А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он у Гранта единственный мастер-модельщик, которому нет и тридцати лет — большинству мужчин на фабрике, которым доверялись отдельные станки, уже под пятьдесят,— и все-таки случалось так, что наиболее трудные и сложные чертежи доставались ему. Ни одно чугунное литье, выполненное по его модели, не шло в переливку. Он был на хорошем счету, знал это и сам, гордился этим, и то, что Лонни против воли отца решилась доверить ему свою жизнь, вызывало прилив новых сил.
И все же сегодня вечером Лонни показалась Пеэтеру слишком безучастной, беспричинно капризной, и в голове его впервые промелькнуло подозрение, что девушка потому лишь хвалит его руки, чтобы польстить его самолюбию и тем легче подчинить его своей воле. Нет, так дурно думать о Лонни было бы несправедливо, и все же его сердце страдало оттого, что Лонни мало сочувствовала его заботам.
— Послушай, что, по-твоему, нужно предпринять с уставом каугатомаского судового товарищества? Нельзя же так оставить это дело!— обратился он наконец после долгого молчания к Карлу.
— Ты и в самом деле принимаешь эту корабельную затею так близко к сердцу?
— А ты как думаешь? Сам видишь, какова жизнь фабричного рабочего: дадут тебе чертежи — изготовишь модель, ну, деньги получишь,— а имеешь ли ты право хоть словечко свое в это дело вставить? Вот, к примеру, мы отливаем деталь, делаем какую-нибудь машину. А если эта машина, куда вложен наш труд и пот, попадет в руки кровопийцы? Что ты скажешь, если какое-нибудь денежное брюхо превратит твою машину в чудовище, выжимающее
последние силы из твоих товарищей или из тебя самого? Разве простой люд, работающий на оружейном заводе, хочет, чтоб люди убивали друг друга из ружей и пушек, сделанных их руками? Никто и не спросит их, чего они хотят, только знай мастери оружие, повесь его на ремень через спину — и марш на войну «за веру, царя и отечество», дай ни за что ни про что убить себя на другом конце земли!
— Но корабль сааремаасцев тоже не спас бы еще мира,— сказал Карл, добродушно усмехаясь.
— Я никогда не считал себя спасителем мира, я только хочу быть человеком и чтобы был человеком каждый другой товарищ, чтобы и наше слово что-нибудь да значило и мы могли за себя постоять. Каугатомаское судовое товарищество со старым уставом и было единственным на всей земле местом, где мой голос хоть что-нибудь да значил. Правда, я этим голосом ничего особенного сделать не мог, да и не сделал, но у меня по крайней мере была какая-то человеческая гордость, меня письменно, по почте, держали в курсе дела, и если бы при решении какого-либо вопроса голоса разделились поровну, мой голос, посланный отсюда, из города, решил бы исход всего дела так или иначе. Пойми же ты, что я, хоть и ничем не отличался от сотни или полутора сотен таких же членов товарищества, как-никак чувствовал себя хозяином и в отношении всего корабля. А на фабрике никто меня ни о чем не спрашивает. Что с того, что хозяева довольны моей работой? Я здесь раб, фабричный раб,— сказал Пеэтер и печально махнул рукой.
— У меня-то нет пая в корабле, а и я должен жить!
Насмешливое лицо Карла начало сердить Пеэтера.
— Кто тебе запретил стать пайщиком? Ты одинокий парень, уж пятьдесят рублей во всяком случае мог бы скопить.
— Не могут ведь все таллинские рабочие вместиться в твое каугатомаское судовое товарищество!— сказал Карл, теперь уже явно смеясь.
— Вот так славный разговор!— кипятился Пеэтер.— Разве в Таллине мало людей, которые здесь на месте могли бы сколотить какую-нибудь компанию, артель или товарищество? Не все ведь должно прийти из Вифлеема!
— Люди еще не забыли истории с акциями «Линды», чтобы лезть в какую-нибудь новую общенародную «Линду». Хватит и того, что ваши сааремаасцы влипли как мухи в клей.
Пеэтер закусил губы. Лонни, надувшись, убежала от него. Неужели в этот же вечер ему придется еще поругаться и с другом?!
— Я не был пайщиком в «Линде», но что до каугатомаского судового товарищества, то у нас дело обходилось без клея, клей нам сунули только с новым уставом из Петербурга.
— Так оно и должно было случиться, в одном зале не танцуют разом два танца. Ежели музыка играет мазурку, то всем приходится плясать мазурку, а вы там, на Сааремаа, захотели на польку перейти. Стоп, не выйдет, брат! Повсюду, во всей царской России, бедный народ живет на положении бесправного раба, а вы со своим уставом хотите потихоньку разыгрывать из себя хозяина. Если самый крупный рабовладелец, сам царь, и не заметит сразу этакого диковинного дела, поверь — сыщутся у него верные слуги, уж они-то припечатают пяткой вашу польку.
— Но такая же история может получиться и с твоей партией!
— У меня нет моей партии, это наша партия, куда и тебе придется вступить. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Слыхал ведь! Мы и не хотим прожить мирно и тихо, копошась где-нибудь в захолустном уголке. Мы добиваемся, чтобы по всей стране заиграла наша музыка, чтоб действовал закон рабочего люда. Мы, Пеэтер, царские враги номер один, это уже смекнул даже сам царь. Нам от них нет пощады, мы идем своей дорогой и твердо знаем, что нечего ждать добра от власти царя, помещиков и денежных тузов. Наша музыка, этот наш боевой устав пишется и утверждается не чернилами, а кровью.
Карл обычно любил говорить весело, с усмешкой, но последние фразы он произнес с такой твердостью, что Пеэтер долго в молчании раздумывал над сказанным. Друг был прав, но и сам он прав, хотя бы в том смысле, что не мог же он оставить без внимания и поддержки своих земляков, присланных отцом к нему за помощью. Для них корабль значил куда больше, чем для него самого, они сами построили парусник и хотели нести ответственность за его судьбу, точно так же, как он, Пеэтер, хотел отвечать за созданные им машины. Но его роль в создании машин была куда меньше; он послушный исполнитель чужой воли, планы и проекты делались в другом месте, а мужики при постройке «Каугатомы»' были рабочими и мастерами, зачинателями и исполнителями, инженерами и хозяевами. «Стройте корабль, да глядите, чтобы котерман не забрался
в него»,— повторял Сандер слова бабушки в своем письме. Нет, он, внук кюласооской Ану, не должен относиться безразлично к беде своих земляков, хотя бы это горе и было каплей в море бед и страданий заключенных, солдат и фабричных рабов империи.
Пока Пеэтер, шагая рядом с другом, приходил к такому заключению, Карла занимали другие мысли. Все, что он сказал Пеэтеру, было правдой, и все-таки он был недоволен собой. Ему вдруг удивительно ясно представился русский рабочий Михаил Калинин. Хотя Михаил Иванович находился теперь за тысячи верст отсюда, Карлу казалось, будто он шагает тут же, третьим, рядом с ними.
Карлу ясно вспомнились так глубоко запавшие ему в душу мысли Михаила Ивановича, хоть он и не смог бы теперь, спустя почти год, воспроизвести их слово в слово. Но точный смысл их был таков: случается иной раз, что разбогатеет по счастливой случайности бедняк, выиграет, скажем, в лотерею большой куш. Это не шутка, пустячный человек от этого может совсем испортиться! С нами, друзья, часто бывает то же самое. Богатым едва ли кто из нас станет, и вряд ли нас испортило бы богатство — не такие уж мы пустые люди,— но ведь у нас другая опасность. Мы выросли кто в темной деревне, кто в сумерках пригорода, рано пришлось начать работать, в школе довелось учиться мало, но едва ли среди нас найдется хоть один, кто, вступая в жизнь, не почувствовал бы большой тяги к свету и знаниям. Попы предлагали нам свои помои — это нам не понравилось, буржуазная интеллигенция предлагала нам приноровленные для рабочего рта валериановые капли — но они были приторны. И вдруг однажды, в счастливый день, мы открыли Карла Маркса, Чернышевского, Герцена, читали Ленина. Кто из нас с дрожью в сердце не брал в руки «Манифест Коммунистической партии»? Кто не читал, затаив дыхание, «Что делать?» Чернышевского. «Это ведь для нас, для нас, рабочих!» — восклицали мы и глотали книгу за книгой, как кому позволяло время. А когда мы после этого собрались, глядя новыми, радостными глазами друг на друга, мы увидели, что некоторые из нас стали зазнаваться. Они не смогли переварить как следует того, что прочитали, усвоить, связать с практической жизнью, и у них закружилась голова от прочитанного. Они считали себя пупом земли, а всех остальных — дураками и вели себя соответственно этому. Такие умники только и норовят вскарабкаться на трибуну, достичь руководящей вышки, чтобы оттуда произносить
поучительные речи для других, сами же они уже ничему не учатся, а если и учатся, то только затем, чтоб блеснуть своими знаниями. Такие книжные мудрецы становятся в тягость другим товарищам, негодными к жизни и практической революционной работе, так как они своим раздутым, высокомерным умом отпугивают простых людей от партии...
— Правильно, Михаил Иванович! — пробормотал Карл по-русски, словно Калинин и впрямь шагал сейчас рядом с ним.
— Что ты сказал? Начинаешь говорить со мною по-русски!
— Так, ничего,— тихо ответил Карл,— мне вспомнился один разговор с Калининым.
— С Калининым? С токарем? С тем, о котором ты говорил, что он хороший рабочий?
«Пеэтер тоже довольно хороший рабочий»,— подумал Карл о друге и сказал тоном, в котором не было и тени прежней насмешки:
— Про корабельную историю сааремааских мужиков нужно будет при случае рассказать адвокату Леви. Присоветует ли он что-нибудь, не знаю, но он наш человек, а у меня завтра вечером есть к нему дело...
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Ночью, когда Пеэтер добрался наконец до своей маленькой, как коробка, комнатки, навстречу ему раздался громкий, с присвистом храп. Чиркнув спичку и засветив стоявшую на столе лампу с колпаком, он увидел протирающего глаза Длинного Виллема. Лаэс и Йоосеп продолжали спать.
— Беспокоим мы тебя. Хотели на чердак пойти, но Мари насильно потащила сюда,— тихо пробасил Биллем.
— Какое там беспокойство! Старина Лаэс мог бы лечь на кровать, а я и на полу поспал бы,— сказал Пеэтер, снял с себя пальто и укрыл им Йоосепа: парень спал на полу в одном белье и мог продрогнуть.
— Сам платишь за комнату большие деньги, а мы и без того все твое житье-бытье перевернули...
Пеэтер настаивал, чтобы Биллем лег на кровать, но Длинный Биллем и слышать об этом не хотел.
Пеэтер завел будильник, погасил лампу и лег на кровать, но уснуть не мог. Картины далекого детства вставали перед его глазами...
...Море шумело, летнее солнце светило с ясного неба, овцы сбились на берегу, положив головы друг другу на спину и тяжело дыша от жары. Пестрые ягнята-близнецы старой белой матки блеяли тоненькими детскими голосами и назойливо тянулись к тощему вымени матери, но овца старалась уберечь от ягнят свои пустые соски. Вдруг резко зазвонил колокольчик на шее старого барана, и овцы испуганно разбежались. Сверху, с синего неба, стрелой упал черный ястреб, стал долбить по голове пестрого ягненка и вцепился в него когтями, чтобы подняться с добычей в небо. А он, пастушонок, схватил с земли камень и бросил. Он не попал, но хищник, видно, испугался больше его крика, чем пролетевшего мимо камня, и оглушенная ярочка упала из его когтей на землю. Долго разъяренный ястреб кружил над стадом, но больше не решался спуститься вниз и наконец, широко размахивая крыльями, улетел в сторону вийдумяэских лесов.
...Отец вошел в комнату. Медленно снял с головы мокрую шапку и повесил ее на вешалку, медленно, молча снял насквозь промокшее пальто, бросил его на пустой крюк для сетей и начал стягивать с ног тяжелые сапоги.
— Ну-ка, парень, помоги отцу,— сказала мать.
Он подошел. Сапоги от воды и дегтя были скользкими; правый после долгих усилий поддался, но левый ни с места — отцовские ноги распухли от долгого пути из города.
— Как прошло дело в суде?— спросила озабоченно мать.
Отец не ответил.
— Проиграл?— спросила мать.
Отец и теперь молчал, только голова его опустилась на грудь, и он провел по глазам тыльной стороной ладони.
— Я тебе наперед говорила, что не выйдет ничего из этой затеи, не нам тягаться с бароном. Баре и перед судейским столом, и за судейским столом — волк волка не сожрет,— проговорила мать и тихо заплакала.
Но отец вдруг выпрямился, уставился на мать горящими глазами и сказал:
— Если нет другого суда, то когда-нибудь я сам учиню барону суд!
С этим воспоминанием сознание Пеэтера и перешло из полудремотного состояния в мир сновидений.
...Громадного роста мужчина, ощупывая палкой дорогу, шел по береговой тропе. Словно бы слепой Каарли, но вроде и не он, Каарли ведь не так высок, чтобы доставать головой до вершин сосен. Ветер прижимал к костлявым ногам старые широченные штаны из мешковины, и, переступая с ноги на ногу, человек колыхался, как корабельная грот-мачта в шторм. Далеко, на рифах Суурекуйва, громыхал — ох как громыхал!— Хуллумятас. Море пенилось, большие сердитые волны выходили на берег Юуринина. Выше, на Соолакуйва, сидит угодивший в тумане на мель трехмачтовый норвежский парусник. Сколько там добра — кофе, сахару, белой муки, все господские, праздничные продукты! Старый хромой Михкель из Кийратси перевез на берег двух матросов и шесть мешков белой муки. Да что говорить о Михкеле! Отец на своей лодке перевез на берег шесть человек и три мешка муки. Хватит и этого, не всяк день добыча, а жевать всяк день у нас обычай! Отец сам стоит на корме шлюпа и кричит:
— Пеэтер, сынок, натяни шкот, мы теперь покажем барону и таможенникам, как Луукас пиво варил.
А он, Пеэтер, кричит ему в ответ:
— Не бойся, Спартак, твои товарищи гладиаторы стеной стоят против римских легионов!
Но почему Хуллумятас так сильно гудит?
Пеэтер проснулся. Хуллумятас все еще шумел, но теперь этот звук доносился не издалека, а с пола, из носу спящего лоонаского Лаэса. Пеэтер чиркнул спичкой. Да, мужики спали тут же, в его комнате, а часовые стрелки в ночной тьме успели продвинуться только на несколько коротких шагов.
Спичка погасла. С Расплаского шоссе сюда, в боковую улицу, вливался зеленоватый свет газового фонаря, он едва заметно просачивался и в темную комнату сквозь оконные занавески. Это был городской свет, пять лет подряд Пеэтер видел его, просыпаясь среди ночи, но в своих сновидениях он еще бродил по родным береговым тропам. Странно, как глубоко западают в человека впечатления детства, годы, проведенные в родном доме,— даже дядя Прийду, живущий почти четверть века в городе, все еще бродит во сне по Каугатома. В городе дядя женился, нажил и вырастил детей, а вот придет письмо из Каугатома: будь, мол, добр, наскреби пятьдесят целковых для корабельного пая — и он не может отказать, хоть жена и ворчит и денег в доме совсем в обрез. Притом дядя Прийду, по собственному утверждению, давно оставил мысль о воз
вращении на побережье, ест городской хлеб, дышит городским воздухом, копошится по мере сил на фабрике, отстаивая свои права и права товарищей, и не очень-то вспоминает барона Ренненкампфа, с которым брат Матис все еще меряется силами. Но он, Пеэтер, сын Матиса, правду говоря, и не думал навсегда оставаться в городе; он хотел бы стать немного на ноги, собраться с силами и разумом и тогда вернуться на берег, показать, что и он мужчина. На берегу они до сих пор пилят доски и корабельные брусья вручную, а что стоит мужчине вроде него, хорошо знающему машины, соорудить для каугатомаского товарищества какую-нибудь пилораму, работающую силой ветра! Тогда бы и корабельная работа, и постройка лодок там, на месте, пошли бы веселее. Он сам у Гранта изготовил две модели пилорамы и толком разобрался в распиловочных установках, работающих с помощью ветра и пара. Если бы сааремааское судовое товарищество осталось при прежнем уставе, уж он бы позаботился о том, чтобы при постройке нового корабля не пришлось пилить вручную ни одного бруса.
Но Лонни? Лонни не так-то легко уговорить уехать из города в деревню...
При воспоминании о Лонни все его разрозненные мысли мигом свились в тугой пестрый клубок. Он был утомлен и теперь погрузился в глубокий сон без сновидений.
Резкое металлическое дребезжание будильника было для него законом. С тех пор как Пеэтер посещал вечернюю школу, он вставал в четыре часа утра. Времени для сна оставалось слишком мало, но он приучил свой молодой организм брать от короткого сна все, что было возможно. Утром, со свежей головой, хорошо приниматься за книгу.
Лоонаский Лаэс уселся в постели на полу, проснулся и Длинный Биллем, только юный Йоосеп, потягиваясь и пыхтя, все еще вел тяжелую борьбу со сном, наконец и он открыл глаза.
— Ну и ранний ты мужик, Пеэтер,— заметил Лаэс, вставая и затягивая ремень на брюках.
— Иначе с делами не управиться. Да и вы приехали в город не лодырничать, летом с трех часов седлаете стену дома, сидите верхом на углу, с топором в руках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46