая.—Полетим искупаемся,—говорит одна.—Я уже выкупалась в росе,—говорит другая. «Это влюбленные, друг и подруга»,—догадывается Лана, а птичий диалог продолжается.— Тогда и я искупаюсь в росе,— говорит одна.— Искупайся и обсохни в лучах утренней зари,— говорит другая.— Лана проснулась? — спрашивает одна.— Проснулась,—говорит другая.— Тогда подлетим ближе к ее окну,— говорит одна.— Полетим,—говорит другая. Лана думает: «Они, наверно, крохотные, их невозможно заметить». Сколько раз она пыталась обнаружить этих певуний. Вот и сейчас, наверное, они сидят близко, на ветке, спрятавшись в листве.— Ну давай, спой в честь Ланы,— говорит одна.— Хорошо,— говорит другая. Они то по очереди, то вместе испускают нежные трели, славя Лану. «Они, кажется знают, что я сегодня получу паспорт и буду независимой»,— подумала Лана и вдруг засмеялась.
Но радостное настроение будто смыли водой, когда Лана взглянула на часы. Скоро восемь. Слетев с постели, она второпях умывается, второпях одевается, второпях выскакивает в столовую и в восемь ноль-ноль оказывается на своем месте за столом. Оказаться необходимо — таков закон этого дома. Обычно втроем они молча поглощают завтрак, потом отец с матерью уходят на службу, а Лана остается, предоставленная самой себе. Книги ли будет читать, в кино ли пойдет, будет ли бродить по саду или погуляет со сверстниками — ее дело. Сегодня у нее день особый, решающий день, она чуть не забыла об этом, но напомнила мать: уже в дверях она сказала: «Ночью звонил папа, если не успеет закончить дела в области, возможно, сегодня не вернется. Тогда ты должна погулять с Рексом».
Лана молчит. Опять этот Рекс! Рекс, Рекс, Рекс! Будто нет в доме больше живой души, достойной заботы и тепла. А есть ли я в этом мире или меня не существует — до этого кому нет дела.
Как только осталась одна, заперла Рекса в кабинете отца и прилегла на тахту. Составила план на сегодня. Сначала пойдет за паспортом, потом поедет к подруге Базе т. Вместе они пригласят своих друзей, пойдут есть мороженое, потом — в кино. Если даже Рексу грозит подохнуть с голоду, домой она вернется поздно, будет ждать возвращения отца. Если он и на этот раз купит ей одежду в «уцененных товарах», она совсем уйдет из дома. Уйду, уйду, уйду! И даже не оглянусь!
Получающих паспорта оказалось много, время до обеда там и прошло. В жаркий день не очень-то легко добраться до микрорайона, долго ждала автобуса, измучилась в битком набитом салоне. Зря поехала, пожалела она. Это чувство усугубилось, когда она застала у Бахыт Сауле; девушки не особенно, кажется, обрадовались ее приходу, разговаривали, обращаясь только друг к другу, смеялись, тоже переглядываясь вдвоем. Это разозлило ее. Лана никогда не выдает своих чувств, радуется ли, сердится — все прячется у нее внутри. Вот и сейчас она не подала виду, что обижена, что рушились ее планы «обмыть» паспорт, что трудная дорога в жарком автобусе была напрасной. Она не ушла, резко поднявшись с места и холодно простившись с девушками, нет, она просидела часа два, простилась вежливо, но про себя решила, что больше к Бахыт не пойдет. Они с Бахыт, как говорят казахи, обрезали челки коней друг у друга.
От голода ее даже затошнило. Как только оказалась в парке, купила шашлык, съела мороженое, сидела в кино — шла какая-то фальшь про директора завода, еле дождалась конца, вышла, но снова купила билет в другой зал: там шел арабский фильм, где неправдоподобия было еще больше: парень сидит, пишет письмо любимой и плачет. Уже смеркалось. Она села на одну из свободных скамеек в парке и подумала: неужели папа и на этот раз поступит так же? Подумала и о том, что есть места, о которых много пишут, куда едут молодые,— БАМ, КамАЗ, Нурек... Пришел на ум мотив «Широка страна моя родная...». К ней подошел подвыпивший парень невзрачного вида, спросил, сколько времени, она ответила, тот не ушел, продолжая стоять. Постоял-постоял и сказал:
— Вы скучаете, девушка?
— Нет, не скучаю, дедушка...
Парень отошел. «Оказывается, я уже взрослая, на меня обращают внимание!» — обрадовалась девчонка и опять задумалась, думала долго. Хоть и не было особой логики в ее размышлениях, но все же мысли сводились к одному и тому же: неужели и на этот раз папа поступит так же?
Совсем стемнело, в аллеях в ряд зажглись фонари. Домой возвращаться не хотелось, если уж возвращаться, то, по крайней мере, позже.
Может быть, разговорчивыми бывают люди, не умеющие думать? Как выехали из Таскала, так до самого Ортаса челюсти Аблеза не перестают двигаться. Молодой шофер по имени Болат, проработавший несколько лет с Омаром Балапановичем и привыкший к молчаливому начальнику, совсем обалдел от болтовни нового пассажира. Ведь не скажешь — перестаньте; большой человек, начальник, надо терпеть, другого выхода нет, терпеть и делать вид, что слушаешь.. Да если б он только рассказывал свои байки, еще б куда ни шло, а то ведь то и дело одергивает: «Потише, куда спешишь?», «Осторожно, впереди поворот!», «Милый, что же ты делаешь? Ведь не скотину везешь, человека!» Или еще хуже; «Это, по-моему, у тебя не «Волга», а драндулет, запряженный волами, чего ты тащишься, как неживой?» И вот так всю дорогу. Видно, собственная болтовня ему очень нравится, станет рассказывать что-нибудь— и сам же, довольный, смеется. Он, наверно, из тех руководителей, которые в своем кабинете еще как-то держатся, но вырываются на свободу — и словно прорвавшаяся водопроводная труба начинает хлестать. В паузах между словами мычит: м-м-м... Рассказывая, не поясняет: кто, что, где происходит, в чем дело; это его не заботит, как будто Болат сам должен обо всем знать. «Конкабай сказал то-то», «Конкабай нехорошо поступил», а кто такой Конкабай, что он сделал — пойди догадайся. С ходу начинает растолковывать свое отношение к событию, а в чем его суть, сказать и не догадается. Из его баек ничего нельзя понять, ясно только одно, что рассказывает он для одного себя.
И этот разговорчивый человек, стоило ему переступить порог дома, сразу утратил все красноречие и замолчал. Шофер внес его чемоданы, поставил в передней, сквозь зубы процедил «до свиданья» и ушел, а Аблез облачился в полосатую пижаму и стал умываться. Рауза Ахатовна была дома одна; только когда сели ужинать, вспомнили яро Л а ну. н:,'— А дочь где?
— Не знаю. Что-то новое. У нее не было привычки не являться к ужину.
— Смотри не избалуй...
— Зачем мне говоришь,? Себе лучше скажи!
Разговор на этом иссяк. Ели долго и молча. Перед тем
как разойтись по своим комнатам, Аблез сказал;
— Привез пальто дочери. О зиме, говорят, нужно думать летом. Вытащи из чемодана, пусть отвисится.— И после паузы: — Рауза Ахатовна, Кокеев передал тебе привет. Он так хорошо меня принял! Не скрыл, что на пост председателя горсовета выдвигает мою кандидатуру. Так что готовься!
— Мне-то что готовиться? Сам готовься,— сказала Рауза Ахатовна и ушла в свою комнату.
Лоджия, выходящая на глухой забор, в тихую сторону,— владения Раузы Ахатовны, а балкон, глядящий на улицу,— его, Аблеза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
Зло на самого себя стало разгораться еще больше, он готов был как птицу ощипать и съесть себя. Если уж шар стукнулся об один борт, то он непременно стукнется и о другой — Омар пришел к Мамыржану. Мамыржана дома не было, а Кадиша, увидев его, громко зарыдала и упала в обморок; в доме, наверное, готовились к поминкам — семь дней,—на кухне толклись какие-то женщины, они вышли в переднюю и прямо-таки застыли, глядя на него; выбежавшие на крик матери Раушан и Талгат тоже испуганно смотрели, как бы безмолвно спрашивая, зачем этот человек пришел сюда; он посидел немного в изголовье лежавшей на диване без сознания Кадиши и сказал:
— Чем я могу утешить вас?.. Сказать «не плачьте»?..
Когда он уходил, вслед раздались недовольные голоса:
— Что ему здесь нужно? 1
— Э-э, будь он проклят, бессовестный! Пришел сюда, потому что мучит совесть, чувствует свою вину!
— Он, наверно, боится, что на него в суд подадут!
Голоса женщин звучали громко, может быть, сознательно громко, чтобы он слышал.
Омар опять не знал, что ему сейчас делать. У него был друг по имени Дулат, с которым он, закончив один институт, приехал в город Ортас. Умер в позапрошлом году, оставив девять душ детей и обезумевшую от горя жену. Он был смирным, как говорят, неспособным даже вынуть траву изо рта овцы был талантлив, но невезуч. Старшему из детей было одиннадцать, жена не работала. Как давно я их не навещал, не будет мне добра, пришла в голову гнетущая мысль.
Он свернул в магазин, купил дорогих сладостей, пришел в дом покойного друга. Райгуль, постаревшая — волосы начали седеть,— встретила Омара сердечно, поставила на плиту чайник, а детишки бросил на шею, довольные, расшалились. В доме поселилась бедность, надо одну из ближайших получек отдать им, решил он. Когда очутился на улице, опять задумался; пошел к центру, купил цветов; перейдя наискосок пригорок на окраине, шел еще часа полтора и пришел на казахское кладбище, положил цветы в изголовье друга; могила неухожена, поросла травой; вырвал жесткие пучки и потом долго стоял, покачиваясь, ухватившись двумя руками за железные прутья ограды. Друг, ты был талантливее меня, но ушел, так и не раскрыв ни одного из своих природных дарований, ушел, не осуществив нашу общую мечту. Все, что не довелось сделать тебе, наверно, должен бы сделать я, но теперь?.. Едва ли... Ты видишь, в какое плачевное положение я попал по воле, случайных обстоятельств... В жалкое положение... Он бы не простил меня... Конечно, упрекать бы не стал, но взглянул бы осуждающе, а ведь мне этого достаточно. Дуб — так Омар называл своего друга при жизни. Он был высоким, могучего телосложения, руки, как сучья, доставали до колен... Когда ты умер, я поклялся на твоей могиле работать вдвойне: и за себя, и за тебя. Но не удается мне исполнить эту клятву... Не только тобой — собой не могу быть... Я ведь даже кожаную тетрадь в желтом переплете, которую хотел посвятить твоей памяти, до сих пор не могу закончить. Конца не видно этой работе... Затягивает повседневная суета, быт. Все думаю об одном — город, город... Вот с этой мыслью и прожил семь лет, семь лет моей жизни... Не мог за эти годы вырвать час, всего час в сутки, чтобы закончить желтую тетрадь... Когда я думаю о тебе, мне кажется: заверши я нашу работу — и можно бы лечь рядом с тобой... Боюсь, что я бездарь, мой любимый Друг...
Эти надгробные слова он говорил долго и даже не заметил, как, сжимая ржавые прутья могильной ограды, слегка погнул их. Вечерело. Солнце уже опускалось на свое гнездо, весь мир, как глаза долго плакавшего человека, покраснел. Омар удивился: как так? Ведь, кажется, он только что пришел... Ну что ж, дорогой друг, оставайся снова один, ничего не поделаешь...
Когда он с трудом начал выбираться из крутого лабиринта установленных впритык друг к другу надгробий, возле свежей могилы с краю, у прохода, он заметил мужчину в позе мусульманина, читающего молитву. Мужчина сидел на корточках, с опущенной головой, одетый в черное. Оказывается, Мамыржан. Увидев его, Мамыржан вскочил, словно ожидал этого прихода, не удивился, без признаков растерянности протянул Омару обе руки:
— Омаржан... Постарайся меня простить...— и заплакал. Держа обеими руками протянутую руку Омара, наклонился и несколько раз поцеловал: — Омаржан... Прости меня, айналайын, прости, родной.—Он рыдал.
Омара это тронуло:
— Успокойтесь, Маке, успокойтесь.— Он слегка коснулся ладонью его спины.
Так они простояли довольно долго. Омару стало не по себе от часто повторяемого Мамыржаном «прости», и он сказал:
— Я пришел, чтобы положить цветы на могилу Дулата...
Сказать-то он это сказал, но лоб его покрылся испариной, запылали щеки: ведь он имел в виду своего друга Дулата! Мамыржан же отнес эти слова к сыну и стал благодарить:
— Спасибо, Омаржан! Спасибо, айналайын! Совершил я на кладбище собачий поступок, схватил тебя... прости, брат!
Омару стало вовсе неловко:
— Хорошо, Маке! Будьте здоровы! — Он повернулся и ушел.
И опять начал говорить сам с собой. То, что ему стало
неловко, это естественно, ведь тогда, в горе, он не соображал, что делает... О боже... Дело не в поступке отца —дело в смерти сына... Оборвалась жизнь... Какой ужас! Зеленый, нераскрывшийся бутон лопнул, обнажив ярко-красный лепесток... Из синих губ хлынула кровь... Перед глазами Омара снова предстала вся эта страшная картина, опять его душа содрогнулась, опять затрясло тело. Наверное, всю жизнь меня будет преследовать это ужасное видение... И зачем я повел этого бедолагу на Самар-озеро?! Зачем я прельстил охотой человека, никогда в жизни не державшего в руках ружья?! Эх, некому мне всыпать как следует! Омар спустился с пригорка и вдруг, приостановившись, неожиданно рассмеялся — какой же он чудак! Он так открыто горюет, он так убивается из-за смерти парня, что люди подумали, наверное, что он оплакивает свою будущую судьбу! Омар опять рассмеялся. И в доме Мамыржана подумали, что я забочусь о своей голове. Не-ет, не выйдет! Меня не за что осуждать людям, и меня не обвинишь Так легко...
За эти дни, казалось, Омар растерял все свои волевые качества, как магнит, соприкасаясь с деревом, теряет свои свойства.
Аблез жил в том же доме, что и Омар. На одном этаже и на одной лестничной площадке. Но они, подобно другим соседям, не общались семьями, не приглашали в гости друг друга. При случайных встречах просто кивали головами.
По внешнему виду Аблез истинный казах, коренной степняк, но быт его организован на европейский лад. В этом вопросе Аблез на редкость постоянен и последователен. Жена его, женщина крупная, крупнее его самого, с холодным длинным лицом, напоминает лошадь. Прическу носит строгую — пучок, как в сороковые годы. Она тоже твердых правил и взглядов. Преподает физику в здешнем филиале Политехнического института. Никаких ни с кем дёл, живет сама по себе. У нее устоявшаяся репутация незаменимого специалиста, студенты уважают, в коллективе побаиваются. Руководители филиала не считают лишним, прежде чем принять какое-либо решение, осведомиться, что думает по этому поводу Рауза Ахатовна.
Порядок в семье жесткий, никаких лишних слов, лишних действий; насколько нахмурены брови Раузы Ахатовны, настолько в доме отдает изморозью; Аблез, как только приходит со службы, надевает полосатую пижаму и скрывается в своем кабинете, просматривает газеты, смотрит телевизор; ужинают втроем, молча, не спеша, затем Аблез выводит на улицу Рекса и прогуливает минимум полтора часа, но в одиннадцать в любом случае голова его должна коснуться подушки.
Рауза Ахатовна не приспособлена к ведению домашнего хозяйства. Всю необходимую еду она покупает в «Кулинарии» и набивает ею холодильник. В ее обязанности входит все это — полусырое, полусожженное — поставить на стол перед мужем и дочерью. После ужина она тоже прячется в своей комнате, перелистывает книги, готовится к лекции, но когда она выходит в лоджию... Вот когда семья, быт и вовсе для нее не существуют, не представляют никакой цены! Она наклоняется к окуляру телескопа, который установлен в лоджии, и обозревает южную половину неба. Это ее владения. У нее есть знакомые звезды, есть и незнакомые. Она начинает бродить по небу и только в полночь ложится. Семейная беседа, общий разговор не стали обычаем в этом доме.
И вот в этом холодном каменном гнезде, образовав трещину, проклюнулся и уже начал цвести изящный цветок— единственная дочь отца и матери, их первенец и их же последыш Лана. У нее тоже своя комната, персональный телевизор, свои книги; читай, смотри, лежи — воля твоя. В доме тихая, даже довольно робкая, Лана в среде своих сверстников — бойкая и остроумная, одна из тех, про кого говорят —палец в рот не клади. Вот эта самая Лана перед сном записала в своем дневнике: «Он выехал из Таскала. Завтра вернется. Если нынче повторится то же самое, я уйду из этого дома, уйду навсегда». И сегодня с восхода солнца до самого заката готовится выполнить свое решение.
Их дом стоит в густом саду, в саду живут две певчие птицы; назвать их соловьями нельзя, соловьи поют в определенное время суток, а эти, начиная с розовой зари, с небольшими передышками поют целый день. Они слушают друг друга, а потом как бы начинают соревноваться. Сегодня Лана проснулась чуть свет от их пения. Лежала, слушала, пытаясь- понять, что же они хотят сказать друг другу, положив птичьи слова на музыку трелей.— Проснулась? — спрашивает одна.— Проснулась,— отвечает другая.—Что скажешь? — говорит одна.—Прекрасное утро! —
говорит другая.— Как удивителен мир,— ноет одна.—- Добрый мир,— говорит другая.—Полетим искупаемся,—говорит одна.—Я уже выкупалась в росе,—говорит другая. «Это влюбленные, друг и подруга»,—догадывается Лана, а птичий диалог продолжается.— Тогда и я искупаюсь в росе,— говорит одна.— Искупайся и обсохни в лучах утренней зари,— говорит другая.— Лана проснулась? — спрашивает одна.— Проснулась,—говорит другая.— Тогда подлетим ближе к ее окну,— говорит одна.— Полетим,—говорит другая. Лана думает: «Они, наверно, крохотные, их невозможно заметить». Сколько раз она пыталась обнаружить этих певуний. Вот и сейчас, наверное, они сидят близко, на ветке, спрятавшись в листве.— Ну давай, спой в честь Ланы,— говорит одна.— Хорошо,— говорит другая. Они то по очереди, то вместе испускают нежные трели, славя Лану. «Они, кажется знают, что я сегодня получу паспорт и буду независимой»,— подумала Лана и вдруг засмеялась.
Но радостное настроение будто смыли водой, когда Лана взглянула на часы. Скоро восемь. Слетев с постели, она второпях умывается, второпях одевается, второпях выскакивает в столовую и в восемь ноль-ноль оказывается на своем месте за столом. Оказаться необходимо — таков закон этого дома. Обычно втроем они молча поглощают завтрак, потом отец с матерью уходят на службу, а Лана остается, предоставленная самой себе. Книги ли будет читать, в кино ли пойдет, будет ли бродить по саду или погуляет со сверстниками — ее дело. Сегодня у нее день особый, решающий день, она чуть не забыла об этом, но напомнила мать: уже в дверях она сказала: «Ночью звонил папа, если не успеет закончить дела в области, возможно, сегодня не вернется. Тогда ты должна погулять с Рексом».
Лана молчит. Опять этот Рекс! Рекс, Рекс, Рекс! Будто нет в доме больше живой души, достойной заботы и тепла. А есть ли я в этом мире или меня не существует — до этого кому нет дела.
Как только осталась одна, заперла Рекса в кабинете отца и прилегла на тахту. Составила план на сегодня. Сначала пойдет за паспортом, потом поедет к подруге Базе т. Вместе они пригласят своих друзей, пойдут есть мороженое, потом — в кино. Если даже Рексу грозит подохнуть с голоду, домой она вернется поздно, будет ждать возвращения отца. Если он и на этот раз купит ей одежду в «уцененных товарах», она совсем уйдет из дома. Уйду, уйду, уйду! И даже не оглянусь!
Получающих паспорта оказалось много, время до обеда там и прошло. В жаркий день не очень-то легко добраться до микрорайона, долго ждала автобуса, измучилась в битком набитом салоне. Зря поехала, пожалела она. Это чувство усугубилось, когда она застала у Бахыт Сауле; девушки не особенно, кажется, обрадовались ее приходу, разговаривали, обращаясь только друг к другу, смеялись, тоже переглядываясь вдвоем. Это разозлило ее. Лана никогда не выдает своих чувств, радуется ли, сердится — все прячется у нее внутри. Вот и сейчас она не подала виду, что обижена, что рушились ее планы «обмыть» паспорт, что трудная дорога в жарком автобусе была напрасной. Она не ушла, резко поднявшись с места и холодно простившись с девушками, нет, она просидела часа два, простилась вежливо, но про себя решила, что больше к Бахыт не пойдет. Они с Бахыт, как говорят казахи, обрезали челки коней друг у друга.
От голода ее даже затошнило. Как только оказалась в парке, купила шашлык, съела мороженое, сидела в кино — шла какая-то фальшь про директора завода, еле дождалась конца, вышла, но снова купила билет в другой зал: там шел арабский фильм, где неправдоподобия было еще больше: парень сидит, пишет письмо любимой и плачет. Уже смеркалось. Она села на одну из свободных скамеек в парке и подумала: неужели папа и на этот раз поступит так же? Подумала и о том, что есть места, о которых много пишут, куда едут молодые,— БАМ, КамАЗ, Нурек... Пришел на ум мотив «Широка страна моя родная...». К ней подошел подвыпивший парень невзрачного вида, спросил, сколько времени, она ответила, тот не ушел, продолжая стоять. Постоял-постоял и сказал:
— Вы скучаете, девушка?
— Нет, не скучаю, дедушка...
Парень отошел. «Оказывается, я уже взрослая, на меня обращают внимание!» — обрадовалась девчонка и опять задумалась, думала долго. Хоть и не было особой логики в ее размышлениях, но все же мысли сводились к одному и тому же: неужели и на этот раз папа поступит так же?
Совсем стемнело, в аллеях в ряд зажглись фонари. Домой возвращаться не хотелось, если уж возвращаться, то, по крайней мере, позже.
Может быть, разговорчивыми бывают люди, не умеющие думать? Как выехали из Таскала, так до самого Ортаса челюсти Аблеза не перестают двигаться. Молодой шофер по имени Болат, проработавший несколько лет с Омаром Балапановичем и привыкший к молчаливому начальнику, совсем обалдел от болтовни нового пассажира. Ведь не скажешь — перестаньте; большой человек, начальник, надо терпеть, другого выхода нет, терпеть и делать вид, что слушаешь.. Да если б он только рассказывал свои байки, еще б куда ни шло, а то ведь то и дело одергивает: «Потише, куда спешишь?», «Осторожно, впереди поворот!», «Милый, что же ты делаешь? Ведь не скотину везешь, человека!» Или еще хуже; «Это, по-моему, у тебя не «Волга», а драндулет, запряженный волами, чего ты тащишься, как неживой?» И вот так всю дорогу. Видно, собственная болтовня ему очень нравится, станет рассказывать что-нибудь— и сам же, довольный, смеется. Он, наверно, из тех руководителей, которые в своем кабинете еще как-то держатся, но вырываются на свободу — и словно прорвавшаяся водопроводная труба начинает хлестать. В паузах между словами мычит: м-м-м... Рассказывая, не поясняет: кто, что, где происходит, в чем дело; это его не заботит, как будто Болат сам должен обо всем знать. «Конкабай сказал то-то», «Конкабай нехорошо поступил», а кто такой Конкабай, что он сделал — пойди догадайся. С ходу начинает растолковывать свое отношение к событию, а в чем его суть, сказать и не догадается. Из его баек ничего нельзя понять, ясно только одно, что рассказывает он для одного себя.
И этот разговорчивый человек, стоило ему переступить порог дома, сразу утратил все красноречие и замолчал. Шофер внес его чемоданы, поставил в передней, сквозь зубы процедил «до свиданья» и ушел, а Аблез облачился в полосатую пижаму и стал умываться. Рауза Ахатовна была дома одна; только когда сели ужинать, вспомнили яро Л а ну. н:,'— А дочь где?
— Не знаю. Что-то новое. У нее не было привычки не являться к ужину.
— Смотри не избалуй...
— Зачем мне говоришь,? Себе лучше скажи!
Разговор на этом иссяк. Ели долго и молча. Перед тем
как разойтись по своим комнатам, Аблез сказал;
— Привез пальто дочери. О зиме, говорят, нужно думать летом. Вытащи из чемодана, пусть отвисится.— И после паузы: — Рауза Ахатовна, Кокеев передал тебе привет. Он так хорошо меня принял! Не скрыл, что на пост председателя горсовета выдвигает мою кандидатуру. Так что готовься!
— Мне-то что готовиться? Сам готовься,— сказала Рауза Ахатовна и ушла в свою комнату.
Лоджия, выходящая на глухой забор, в тихую сторону,— владения Раузы Ахатовны, а балкон, глядящий на улицу,— его, Аблеза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55