Я был измучен, при мысли о Ди Лието мной овладевало отчаяние, но пейзаж на время отвлек меня. Тут не ревел прибой, не вился чайки крик, и зрелище было утешительное – бальзам для перекрученных нервов.
Я тронулся дальше и уже хотел свернуть в гору, к Самбуко, как вдруг увидел молодую женщину: она стояла, подняв большой палец, – ловила попутную машину.
С ней были дети – ее, судя по сходству. Они собирали цветы. Когда я подъехал и затормозил, трио приветствовало меня шумными криками, над капотом поднялся пар и дым, и в пару перед окнами выросли охапки васильков, шиповника и маков.
– Привет! – сказала женщина. – Вы, конечно, американец. Я – Поппи Кинсолвинг.
– Я попал в аварию. Я – Леверетт.
– Какая странная машина!
– Я попал в аварию!
– Ой-ой-ой! Вы не ранены?
Облако пара отплыло в сторону, и у моего окна возникло лицо Поппи. Ростом Поппи была чуть больше своих маленьких детей и настолько похожа на них, что ее можно было принять за старшую сестру. Она положила грязные ручки на дверь и с любопытством заглянула в кабину.
– Какой кавардак.
– Авария, – стал объяснять я. – Я ехал по шоссе и возле Помпеи сбил парня на мотороллере, и от удара все…
– Неужели люди не могут ездить осторожнее?
– Все понятно! – Меня взяла досада. – Да парень-то слепой на один глаз, вот в чем дело. Он уже и ноги ломал, и локоть изуродовал, и двух пальцев лишился…
– Ой, бедняга! Бедняжечка! – Глаза у нее стали круглыми от ужаса. – Про что я и говорю. Неужели нельзя ездить осторожнее, мистер Левенсон? Как ни возьмешь газету, каждый раз читаешь: американец сбил итальянца машиной. На этих наглых американских машинах некоторые ездят так, что просто стыдно. Он еще жив? Неужели вы…
– Леверетт, – поправил я. – А машина английская – «остин». Поймите вы, он уже был кривой – до того, как я его сбил. Он выезжал на шоссе слепым глазом ко мне – слева . А когда я…
– Бедняжечка. Бедняжка! Как он сейчас? Его отвезли в больницу? А священник там был? Он хоть причастился?
– Я сам мог разбиться, – сказал я слабым голосом.
– Хорошо, если он причастился. Но он не умрет, скажите? Ники, перестань! – Она шлепнула младшего сына, русого малыша лет двух, который пищал и дергал ее за юбку. Потом опустилась на колени и стала тихо и мягко ему выговаривать; в это время остальные двое положили цветы на дорогу и вплотную занялись машиной: они влезали на капот и на багажник, ходили около меня кругами, треща без умолку, обследовали повреждения, потом мой багаж. А я глядел на Поппи. Несмотря на отчаяние, на то, что она мне сказала, ее личико, громадные голубые глаза, встрепанные влажные волосы безнадежно спутали все мои мысли. Солнечный свет лился на нее через листву лимонных деревьев. На ней было что-то вроде мучного мешка – хотя я понимал, что это, конечно, платье. Она стояла в пятнистом свете, с легкой испариной на лбу, и в ней было что-то очаровательно и неистребимо детское – но женское тоже, – и уж не знаю, сорванец ли, нимфа ли, невероятное это создание действовало на нервы. – Понимаешь, Ники, – внушала она младшему, – у взрослых серьезный разговор, а мама ничего не может сказать, если ты все время теребишь ее красивую чистую юбку. Миленький, веди себя тихо и поздоровайся с мистером Левенсоном. Фелиция! Тимоти! Закройте чемодан!
– Не знаю, умрет или нет, – сказал я. – Надо позвонить в Неаполь, узнать. В Самбуко есть телефон?
– Кажется, есть в кафе. И в гостинице. В «Белла висте». А знаете, кто там живет? Киноартисты! Снимают кино. Тут и в Амальфи. Тут Карлтон Берне, Алиса Адэр и Алонзо Крипс – знаменитый режиссер, слышали? – и Глория Манджиамеле. Берне этот противный, Алиса Адэр тоже, а мистера Крипса я обожаю. Я со всеми поговорила. Ну конечно, немножко. Мейсон Флагг их всех знает – с мистером Крипсом они старинные знакомые, – и все пьют у Мейсона, нам от них некуда деться, живем на первом этаже и все время видимся с Мейсоном. Вы приятель Мейсона? – Она оглядела меня серьезно, внимательно и, кажется, с некоторым подозрением.
– Кто, я?…
– Вы не похожи на его приятеля.
– Как это понимать?
– А, не важно. Ну, в том смысле, что вид у вас очень обыкновенный, понимаете?
– Большое спасибо, – сказал я.
– Да нет. – Она слегка покраснела. – Нет, я хотела сказать, вид у вас очень приятный. Просто у него такой блестящий круг знакомых, больше ничего. Понимаете, они все имеют отношение к кино, а вы… – Она замолчала. На лице ее вдруг появилось беспокойство, испуг. – Ух, мне кажется, Мейсон Флагг ужасный человек, – выпалила она. – Ужасный, испорченный. Испорченный и ужасный, фальшивая гадина!
– Это почему же? – спросил я. Но в ее речи послышалось что-то неприятно знакомое. Четыре года я не видел Мейсона; но – одного несчастья мало – я вдруг сообразил: пределом глупости было думать, что Мейсон станет другим. – А что он теперь выкинул?
– Нет, я вам не скажу, вы с ним близкие приятели, и вообще… – Она брезгливо сморщила нос. – Но если бы вы только видели, как он подчинил Касса и пользуется его плохим состоянием… иногда я просто схожу с ума…
Я ничего не понял.
– Что это значит? И кто такой Касс?
Однако огорчение – беглая тень – тут же исчезло с ее лица, и она опять перескочила на киноартистов.
– По-моему, Касс их всех не переносит – может быть, кроме Алонзо Крипса. Хотя и про него говорит, что у него странный вид. Могу понять, почему он не любит Карлтона Бёрнса. Жаба! А мистер Алонзо Крипс такой симпатичный и правда такой странный. На днях подарил Ники коробку dolci. Умница! И замечательный режиссер. Зато уж Алиса Адэр! Ломается, воображает. Может, она и не нарочно – ну и что из того? Фу, да что я о ней!
Она продолжала болтать, а у меня голова пошла кругом. Я крепко зажмурил глаза, жалкая усталость пробирала меня, как малярийный озноб. Трещотка у меня над ухом словно отплыла в сторону, и вдруг я почувствовал запах лимонов, услышал мерный плеск весел вдали.
– А Глория Манджиамеле, скажу вам, та еще штучка. Идет по площади – и вы бы видели, как разгораются глаза у парней. Мистер Крипс говорит, что она зарабатывает больше всех кинозвезд на свете благодаря итальянским налогам. А вы, конечно, и есть тот, кого ждал Мейсон! Вы со всеми познакомитесь! Мистер Левенсон, что с вами? Проснитесь! Тимоти, не лезь в лицо мистеру Левенсону! – Я открыл глаза и в сантиметре от себя увидел два глаза, белых и круглых, как шарики для пинг-понга, и вымазанную в шоколаде улыбку.
– Как тебя звать? – спросил Тимоти.
– К черту. – Я завел мотор. – Кыш отсюда, ребята.
– А вон Касс! – услышал я Поппи. – Дети, вон идут папа и Пегги. Они нас догнали.
Я остановился, повернул голову. По дороге, ведя за руку еще одного ребенка, шел Касс Кинсолвинг и пел такую песню:
Гуляли мы возле вольер.
Видали волков и пантер,
А Карлтон Берне хлебнул сверх норм-с,
Равно как Алиса Адэр.
Хотя он пел, изо рта у него торчала черная вонючая сигара; в свободной руке была бутылка вина, раскупоренная и уже полупустая. На плече висел рюкзак, набитый, похоже, мокрыми купальниками; с рюкзака капало. В бумажных брюках, невзрачной пестрой рубашке и грязном берете набекрень он шел к нам размашистой, бодрой моряцкой походкой и продолжал петь:
Манджиамеле, как водится, в теле… –
и уже около нас, увидев изуродованную машину, оборвал песню и медленно с удивлением то ли проговорил, то ли прошептал:
– Ничего себе!
– Мистер Левенсон сбил человека на мотороллере, – сказала Поппи.
– Ого! Вот это да!
– Выбил ему глаза, сломал ноги, оторвал два пальца, и неизвестно еще, будет он жить или нет.
– Одну минуту… – вскинулся я. – И фамилия моя Леверетт.
– Да-а. Бедняга, – сказал мне Касс. Это было сочувствие, которого мне так не хватало, я благодарно повернулся к нему и представился как приятель Мейсона. Он глотнул из бутылки, упер руки в бока и окинул автомобиль печальным, скорбным взглядом. Солнце забелило стекла его очков, которые казались на нем чужеродным предметом: он производил впечатление человека, живущего деятельной физической жизнью на воздухе, сильного, даже задубелого. Роста он был невысокого, но мускулистый, весь литой, и сейчас, когда он чуть наклонился и внимательно, заботливо глядел на меня через окно, его можно было принять за портового грузчика, ставшего профессором, либо наоборот. Ему было лет тридцать, может, немного больше, но морщины – следы тяжелого труда или невзгод – напоминали маленькие глубокие порезы.
– Представляю, как вы его уработали, – сказал он. – Вот его зад отпечатался у вас на радиаторе. Потрясающий барельеф. Чудо еще, что вам удалось въехать в гору. А все-таки что с ним?
Я кратко рассказал ему, что произошло; он хмуро кивал, посасывал сигару, сочувственно хмыкал – и мне это было как маслом по сердцу. Младший мальчик, Ники, играл рядом на обочине, а Поппи с остальными детьми уже поднималась по склону через лимонную рощу. «Вот она!», «Вот еще», – чирикали они, в восторге от своих находок.
– Эх, горе луковое, надо же, угораздило, – вполголоса сказал он, когда я закончил свой рассказ. Произнес он это с таким дружелюбным сочувствием, что мне захотелось тут же его обнять.
– Просто невероятно. – Я не мог успокоиться. – Понимаете, у этих балбесов не требуют прав. Позволяют такому полоумному, да еще полуслепому, сесть на машину – и привет. Все они не застрахованы, и случись что, даже по их вине, – ты горишь. Ей-богу, я жалею его от всей души, и мне не больше, чем этой ненормальной старой бабке, хочется, чтобы он мучился, но я же не миллионер, и как подумаешь, что этот крестьянин разворотил мне весь перед – а я на такой случай не застрахован, и один Бог знает, во что мне это обойдется, – как подумаешь, хочется реветь белугой!
В том, что он мне ответил, было если и не ханжество, то, во всяком случае, милосердная беспристрастность, несозвучная моему возмущению. Мне показалось, что меня как бы предали.
Он потер затылок и вздохнул.
– Понимаю, – сказал он, – хорошего мало. – И, помолчав, добавил: – Не знаю. Там, на равнине, живет такая голь, права им вряд ли по карману, даже если бы они и были, такие права. В песнях, конечно, – bella Napoli, bella campagna – все не так, но мне кажется, что жизнь у них не очень веселая. Прокатиться на чужом мотороллере для них, наверно, целый праздник. Ну и распаляются, понятно, и. бывает, кончается вот так. – Тут, словно догадавшись, о чем я думаю (ишь сердобольный), он поправился: – Ну да, понимаю, для вас это сейчас большое утешение. Нате-ка, глоток Sambuco rosso вам очень кстати.
От вина я отказался и коротко ответил:
– Надо еще доехать до Мейсона. Извините, но всех вас посадить не смогу.
Поппи, усевшись на ветке лимонного дерева, крикнула сверху, из сада:
– Мистер Левенсон! Мистер Левенсон!
– Да?
– Он Леверетт , Поппи, умоляю тебя! – крикнул Касс.
– Что ты сказал, милый?
– Леверетт! Леверетт! Леверетт !
– Ага, мистер Леверетт! – крикнула она. – Когда вы увидите Розмари де Лафрамбуаз… Вы слышите, мистер Леверетт? Когда увидите Розмари! Ну! Подругу Мейсона! Когда подниметесь в Самбуко, когда увидите Розмари, можете ее попросить?
Ее пронзительный голосок стал тише; мы едва слышали ее.
– Вы меня поняли, мистер Леверетт?
– Ни черта мы не поняли! – заревел Касс. – Мы тебя не слышим. Спустись, Поппи!
– Парасити ать наческу! – И что-то еще, весело, нараспев: – Лица растудила!
– О чем она говорит? – спросил я у Касса. – Кто эта Розмари? Де Лафрамбуаз?
Он расплылся в странной улыбке – не то чтобы совсем сальной, но, в общем, из этой области.
– Bimba Мейсона, – сказал он. – Познакомитесь.
– Розмари де Лафрамбуаз?
Тут я вдруг понял, почему «мы», не объясненное в письме Мейсона, вовсе меня не озадачило: я всегда знал, что Мейсон, где бы он ни был, непременно должен жить с какой-нибудь женщиной, зовись она хоть Розмари де Лафрамбуаз.
– Роз-мари де Ла-фрам-буаз, – раздельно и смачно произнес Касс. – Обалдеть.
Я заметил, что на пределе изнурения – у меня это по крайней мере так – наступает минута, когда дух делает последний рывок к сознанию и рассудку, прежде чем разлететься дикими осколками или угаснуть во сне. Натруженные чувства в этот миг необычайно обостряются и воспринимают легчайшее раздражение, как свежая кожица, затянувшая рану. И наверно, из-за этого, пока Касс говорил, меня захлестнуло сложное двойственное ощущение – дикой роскошной красоты вокруг и в то же время чего-то зловещего, отдаленного, словно в мои барабанные перепонки уже стучал звук катастрофы, не внятный простому уху. Солнце завалилось далеко за холмы, и вся роща вокруг – лозы, каменные стенки, деревья – стала тусклой, синей, утонула в необычном раннем сумраке. Младший мальчик играл рядом с нами в канаве, хлестал по камням веткой и тихонько, сосредоточенно взвизгивал. Высоко на склоне по-прежнему щебетала Поппи – теперь ее было не только едва слышно, но и едва видно в полумраке: сидя на ветке лимонного дерева, она будто парила среди листвы. Музыка долетала снизу, плеск весла разносился над водой, кругом все затоплял сочный летний запах – земли, лимонов, цветов, – и меня пробрала сладкая тоска, призрачные видения прекрасного понеслись в голове, и томительно захотелось чего-то, только я сам не мог понять – чего.
Во время этого приступало меня вдруг дошло, что Касс, несмотря на внешнее самообладание, совсем пьян, что он размахивает бутылкой и продолжает говорить – не мне, а этому спокойно оседающему сумраку, разрывая его протуберанцами своего красноречия, отдающего чертовщиной.
– А лица! Бог мой, видали вы что-нибудь подобное? Прямо из Гойи, самого желчного, самого черного, ядовитого Гойи! Гойя! Он ногу бы отдал за такую натуру. Один там – самый старый у них, – точно говорю, допотопная тварь. На нем изначальное проклятие – если такое бывает. А эта пьянь, как его, – Бёрнс. Ну принц, ей-богу! Я бы греб золото лопатой, будь он из Медичи. Тосканская внешность – глазки-щели, как у затруханных непутевых брательников Лоренцо, которых тащили в город повеселиться в бардаках. Клянусь – единственный человек на свете с чисто-зелеными белками. Проверьте, Леверетт, – захихикал он, – и убедитесь, что это святая правда. А дама? Проверьте. Дама потрясающая. Но нежить. Вчера на солнце она повернулась передо мной – был ясный полдень, когда все залито страшным резким светом, – и, клянусь, из-под кожи проступила мертвая голова, четко, словно из мрамора вытесана. Потом я увидел ее глаза, и, честное слово, они тут же испарились, как студень растеклись на жарком солнце…
Раздался недовольный, сердитый голос Поппи, уже не так высоко, где-то рядом с нами:
– Ну что ты расходился, Касс Кинсолвинг? Нашел кого ненавидеть – артистов. Мистер Леверетт расстроен. Он устал и хочет наконец доехать до верху. Говорила я тебе, нельзя пить столько вина в такую жару…
– Слушайте, Леверетт, – не умолкал Касс, – я вам надоел? Хотите увидеть лица, настоящие лица? Вы здесь побудете? Давайте я как-нибудь сведу вас в Трамонти. Вот где лица прямо из двенадцатого века. Я покажу вам лицо такое гордое, трагическое, исполненное такого смертного величия – вы решите, что перед вами Исайя. Мало этого! Там…
– Хватит! – сказала Поппи и топнула ногой. – Не понимаю, что на тебя нашло в последнее время, Касс Кинсолвинг. Почему ты себя так ведешь.
– …там есть старая ведьма, она таскает на горбу колья для виноградника и зарабатывает этим девяносто лир в день. Девяносто лир! Пятнадцать центов! На горбу! Вы должны увидеть ее лицо. Лицо из Грюневальда – эти губы, искривленные постоянной мукой, серые и жалкие, как оживший стон…
– Перестань наконец! – крикнула Поппи. – Ты таким становишься нудным от вина! И язву свою ты доконаешь! Не слушайте его, мистер Леверетт. А я вам вот что кричала: пожалуйста, попросите Розмари де Лафрамбуаз отдать нам на вечер Франческу. Фелиция простудилась, я хочу ее сразу уложить, и чтобы Франческа помогла.
– Да… – начал я, но тут все мое расслабленное умиление от окружающей красоты исчезло, а нахлынул тошнотворный страх. О Господи, опять? – подумал я. Неужели опять? Ибо оказалось, что торопливый зловещий треск у меня в ушах – не обман чувств: треск был настоящим, он нес опасность и раздавался совсем рядом. Оглушительные выстрелы разрывали сумрак.
– Осторожно! – завопил я. – С дороги!
Но было поздно. Ревущая серо-зеленая тень и верхом на ней две фигуры – брюнет и прильнувшая к нему сзади девица в красных штанах, которые трепало ветром, – мотороллер был уже между нами, и Поппи с Кассом испуганно отскочили к крылу «остина», а дети разлетелись во все стороны, как клочки бумаги на ветру. «Идиот!» – крикнул Касс, но тоже поздно. Мотороллер пронесся мимо на полном газу, неприлично стреляя из-под хвоста дымом, и шелковистые красные бедра девушки мерно вздрагивали, как у наездницы, в такт толчкам машины; потом все это исчезло за поворотом. Мы с тревогой повернулись к обочине: Ники еще вертелся волчком, словно его ударило или зацепило, потом растянулся в канаве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
Я тронулся дальше и уже хотел свернуть в гору, к Самбуко, как вдруг увидел молодую женщину: она стояла, подняв большой палец, – ловила попутную машину.
С ней были дети – ее, судя по сходству. Они собирали цветы. Когда я подъехал и затормозил, трио приветствовало меня шумными криками, над капотом поднялся пар и дым, и в пару перед окнами выросли охапки васильков, шиповника и маков.
– Привет! – сказала женщина. – Вы, конечно, американец. Я – Поппи Кинсолвинг.
– Я попал в аварию. Я – Леверетт.
– Какая странная машина!
– Я попал в аварию!
– Ой-ой-ой! Вы не ранены?
Облако пара отплыло в сторону, и у моего окна возникло лицо Поппи. Ростом Поппи была чуть больше своих маленьких детей и настолько похожа на них, что ее можно было принять за старшую сестру. Она положила грязные ручки на дверь и с любопытством заглянула в кабину.
– Какой кавардак.
– Авария, – стал объяснять я. – Я ехал по шоссе и возле Помпеи сбил парня на мотороллере, и от удара все…
– Неужели люди не могут ездить осторожнее?
– Все понятно! – Меня взяла досада. – Да парень-то слепой на один глаз, вот в чем дело. Он уже и ноги ломал, и локоть изуродовал, и двух пальцев лишился…
– Ой, бедняга! Бедняжечка! – Глаза у нее стали круглыми от ужаса. – Про что я и говорю. Неужели нельзя ездить осторожнее, мистер Левенсон? Как ни возьмешь газету, каждый раз читаешь: американец сбил итальянца машиной. На этих наглых американских машинах некоторые ездят так, что просто стыдно. Он еще жив? Неужели вы…
– Леверетт, – поправил я. – А машина английская – «остин». Поймите вы, он уже был кривой – до того, как я его сбил. Он выезжал на шоссе слепым глазом ко мне – слева . А когда я…
– Бедняжечка. Бедняжка! Как он сейчас? Его отвезли в больницу? А священник там был? Он хоть причастился?
– Я сам мог разбиться, – сказал я слабым голосом.
– Хорошо, если он причастился. Но он не умрет, скажите? Ники, перестань! – Она шлепнула младшего сына, русого малыша лет двух, который пищал и дергал ее за юбку. Потом опустилась на колени и стала тихо и мягко ему выговаривать; в это время остальные двое положили цветы на дорогу и вплотную занялись машиной: они влезали на капот и на багажник, ходили около меня кругами, треща без умолку, обследовали повреждения, потом мой багаж. А я глядел на Поппи. Несмотря на отчаяние, на то, что она мне сказала, ее личико, громадные голубые глаза, встрепанные влажные волосы безнадежно спутали все мои мысли. Солнечный свет лился на нее через листву лимонных деревьев. На ней было что-то вроде мучного мешка – хотя я понимал, что это, конечно, платье. Она стояла в пятнистом свете, с легкой испариной на лбу, и в ней было что-то очаровательно и неистребимо детское – но женское тоже, – и уж не знаю, сорванец ли, нимфа ли, невероятное это создание действовало на нервы. – Понимаешь, Ники, – внушала она младшему, – у взрослых серьезный разговор, а мама ничего не может сказать, если ты все время теребишь ее красивую чистую юбку. Миленький, веди себя тихо и поздоровайся с мистером Левенсоном. Фелиция! Тимоти! Закройте чемодан!
– Не знаю, умрет или нет, – сказал я. – Надо позвонить в Неаполь, узнать. В Самбуко есть телефон?
– Кажется, есть в кафе. И в гостинице. В «Белла висте». А знаете, кто там живет? Киноартисты! Снимают кино. Тут и в Амальфи. Тут Карлтон Берне, Алиса Адэр и Алонзо Крипс – знаменитый режиссер, слышали? – и Глория Манджиамеле. Берне этот противный, Алиса Адэр тоже, а мистера Крипса я обожаю. Я со всеми поговорила. Ну конечно, немножко. Мейсон Флагг их всех знает – с мистером Крипсом они старинные знакомые, – и все пьют у Мейсона, нам от них некуда деться, живем на первом этаже и все время видимся с Мейсоном. Вы приятель Мейсона? – Она оглядела меня серьезно, внимательно и, кажется, с некоторым подозрением.
– Кто, я?…
– Вы не похожи на его приятеля.
– Как это понимать?
– А, не важно. Ну, в том смысле, что вид у вас очень обыкновенный, понимаете?
– Большое спасибо, – сказал я.
– Да нет. – Она слегка покраснела. – Нет, я хотела сказать, вид у вас очень приятный. Просто у него такой блестящий круг знакомых, больше ничего. Понимаете, они все имеют отношение к кино, а вы… – Она замолчала. На лице ее вдруг появилось беспокойство, испуг. – Ух, мне кажется, Мейсон Флагг ужасный человек, – выпалила она. – Ужасный, испорченный. Испорченный и ужасный, фальшивая гадина!
– Это почему же? – спросил я. Но в ее речи послышалось что-то неприятно знакомое. Четыре года я не видел Мейсона; но – одного несчастья мало – я вдруг сообразил: пределом глупости было думать, что Мейсон станет другим. – А что он теперь выкинул?
– Нет, я вам не скажу, вы с ним близкие приятели, и вообще… – Она брезгливо сморщила нос. – Но если бы вы только видели, как он подчинил Касса и пользуется его плохим состоянием… иногда я просто схожу с ума…
Я ничего не понял.
– Что это значит? И кто такой Касс?
Однако огорчение – беглая тень – тут же исчезло с ее лица, и она опять перескочила на киноартистов.
– По-моему, Касс их всех не переносит – может быть, кроме Алонзо Крипса. Хотя и про него говорит, что у него странный вид. Могу понять, почему он не любит Карлтона Бёрнса. Жаба! А мистер Алонзо Крипс такой симпатичный и правда такой странный. На днях подарил Ники коробку dolci. Умница! И замечательный режиссер. Зато уж Алиса Адэр! Ломается, воображает. Может, она и не нарочно – ну и что из того? Фу, да что я о ней!
Она продолжала болтать, а у меня голова пошла кругом. Я крепко зажмурил глаза, жалкая усталость пробирала меня, как малярийный озноб. Трещотка у меня над ухом словно отплыла в сторону, и вдруг я почувствовал запах лимонов, услышал мерный плеск весел вдали.
– А Глория Манджиамеле, скажу вам, та еще штучка. Идет по площади – и вы бы видели, как разгораются глаза у парней. Мистер Крипс говорит, что она зарабатывает больше всех кинозвезд на свете благодаря итальянским налогам. А вы, конечно, и есть тот, кого ждал Мейсон! Вы со всеми познакомитесь! Мистер Левенсон, что с вами? Проснитесь! Тимоти, не лезь в лицо мистеру Левенсону! – Я открыл глаза и в сантиметре от себя увидел два глаза, белых и круглых, как шарики для пинг-понга, и вымазанную в шоколаде улыбку.
– Как тебя звать? – спросил Тимоти.
– К черту. – Я завел мотор. – Кыш отсюда, ребята.
– А вон Касс! – услышал я Поппи. – Дети, вон идут папа и Пегги. Они нас догнали.
Я остановился, повернул голову. По дороге, ведя за руку еще одного ребенка, шел Касс Кинсолвинг и пел такую песню:
Гуляли мы возле вольер.
Видали волков и пантер,
А Карлтон Берне хлебнул сверх норм-с,
Равно как Алиса Адэр.
Хотя он пел, изо рта у него торчала черная вонючая сигара; в свободной руке была бутылка вина, раскупоренная и уже полупустая. На плече висел рюкзак, набитый, похоже, мокрыми купальниками; с рюкзака капало. В бумажных брюках, невзрачной пестрой рубашке и грязном берете набекрень он шел к нам размашистой, бодрой моряцкой походкой и продолжал петь:
Манджиамеле, как водится, в теле… –
и уже около нас, увидев изуродованную машину, оборвал песню и медленно с удивлением то ли проговорил, то ли прошептал:
– Ничего себе!
– Мистер Левенсон сбил человека на мотороллере, – сказала Поппи.
– Ого! Вот это да!
– Выбил ему глаза, сломал ноги, оторвал два пальца, и неизвестно еще, будет он жить или нет.
– Одну минуту… – вскинулся я. – И фамилия моя Леверетт.
– Да-а. Бедняга, – сказал мне Касс. Это было сочувствие, которого мне так не хватало, я благодарно повернулся к нему и представился как приятель Мейсона. Он глотнул из бутылки, упер руки в бока и окинул автомобиль печальным, скорбным взглядом. Солнце забелило стекла его очков, которые казались на нем чужеродным предметом: он производил впечатление человека, живущего деятельной физической жизнью на воздухе, сильного, даже задубелого. Роста он был невысокого, но мускулистый, весь литой, и сейчас, когда он чуть наклонился и внимательно, заботливо глядел на меня через окно, его можно было принять за портового грузчика, ставшего профессором, либо наоборот. Ему было лет тридцать, может, немного больше, но морщины – следы тяжелого труда или невзгод – напоминали маленькие глубокие порезы.
– Представляю, как вы его уработали, – сказал он. – Вот его зад отпечатался у вас на радиаторе. Потрясающий барельеф. Чудо еще, что вам удалось въехать в гору. А все-таки что с ним?
Я кратко рассказал ему, что произошло; он хмуро кивал, посасывал сигару, сочувственно хмыкал – и мне это было как маслом по сердцу. Младший мальчик, Ники, играл рядом на обочине, а Поппи с остальными детьми уже поднималась по склону через лимонную рощу. «Вот она!», «Вот еще», – чирикали они, в восторге от своих находок.
– Эх, горе луковое, надо же, угораздило, – вполголоса сказал он, когда я закончил свой рассказ. Произнес он это с таким дружелюбным сочувствием, что мне захотелось тут же его обнять.
– Просто невероятно. – Я не мог успокоиться. – Понимаете, у этих балбесов не требуют прав. Позволяют такому полоумному, да еще полуслепому, сесть на машину – и привет. Все они не застрахованы, и случись что, даже по их вине, – ты горишь. Ей-богу, я жалею его от всей души, и мне не больше, чем этой ненормальной старой бабке, хочется, чтобы он мучился, но я же не миллионер, и как подумаешь, что этот крестьянин разворотил мне весь перед – а я на такой случай не застрахован, и один Бог знает, во что мне это обойдется, – как подумаешь, хочется реветь белугой!
В том, что он мне ответил, было если и не ханжество, то, во всяком случае, милосердная беспристрастность, несозвучная моему возмущению. Мне показалось, что меня как бы предали.
Он потер затылок и вздохнул.
– Понимаю, – сказал он, – хорошего мало. – И, помолчав, добавил: – Не знаю. Там, на равнине, живет такая голь, права им вряд ли по карману, даже если бы они и были, такие права. В песнях, конечно, – bella Napoli, bella campagna – все не так, но мне кажется, что жизнь у них не очень веселая. Прокатиться на чужом мотороллере для них, наверно, целый праздник. Ну и распаляются, понятно, и. бывает, кончается вот так. – Тут, словно догадавшись, о чем я думаю (ишь сердобольный), он поправился: – Ну да, понимаю, для вас это сейчас большое утешение. Нате-ка, глоток Sambuco rosso вам очень кстати.
От вина я отказался и коротко ответил:
– Надо еще доехать до Мейсона. Извините, но всех вас посадить не смогу.
Поппи, усевшись на ветке лимонного дерева, крикнула сверху, из сада:
– Мистер Левенсон! Мистер Левенсон!
– Да?
– Он Леверетт , Поппи, умоляю тебя! – крикнул Касс.
– Что ты сказал, милый?
– Леверетт! Леверетт! Леверетт !
– Ага, мистер Леверетт! – крикнула она. – Когда вы увидите Розмари де Лафрамбуаз… Вы слышите, мистер Леверетт? Когда увидите Розмари! Ну! Подругу Мейсона! Когда подниметесь в Самбуко, когда увидите Розмари, можете ее попросить?
Ее пронзительный голосок стал тише; мы едва слышали ее.
– Вы меня поняли, мистер Леверетт?
– Ни черта мы не поняли! – заревел Касс. – Мы тебя не слышим. Спустись, Поппи!
– Парасити ать наческу! – И что-то еще, весело, нараспев: – Лица растудила!
– О чем она говорит? – спросил я у Касса. – Кто эта Розмари? Де Лафрамбуаз?
Он расплылся в странной улыбке – не то чтобы совсем сальной, но, в общем, из этой области.
– Bimba Мейсона, – сказал он. – Познакомитесь.
– Розмари де Лафрамбуаз?
Тут я вдруг понял, почему «мы», не объясненное в письме Мейсона, вовсе меня не озадачило: я всегда знал, что Мейсон, где бы он ни был, непременно должен жить с какой-нибудь женщиной, зовись она хоть Розмари де Лафрамбуаз.
– Роз-мари де Ла-фрам-буаз, – раздельно и смачно произнес Касс. – Обалдеть.
Я заметил, что на пределе изнурения – у меня это по крайней мере так – наступает минута, когда дух делает последний рывок к сознанию и рассудку, прежде чем разлететься дикими осколками или угаснуть во сне. Натруженные чувства в этот миг необычайно обостряются и воспринимают легчайшее раздражение, как свежая кожица, затянувшая рану. И наверно, из-за этого, пока Касс говорил, меня захлестнуло сложное двойственное ощущение – дикой роскошной красоты вокруг и в то же время чего-то зловещего, отдаленного, словно в мои барабанные перепонки уже стучал звук катастрофы, не внятный простому уху. Солнце завалилось далеко за холмы, и вся роща вокруг – лозы, каменные стенки, деревья – стала тусклой, синей, утонула в необычном раннем сумраке. Младший мальчик играл рядом с нами в канаве, хлестал по камням веткой и тихонько, сосредоточенно взвизгивал. Высоко на склоне по-прежнему щебетала Поппи – теперь ее было не только едва слышно, но и едва видно в полумраке: сидя на ветке лимонного дерева, она будто парила среди листвы. Музыка долетала снизу, плеск весла разносился над водой, кругом все затоплял сочный летний запах – земли, лимонов, цветов, – и меня пробрала сладкая тоска, призрачные видения прекрасного понеслись в голове, и томительно захотелось чего-то, только я сам не мог понять – чего.
Во время этого приступало меня вдруг дошло, что Касс, несмотря на внешнее самообладание, совсем пьян, что он размахивает бутылкой и продолжает говорить – не мне, а этому спокойно оседающему сумраку, разрывая его протуберанцами своего красноречия, отдающего чертовщиной.
– А лица! Бог мой, видали вы что-нибудь подобное? Прямо из Гойи, самого желчного, самого черного, ядовитого Гойи! Гойя! Он ногу бы отдал за такую натуру. Один там – самый старый у них, – точно говорю, допотопная тварь. На нем изначальное проклятие – если такое бывает. А эта пьянь, как его, – Бёрнс. Ну принц, ей-богу! Я бы греб золото лопатой, будь он из Медичи. Тосканская внешность – глазки-щели, как у затруханных непутевых брательников Лоренцо, которых тащили в город повеселиться в бардаках. Клянусь – единственный человек на свете с чисто-зелеными белками. Проверьте, Леверетт, – захихикал он, – и убедитесь, что это святая правда. А дама? Проверьте. Дама потрясающая. Но нежить. Вчера на солнце она повернулась передо мной – был ясный полдень, когда все залито страшным резким светом, – и, клянусь, из-под кожи проступила мертвая голова, четко, словно из мрамора вытесана. Потом я увидел ее глаза, и, честное слово, они тут же испарились, как студень растеклись на жарком солнце…
Раздался недовольный, сердитый голос Поппи, уже не так высоко, где-то рядом с нами:
– Ну что ты расходился, Касс Кинсолвинг? Нашел кого ненавидеть – артистов. Мистер Леверетт расстроен. Он устал и хочет наконец доехать до верху. Говорила я тебе, нельзя пить столько вина в такую жару…
– Слушайте, Леверетт, – не умолкал Касс, – я вам надоел? Хотите увидеть лица, настоящие лица? Вы здесь побудете? Давайте я как-нибудь сведу вас в Трамонти. Вот где лица прямо из двенадцатого века. Я покажу вам лицо такое гордое, трагическое, исполненное такого смертного величия – вы решите, что перед вами Исайя. Мало этого! Там…
– Хватит! – сказала Поппи и топнула ногой. – Не понимаю, что на тебя нашло в последнее время, Касс Кинсолвинг. Почему ты себя так ведешь.
– …там есть старая ведьма, она таскает на горбу колья для виноградника и зарабатывает этим девяносто лир в день. Девяносто лир! Пятнадцать центов! На горбу! Вы должны увидеть ее лицо. Лицо из Грюневальда – эти губы, искривленные постоянной мукой, серые и жалкие, как оживший стон…
– Перестань наконец! – крикнула Поппи. – Ты таким становишься нудным от вина! И язву свою ты доконаешь! Не слушайте его, мистер Леверетт. А я вам вот что кричала: пожалуйста, попросите Розмари де Лафрамбуаз отдать нам на вечер Франческу. Фелиция простудилась, я хочу ее сразу уложить, и чтобы Франческа помогла.
– Да… – начал я, но тут все мое расслабленное умиление от окружающей красоты исчезло, а нахлынул тошнотворный страх. О Господи, опять? – подумал я. Неужели опять? Ибо оказалось, что торопливый зловещий треск у меня в ушах – не обман чувств: треск был настоящим, он нес опасность и раздавался совсем рядом. Оглушительные выстрелы разрывали сумрак.
– Осторожно! – завопил я. – С дороги!
Но было поздно. Ревущая серо-зеленая тень и верхом на ней две фигуры – брюнет и прильнувшая к нему сзади девица в красных штанах, которые трепало ветром, – мотороллер был уже между нами, и Поппи с Кассом испуганно отскочили к крылу «остина», а дети разлетелись во все стороны, как клочки бумаги на ветру. «Идиот!» – крикнул Касс, но тоже поздно. Мотороллер пронесся мимо на полном газу, неприлично стреляя из-под хвоста дымом, и шелковистые красные бедра девушки мерно вздрагивали, как у наездницы, в такт толчкам машины; потом все это исчезло за поворотом. Мы с тревогой повернулись к обочине: Ники еще вертелся волчком, словно его ударило или зацепило, потом растянулся в канаве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65