— Помогите! Помогите! Шпики напали! Кровавые шпики напали!— кричал изо всех сил Тийт Раутсик. Но городовой закрыл ему рот широкой волосатой рукой, словно в криках сумасшедшего и впрямь была доля правды, той правды, о которой миру не полагается знать.
А затем Тийта Раутсика увезли в сумасшедший дом, откуда он вырвался только спустя несколько лет, но уже лежа в гробу.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Утром во второе воскресенье октября за калиткой хибарки Ревала появился высокий, в синем городском пальто и серой шляпе молодой человек. Справившись со щеколдой, он шагнул во двор. Кусти из Лайакиви, слепой Каарли и Михкель из Ванаыуэ, собравшиеся у раненного бароном Матиса, толковали в это время, кого бы послать от безземельных крестьян волости вместо Матиса на общеуездный съезд народных представителей. Они решили, что самый подходящий для этого человек — корабельный мастер Михкель из Ванаыуэ. Он входил в волостной партийный кружок (Пеэтер все же успел создать его здесь) и, как мастер, пользовался уважением народа.
— Во вторник я назову твое имя на собрании, только ты уж не отказывайся,— сказал Кусти и, услышав на улице шорох, повернул голову к маленькому окну.
— О-го!— не смог сдержать своего удивления Кусти.— Это что за щеголь? Экая дылда, да еще в очках!
— Доктор, может быть?— спросил Матис, приподнимаясь на локте.
— И не пахнет доктором. Никогда я в здешних краях и в глаза такого не видал,— сказал Кусти.
Послышался стук в наружную дверь.
Это был явно чужой человек, в здешних краях нет обычая стучать в дверь. Щелкнет запор, заскрипят дверные петли, тут уже известно, что кто-то идет,— зачем же еще стучать?!
— Иди взгляни,— сказал Матис Кусти, так как Вийи не было дома (она отправилась на «бабскую ярмарку» — в каугатомаскую церковь почесать языком и заодно должна была зайти к Саару в волостное правление).— Кто его знает, что за человек, может, кто-нибудь из города,— и хозяин поправил на себе одеяло, чтобы край его не волочился при госте по полу.
Вскоре пришелец уже стоял на пороге комнаты.
Это был действительно дылда добрых шести футов роста, но какой-то жидковатый, даже хлипкий с виду. По- видимому, он никогда как следует не держал в руке ни топорища, ни весел. С ремеслом захожего портного не вязались картонка в одной руке и фотоаппарат с большими черными мехами и растопыренной треногой в другой. Фотограф? Ну, а что ему тут искать?
Переложив картонку под мышку, незнакомец протянул каждому поочередно руку, словно все они были его давнишними приятелями, и начал полускороговоркой, сдабривая время от времени свою речь одобрительным смешком:
— Так, так, ишь вы, целая конференция собралась. Совещание, что ли? Конечно, конечно, теперь уже большие дела на белом свете нельзя решать без того, чтобы крестьянство не сказало своего слова. Ведь это хутор Матиса Тиху — Ревала?
— Да, Тиху, но хутора тут никакого нет, как сами видите,— пробормотал Матис.
— Ну, ну, хозяину нечего бояться, я ведь пришел не перемерять землю или налоги взыскивать,— ворковал незнакомец в слишком уж назойливо-панибратском, приятельском тоне.
Но это как раз и заткнуло рот сааремаасцам. Поморянин обычно дружелюбен и откровенен с гостями — но не со всеми, ведь и гости бывают разные. Пригонит туман или шторм к берегу чужое судно, и если команде случится спастись, то для матроса — будь его кожа белой, черной или желтой — всегда отводится лучшая кровать хозяина в самом чистом углу. За потерпевшим крушение здесь ухаживают, как за собственным попавшим в беду отцом или сыном. Или объявите я кто-нибудь чужой, в чьем поведении и помыслах нет ничего подозрительного, какой-нибудь приблудный горшечник или коробейник с нехитрым товаром на спине — и хозяйка подаст ему на стол рыбы посвежее и чистый от мякины хлеб, не ожидая за это особой платы или похвалы. Человек, на собственной шкуре испытавший опасности в море или побродивший по земле в поисках работы, понимает других таких же, как он, людей с первого взгляда.
Но есть и совсем другого сорта гости. Пришлет, например, царь за тридевять земель тебе на шею людей, которые
так и рыщут и сторожат тебя, запрещают тебе привезти на сушу мешок соли или точильный камень — непременно плати пошлину казне, будто ты не на свои же деньги купил их и не испытал, перевозя их на лодке через море, беды и штормы. Да, таких гостей, как господа из мызы или пограничники с кордонов, настоящий поморянин терпеть не может, для таких любая ложь, любое притворство поморянина хороши, был бы только прок от этого притворства.
Матис и остальные мужики с первого взгляда не сумели раскусить пришельца, что он за птица. Все его поведение отталкивало какой-то рисовкой и наигранностью. Быть может, гость и сам почувствовал, что он слишком назойлив, так как, усевшись на стул, он вдруг замолчал, задумался, протирая носовым в красную полоску платком свое пенсне и внимательно оглядывая комнату. Наружный вид хибарки обманул его. Она стояла одиноко, вдали от деревни, посреди низкорослого болотного можжевельника, вблизи нее не росло ни одного крупного дерева, не было здесь и морского простора (прибрежный сосновый бор, видневшийся за можжевеловым кустарником, заглушал шум моря). Домишко с посеревшими от частых дождей стенами, соломенная, прогнувшаяся посредине, словно хребет старой костлявой клячи, крыша — все это оставляло безотрадное впечатление. Под этим впечатлением, настроившим пришельца на пренебрежительный лад, он и переступил порог лачуги. В сумраке осеннего утра его глаза быстро скользнули по углам и стенам избы, и взгляд его несколько изменился. В сенях и первой комнате пол каменный, в горнице настлан чистый деревянный пол из хорошо выстроганных досок, в одном из углов свисали сети, вторая кровать, по-видимому, принадлежащая хозяйке, покрыта холщовым покрывалом, на стенах развешаны снимки кораблей и моряков, у окна в глиняном горшке зеленели герани.
— Гм,— кашлянул гость,— живете вы не так уж плохо. А как здоровье хозяина?
— Живем... пока барин опять не покажет, где раки зимуют, или не забьет насмерть,— ругнулся Матис. Это была правда, что ж тут скрывать, будь этот ранний гость хоть самим губернатором.
— Ой, ой, как несправедливо поступают — двое убитых, двое раненых, как на поле боя. Ну, а сами вы тоже вод сбили фасон у господ баронов?
— Мало им досталось, их бы надо послать туда же, куда они отправили старого кипуского Пеэтера и раннавяльяскую Алму. Дело передано в суд, а что толку: все они господа, все одним миром мазаны — волк волка не съест,— сказал Кусти.
— Откуда молодой человек так точно знает о здешних делах?— спросил ванаыуэский Михкель с резкой деловитостью мастера и приподнял очки; он носил их не моды ради, как этот рисующийся щеголь, который приходит в чужой дом, садится без спросу на стул и при этом забывает даже назвать свое имя.
— Газеты повествуют,— ответил чужак, снимая с колен картонку и ставя ее на половик (фотоаппарат и шляпу он оставил на коленях).— Ведь печать не врет.
— Не врет, как же!— усмехнулся Кусти.— По немецкой газете, выходит, будто мы пошли на мызу с ружьями на плечах. Не хватает малости — и были бы мы точь-в- точь как куропаткинская гвардия. С большим трудом будто бы сумели отбить нашу атаку, оба барона получили опасные для жизни увечья, а на нашей стороне была только пара «несчастных случаев» и несколько пустяковых царапин. А «Уус аэг» пишет — бароны живы-здоровы; уездная газета брешет опять же по-своему. И все это про одно и то же дело. Где уж там врать печати. Не врала раньше, когда с Японией воевали, не врет и теперь, когда своих людей убивают!
— А как оно на самом деле было?— спросил незнакомец.
— Как было? Пусть Матис скажет, как было. Была ли у него на спине пушка, когда мы шли на мызу? И не было ли у раннавяльяской Алмы, которую мы три недели назад похоронили вместе с кипуским Пеэтером, не было ли у нее при себе каких-нибудь других железных вещей, кроме пары шпилек, купленных в лавке Вейде? Как же, разве печать врет?!— Кусти был особенно зол на немецкую газету, статью которой, искажающую происшествие, кто-то (кто же иной, как не скрывающийся от урядников Пеэтер) дал в Таллине перевести на эстонский язык и прислал сюда, чтобы мужики своими глазами прочли эту газетную стряпню.
— А почему вы так допытываетесь, как было дело? — настороженно спросил Михкель, который все время зорко наблюдал за чужаком. По-видимому, тот заметил это и поторопился представиться.
— Я думал, вы про меня уже слышали. Я третий день нахожусь здесь в Каугатома, а в деревенском захолустье новости распространяются быстро. Я студент-языков Артур Тикк. (Он слегка поклонился.) И пришел сюда записывать всякие старые народные сказки, песни, загадки, обычаи и так далее. Две ночи провел у волостного писаря, у господина Саара, он как раз и посоветовал мне отыскать семейство Тиху. Был я на соседнем хуторе, но там никого не оказалось дома, а теперь мне кажется, я попал к тем, кто мне нужен. Это ведь Каарель Тиху, не правда ли?
Услыхав свое имя, слепой Каарли тихонечко задвигал рукой по столу и сказал сипловатым голосом:
— Да, я один из тех, о ком шла речь.
— Чтобы песня лучше полилась, захватил я с собой в виде гостинчика и шнапсу,— и пришелец, ухмыляясь, поставил на стол полштофа водки.
Лица мужиков оставались по-прежнему хмурыми, только у Кусти оно прояснилось.
— Вот как, значит, подмазка для песен объявилась,— сказал он.— Собиратель старинных народных песен и сказок! Да, это вполне возможно, ведь и раньше такие бродили по волости.
Кусти вспомнил, что он действительно слышал вчера, будто такой заявился в волостное правление.
Дело казалось довольно правдоподобным, и Каарли стал даже привычно упираться:
— Я думаю, от моих песен молодому человеку не будет большого проку. В позапрошлом году ходил тут один, по прозванию Паэкалда, тоже студент, так он отказался от моих песен, признал их слишком вздорными. Тот студент охотился больше за женскими песнями. Мои песни подходят для корчмы или для свадьбы, но записывать их никак не годится.
— Что ж ты, черт, хочешь нас без водки оставить? Бутылка улыбается на столе, а ты уперся копытами! Старому Гиргенсону твои песни хороши, годятся печатать их на листках хоралов и распевать всему приходу в церкви, а собирателю старинных песен они не годятся?! Ах-ха- ха!— смеялся Кусти.
Рука Каарли, лежавшая на столе, задрожала еще сильнее. Он взял с колен шапку, ощупью нашел палку, кашлянул и встал. Кусти опрометчиво затронул его больное место. Вся волость уже вдоволь потешалась над несколькими его смиренными песнями — мало того, теперь начинают смеяться свои же, друзья; они-то хорошо знали, как обстояло дело с этими песнями, знали, что Каарли не по охоте, а по принуждению сочинил их.
— Ну вот, прощайте тогда, да! — сказал Каарли.
Не помогли ничьи уговоры, и сам Матис взялся за увещевание. После Рити Матис был единственным человеком, с которым Каарли считался и которого как будто даже чуть-чуть побаивался.
— Пожилой человек, а неженка, словно ребенок. Кусти шутит, а ты сразу сердишься? Куда собрался? Да и стыдно перед чужим человеком, что ссоримся.
В конце концов Каарли сел на прежнее место у стола. Для примирения отпивали по очереди из бутылки и закусывали сушеной камбалой. Полштофа на пятерых было маловато, но так как Михкель из Ванаыуэ только губы мочил, Матис из-за раны тоже опасался хлебнуть как следует, а собиратель песен и сказок не столько пил, сколько делал вид пьющего, то у Кусти и Каарли головы малость разогрелись.
— Ну что ж, если молодой человек приехал даже из города... по такому делу...— начал сдаваться Каарли и вытянул под столом свои длинные стариковские ноги в серых домотканых штанах и намазанных дегтем ботинках. Сухое, костлявое туловище слепца торчало высоко над столом, а щетинистое, рассеченное осколком снаряда лицо казалось худощавее скрытого под одеждой тела. На обтянутом сухой кожей темени, как поблекшие стебли прошлогодней травы, колыхались несколько редких седых волос, а его глаза, с виду здоровые, неподвижно застыли в глубоких глазницах. После ранения ему, правда, прицепили на грудь настоящую медаль, он и теперь еще носил ее на воскресном пиджаке, в котором шустрая и примерная Рити чуть не силком таскала его в церковь к причастию (сегодня, собираясь к Матису, он напялил старую, потрепанную шубенку), но эта круглая бляха и надевалась больше для Рити, чем для него самого,— ведь сам Каарли не видел ее, как не видел и солнечного диска на небосклоне. Обычно Каарли вспоминал солнце таким, каким оно было в последний миг перед ранением на поле боя,— большим и обжигающим под знойным южным небом. Но иногда перед внутренним взором Каарли возникало солнце времен его пастушества: он видел его восходящим за вершинами леска на Вийдумяэ, видел его полуденным, высоко-высоко
над своей головой, гуляющим среди белых мягкошерстых барашков-облачков, видел вечернее солнце, в пору, когда загоняли в хлев овец, когда оно, громадное, садилось в море по другую сторону острова Весилоо. Все же солнце, сжигавшее своими палящими лучами поле брани, это последнее солнце его жизни, чаще всего стояло перед недвижными глазами Каарли. Да и люди его волости остались для него такими, какими он видел их перед уходом на военную службу. Ему было очень трудно представить себе нынешнего шестидесятипятилетнего, седоголового старика, корабельного мастера, сидевшего здесь же, рядом с ним на скамье,— в памяти Каарли Михкель невольно представал двадцатипятилетним парнем, башковитым, в полном расцвете сил, схватывающим на лету любую работу. Таким запомнился ему Михкель, когда ставили шпангоуты двухмачтовой «Эмилии» старого Хольмана, это была последняя работа самого Каарли перед рекрутчиной. Так же было и с родственником и братом Каарли по конфирмации Матисом. Теперь, когда раненный бароном Матис уже четвертую неделю не подымался с постели, Каарли представлял себе его скорее в облике отца Матиса, старого Реэдика из Кюласоо, чем самого Матиса, так как Реэдик долго хворал перед смертью. Сына же Каарли видел всегда здоровым и сильным. А Кусти Каарли знал только по голосу и по описаниям других; Кусти — третий сын Яака и Анн из Лайакиви — родился как раз весной того года, когда Каарли ушел в солдаты. Каарли не припоминал, чтобы он видел Кусти даже в зыбке. Но Каарли очень хорошо знал отца и мать Кусти, и по всему, что рассказывал о себе сам Кусти и что говорили о нем другие, Каарли составил себе такой портрет: маленького роста, с рыжеватыми усами и стриженой бородой, большеротый (как говорили люди, у него был рот матери, старой Анн из Лайакиви), с редкими, прилизанными, но подолгу не стриженными и не чесанными волосами, бобыль, сильно хромающий на левую ногу из-за ранения в Маньчжурии. Одет Кусти, вероятно, бедно: ему с женой нужно прокормить восьмерых детей — от этого и стол, и одежда становятся скудными. И хотя этот созданный воображением Каарли портрет не совпадал в подробностях с настоящим видом Кусти, он все же был очень близок к действительности.
А про человека, который сидел сейчас против Каарли и хотел получить от него песни, Каарли никогда в жизни ничего не слыхал — ни про него самого, ни про его родителей. Правду сказать, тон и весь разговор пришельца ему
не нравились. Уж больно он выпячивал себя в разговоре и иной раз пользовался словами, которые Каарли слышал только изредка, бывая в городе, от городских приказчиков (в дни выплаты пенсии Рити иной раз заманивала Каарли для покупки каких-нибудь пустяков в такие лавки, которые обычно посещались господами). В довершение всего от гостя исходил (хоть и слабо) приторно-сладкий запах помады, а уж это годилось разве что для женщин, но никак не мужчине, будь он хоть и студент. Все же Каарли по- своему уважал студентов; тот, прежний собиратель сказок и песен, по имени Паэкалда, разыскавший его пару лет назад, казался довольно славным парнем, поэтому Каарли не хотел напрямик отказаться от разговора и с нынешним.
— Ну, так и быть, если студент хочет записать, можно и пропеть какую-нибудь шуточную песенку.— И он затянул скрипучим стариковским голосом песню:
Прошел я остров Сааремаа И прямиком, и кругом. Но не свела судьба меня С сердечным, милым другом.
«Где хутор, лодка, где, скажи? — Спросила Эйму Тийна.— Пропил последние гроши, Проваливай, детина!»
На горке видел ветряки, Дымила смолокурня. Но девки больно там горды: Не надо нам, мол, дурня!
На Сырве девушки — беда: Любая — в пестрых юбках, И так натянуты всегда, Как паруса на шлюпках.
Такая жизнь мне не с руки, Сотрешь до крови пятки — Подамся снова в моряки И в море, без оглядки!
Дальше Кусти и Каарли вместе пропели «Это в Лондоне случилось», потом «Стояли Лаэс и Луутси перед судом, у них с похмелья головы болели» и «Песню Янки».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46